Петербург.
27 октября 1726 год
Наконец, сквозь плотную пелену военных и государственных забот, мне удалось вернуться к вопросу, от которого зависело само выживание, уж точно развитие империи — конфессиональному. За сухими строчками докладов крылась мина чудовищной разрушительной силы, готовая разорвать державу изнутри.
Нет, понятно, что в иной реальности, историю которой я худо-бедно знаю, не произошло разрушения империи по религиозному признаку. Вот только относительно нетолерантная и непродуманная политика в этом направлении приводила к серьезным потрясениям, которые тормозили развитие страны. То же Пугачевское восстание было в том числе из-за неурегулированных конфессиональных отношений. Другие башкирские восстания, проблемы с калмыками…
В наш жестокий век само понятие «нация» лишь робко пробивает себе дорогу. И все просвещение работает на то, чтобы рождать патриотичность не через веру, вернее не только через нее, но и потому, что быть россиянином — великая честь. Но пока главным, несгибаемым маркером принадлежности остается вера. Для простого люда уравнение пугающе примитивно: если ты православный — значит, ты русский.
В границах прежней Руси это работало. Но я — император колоссальной, расползающейся на восток и юг державы. Под моей дланью теперь живут народы, исповедующие все три мировые религии с десятками их непримиримых толков.
Мне жизненно необходим новый скрепляющий механизм, стальной обруч для этой огромной бочки. Я должен выстроить систему, при которой условный мусульманский всадник шел бы в смертную атаку с моим именем на устах не вопреки своей вере, а так, чтобы религия ни в чем не противоречила его долгу перед государем.
К тому же, необходимо безжалостно выбивать почву из-под ног вражеских агитаторов. Их пропаганда пока хаотична, неумела, порой так и неосознанная, но ее ядовитые семена уже дают всходы. Возьмем недавно покоренный Крым: среди татар то и дело вспыхивает глухое роптание. Местные фанатики нашептывают, что те из татарских и ногайских элит, кто вошел в новую администрацию бывшего ханства и принес присягу мне, русскому императору — суть вероотступники. И всех не отловишь, репрессии — это когда уже не сработала мягкая сила.
Но сегодня это лишь косые взгляды, но завтра они неминуемо приведут к жесточайшим бунтам. Стоит кому-то на окраинах не то чтобы узнать наверняка, но лишь заподозрить центральную власть в ослаблении — и полыхнет так, что кровь зальет степи.
А эта мнимая «слабость» даже и без серьезных причин заподозрить в этом, но может наступить в неизбежный период, который я в полушутливой форме называю «пересменкой» — дни перехода трона из-за смерти правителя. В эти сумеречные дни безвластия восстанут не только крымские татары. Вся Средняя Азия вспыхнет всепожирающим, бушующим пожаром.
И в этот кровавый миг не будет иметь ровно никакого значения, что империя не несла им зла. Мы не устраивали особых репрессий, они дали клятву и продолжили жить своим прежним укладом, лишь слегка потеснившись ради законов, аккуратно внедряющих русский культурный код.
Но для местных элит любая зависимость — кость в горле. Даже если они сытно кушают и живут в тепле, всегда найдутся те, кто поднимет на щит вопрос дани. И это при том, как показывают сухие цифры докладов из Министерства иностранных дел и Министерства экономики, новые торговые пути и сотрудничество с Россией уже сейчас почти полностью перекрывают те финансовые издержки, которые азиатские страны выплачивают Петербургу.
Признаться, в тиши кабинета я не раз думал отменить эту дань вовсе. Да, 750 тысяч со всей Средней Азии — сумма колоссальная, важнейший аргумент для устойчивости нашего бюджета, но я бы пожертвовал ею ради тишины. Пожертвовал бы, если бы не знал темперамента и характера Востока.
Как говорил персонаж одного из советских фильмов: «Восток — дело хитрое». Тут нужно учитывать многое, чтобы выстраивать нужную линию. Они не оценят милости. Любую уступку там трактуют исключительно как слабость. Оставленные деньги местные элиты вряд ли пустят на внутреннее развитие. Само понятие мануфактур и товарного производства в этом регионе отсутствует как класс. Нам самим придется силой насаждать там промышленность, если мы намерены и дальше продолжать нашу экономическую экспансию на Восток.
К слову, немалая часть этой изъятой степной дани шла не в пустые закрома, а ковалась в оружие иного рода. При Академии Наук полным ходом шло формирование Восточного и Южного бюро. Их незримые щупальца, опираясь на звонкую монету, должны были проникнуть в Иран, прощупать сказочную Индию и даже дотянуться до темного сердца Африки.
Изначально звучали робкие голоса о необходимости создания еще и Западного бюро, но эту идею я отсек на корню. Запад нам понятен. Мы знаем европейцев не понаслышке; их культура, как и их вероломные намерения, отчаяние и алчность — давно прочитанная книга, не требующая дополнительных трат на перевод.
И это все люди, которых учили специально. Вернее начали только учить, с привлечением и восточных мудрецов, которых только можно было рекрутировать на такие нужды. Это и поиск информации, в том числе и в Европе. Все денег стоит. Даже и напоить и разговорить какого моряка в Амстердаме, который вернулся с долгого плавания, например, на Индонезийские острова.
Мысли оборвались, когда тяжелые двустворчатые двери распахнулись.
Я шагнул в прохладный полумрак зала заседаний Государственного совета. Но из этого Совета тут буду только я, ну еще и патриарх, которого приглашают на заседания, если рассматриваются вопросы религии, ну и частично образования и экономики монастырских земель.
Сегодня на мне был новый, баснословно дорогой мундир генералиссимуса. Тяжелое сукно, расшитое золотом и серебром, давило на плечи, а крупные бриллианты, вправленные в пуговицы, ловили свет свечей, вспыхивая холодным, мертвым огнем. В этом наряде не было человечности — лишь подавляющая, почти языческая мощь Империи, которую я был обязан проецировать.
Сегодня здесь собрались члены новоучрежденного органа, чье название звучало тяжело и монолитно: Всеподданнический всеконфессиональный российский Собор. Ему предстояло стать главным горнилом, где должны были переплавляться межконфессиональные споры, гаситься противоречия и зарождаться единое просвещение для паствы всех богов Империи.
Воздух в зале можно было резать ножом. По левую руку от моего кресла за круглым дубовым столом сидели представители мусульманского мира. Их было трое, и, что весьма красноречиво отражало суть проблемы, они даже перед лицом Императора не смогли договориться о единой линии поведения. Перед самым заседанием они едва не вцепились друг другу в глотки.
В исламе, раздираемом на суннитов, шиитов, хариджитов и десятки других течений, зияла та же страшная язва, что и в нашем православии — катастрофическое невежество духовенства. Местные муллы, не имея образцового образования, трактовали великие догмы кто во что горазд. Разница бросалась в глаза: мулла из бывшего Крымского ханства, лощеный, закончивший элитное медресе в Османской империи, с нескрываемым высокомерием косился на грубого, пропахшего ветрами муллу из башкирских степей. Третий, прибывший из Бухары, сидел, непроницаемо прикрыв глаза.
По правую руку, в сиянии золотых панагий и тяжелой парчи, расположились столпы официальной веры: русский патриарх Феофан в окружении митрополита Казанского и недавно утвержденного митрополита Петербургского и Ладожского.
Но главным источником напряжения были не они. Следом за патриархом сидели те, чье присутствие здесь еще вчера казалось немыслимым. Архиепископ Автономной Старообрядческой Церкви, наконец-то вошедшей в состав Русской Православной Патриархии.
Это был Андрей Денисов, лидер поморцев-беспоповцев. Ну таких, как оказалось, вполне лояльных, если не начинать дискутировать и принижать. Как бы ни было, но Денисовы, а это еще и брат Семен, после долгих переговоров, когда из-под их влияния стали уходить скиты, поняли, что лучше возглавить лояльную линию, чем остаться в одиночестве.
А монахи, или скорее прикидывающиеся бессребрениками, были лидеры ветковско-стародубского направления старообрядцев. Большая часть, так и вовсе были на территории Речи Посполитой. Но… готовы переселятся в большинстве своем. А уж куда переселять, нам теперь есть. Это были Феодосий и Александр, можно сказать, что главы больших общин.
Так, только в Ветке, в городке у реки Сож, почти на самой границе, проживало до десяти тысяч старообрядцев. Тут же и другие поселения: Хальч, Столбун… много людей русских, которые не включены в нашу экономику, очень много.
Кто они теперь, если решат вернуться под сень двуглавого орла? Изменники? Нет. Здесь, в Империи, я ждал их. Мне отчаянно нужны были люди. Крепкие, трезвые, работящие податные люди, способные пахать землю и платить налоги.
Сейчас старообрядцы выглядели подчеркнуто, пугающе аскетично, словно живые мощи. Глубоко впавшие щеки, лихорадочный блеск глаз, истончившиеся от добровольного голода фигуры — весь их вид был молчаливым вызовом, кричащим о том, что именно они несут истинный, неискаженный крест.
Этот хрупкий мир за столом стоил мне года непрерывных, выматывающих кровь дипломатических баталий. Переговоры не прекращались ни на день. Обе стороны упирались с фанатичным ослиным упрямством, но поразительнее всего вели себя именно старообрядцы. На голубом глазу, находясь в шаге от пропасти, они на полном серьезе требовали главенства в Церкви, козыряя своей массовостью и непогрешимостью. Дискуссии ходили по адскому, замкнутому кругу.
Пока однажды я не оборвал их.
Глядя на этих иссушенных фанатиков сегодня, я вспоминал тот день, когда мое терпение лопнуло. Я произнес тогда свое последнее слово, и, видит Бог, я не блефовал. В тот миг я был готов пустить кровь — утопить старообрядческий раскол в таком красном море, которого они еще не видели, если бы они продолжили игнорировать голос разума.
У карты Российской империи и сопряженных территорий, где флажками были обозначены все скиты, общины, центры старообрядчества… Когда я дал почитать доклад о финансировании многих общин «старым» дворянством, купечеством. Я пригрозил им уничтожением, всех и вся, требуя проявить хотя бы чуточку сообразительности и вспомнить о базовом инстинкте самосохранения. Ужас перед неотвратимой сталью Империи отрезвил их лучше любых молитв. Переговоры пошли чуть более конструктивно. И теперь они сидели здесь. И то, не был бы русским патриархом Феофан, лично то ли привязанный ко мне, то ли боявшийся меня; если бы он не шел на уступки, ничего не получилось бы.
Более ста семидесяти пяти влиятельных, хорошо укрепленных старообрядческих скитов было выявлено Тайной канцелярией только в европейской части России. Они прятались в глухих лесах, словно тлеющие гнойники на теле империи. Мне достаточно было лишь небрежно щелкнуть пальцами, отдать один короткий приказ драгунским полкам — и все эти мрачные рассадники религиозной нетерпимости были бы безжалостно стерты с лица земли, преданы огню вместе с их обитателями.
Но мертвые не платят податей, не пашут землю, не ведут торговли и не являются лучшими работниками, уже потому, что не пили. Ну и я знал, что разум и первобытная жажда жизни тлеют в каждом человеке, каким бы истовым фанатиком он ни казался. Нужно было лишь набраться терпения и филигранно потянуть за нужные струны, чтобы разбудить эти чувства. И холодный расчет оправдался. Животный страх и инстинкт самосохранения возобладали над гордыней. Теперь эти некогда непреклонные старцы, скрепя сердце и подписав не менее двух десятков строжайших договоров и обязательств, сидели здесь, под высокими сводами моего Государственного совета.
Разумеется, далеко не все раскольники смирились с этим вымученным, тяжелым миром внутри православия. Около пятнадцати самых радикальных скитов наотрез отказались склонить головы. Запершись в своих деревянных срубах, они истошно призывали прихожан к страшному венцу мученичества — к огненным «гарям».
Ритуальные костры поглотили их заживо, оставив на снегу лишь черный пепел непокорности. Другие же, ослепленные фанатичной яростью, прокляли пошедших на мировую соратников, клеймя их еретиками и иудами. Именно в эти дни кровью и пеплом стала окончательно оформляться радикальная беспоповщина — самое мрачное крыло староверов, наотрез отвергающее любую церковную иерархию.
Но для миллионов простых людей старой веры началась иная эпоха. Заработала государственная пропагандистская машина, о чем теперь можно было говорить в открытую. Нам удалось провернуть сложнейшую психологическую операцию — открыть так называемое окно Овертона.
Сначала мы лишь вскользь, на страницах печатных листков, упоминали немыслимое доселе прощение, затем развивали эту мысль, и вот она уже стала нашей новой реальностью. И теперь в русском обществе, особенно вдали от закостенелой, патриархальной Москвы и крупных городов, на смену всепоглощающей, слепой злости и ненависти к раскольникам пришло пока еще робкое сочувствие.
Сложным было признание верховенства патриарха Феофана… Да чего уж… договорились, и славно.
Для самих же старообрядцев главной, выстраданной победой стало право, закрепленное моей волей: отныне им доводилось до сведения, что они могут открыто причащаться в любом государственном храме и креститься там своим исконным, двуперстным знамением. Ни один батюшка отныне не смел сказать им поперек и слова. А если осмеливался упираться — его ждала скорая расправа через специальные синодальные комиссии, жестко насаждаемые в каждой губернии.
Самый же трудный, скрытый от лишних глаз торг шел о другом. О статусе тех десятков тысяч старообрядцев, что годами бежали в леса или скрывались за кордоном, в Речи Посполитой — благо, об этом массовом бегстве уже можно было говорить в прошедшем времени.
Именно эту мысль я намеревался вложить в свою приветственную речь. Для меня, мыслящего категориями экономики и государственной машины, люди были ценнейшим ресурсом. Но для собравшихся в этом зале патриархов, архиепископов и мулл экономика всегда оставалась вторичной. Для них не существовало ничего важнее веры в Господа, пусть даже кто-то из них называл Его Аллахом.
Я стоял во главе стола и, казалось, буквально излучал сияние. Тяжелые тучи за окном внезапно разорвались, и в огромные, недавно вставленные по европейской моде широкие стекла ударил сноп холодного петербургского солнца. Крупные бриллианты на моем тяжелом мундире вспыхнули с такой ослепительной, режущей глаз силой, что многие священнослужители инстинктивно прищурились, не в силах вынести этот ледяной блеск абсолютной власти.
Опершись руками о столешницу, я обвел их всех тяжелым взглядом и начал:
— Братья мои…
Слово эхом ударилось о каменные стены. Да, я обращался к ним именно так, невзирая на их одежды и догмы.
— Я называю вас братьями, несмотря на то, что сам до последнего вздоха останусь православным и никогда не изменю своей вере. И вы обязаны принять это как непреложный закон, обязаны проявить веротерпимость к тому факту, что православие на Руси было, есть и будет первой верой. Но я зову вас братьями, ибо нет и не может быть такого, чтобы вопрос веры среди моих подданных становился поводом для розни. Да, православная церковь сохранит и получит свои привилегии. Но и вы отныне не будете чинить препятствий, если кто-то из вашей паствы по доброй воле возжелает принять веру Христа.
— Но на землях вашего исконного проживания, — продолжил я, намеренно понизив голос, чтобы каждое слово чеканилось в тишине, — будут строиться новые храмы и мечети. Возникнут новые медресе, где вы сами, без указки извне, будете готовить своих священников и мулл. И перед законом каждый из вас, будь то мужик или бек, отныне будет одинаков. Если кому-то потребуется мой суд, он будет безжалостно справедлив, независимо от того, чтите ли вы заветы Гаутамы Шакьямуни, просветленного Будды, поклоняетесь ли истинному пророку Мухаммаду или же креститесь двумя перстами вместо трех. Единственное, что будет иметь для меня значение — это то, как преданно вы служите мне и нашему общему Отечеству. По этому и суд мой будет над вами. Державное — мне! Духовное — вам. Но вы лезть в мои дела не станете, а я буду наблюдать на делами вашими.
Я выдержал тяжелую паузу, впиваясь взглядом в лица сидящих за столом.
— Нашему общему Отечеству служба — вот главная благодать! — грохнул я, ударив кулаком по дубовой столешнице так, что звякнули серебряные подсвечники. — Но запомните, и передайте это пастве своей. Я не потерплю, если вопрос веры хоть на волосок станет поперек державности нашей. Предупреждаю всех: если кто-то посмеет использовать религию для бунта против меня или наследника моего, который станет императором после, наказание будет страшным. Казни для всех причастных, от зачинщика до сочувствующего, будут такими, что никто из вас в раю не окажется. У каждого есть запреты… А что касается буддистов — никакого перерождения не случится, разве что в придорожную траву, которую растопчут сапоги моих солдат.
Нужен кнут, и нужен пряник. Эта циничная истина актуальна во все времена, с начала сотворения мира. Я знал, что за этим столом должен витать ледяной, парализующий страх. Если мусульманин, ослепленный фанатизмом, пойдет против центральной власти и отвергнет доктрину, которую этот самый собор и обязан сейчас выработать — доктрину о том, что главное для всех конфессий есть Отечество и верноподданнические чувства к Императору… А уж если на его руках окажется русская кровь, то, как я не раз говорил в кулуарах, хоронить такого бунтовщика будут зашитым в свиную шкуру, навсегда отрезая путь на небеса.
На всеуслышание, под сводами зала, я эту угрозу не озвучивал. Но я прекрасно знал, что Тайная канцелярия уже позаботилась о том, чтобы каждый присутствующий в мельчайших подробностях был ознакомлен с моим подходом.
— Сейчас Отечество наше ведет тяжелую, непримиримую борьбу на юге, — сказал я, подводя черту под своей речью. — Но мы воюем не с мусульманами, и не из-за веры льется кровь. Мы воюем за справедливость и выживание Империи. Я благодарен всем, кто бьется за нас. И я особо благодарен тем мусульманам, которые сейчас героически сражаются бок о бок с русскими солдатами против Османской империи.
Едва стихли мои слова, как из тени неслышно выступил мой секретарь и подал мне простую, грубую монашескую рясу из черного сукна. Под потрясенные взгляды собравшихся я медленно, демонстративно накинул ее прямо поверх своего ослепительного, усыпанного бриллиантами генералиссимусского мундира. Блеск золота и камней скрылся под смиренной черной тканью. Это было очень символично.
Затем я тяжело опустился в массивное, похожее на трон кресло, специально поставленное поодаль, вне их круглого стола. Я отделил себя от них, показывая, что стою над их спорами.
— А теперь, — тихо, но так, что услышал каждый, произнес я, — говорите!
Петербург.
28 октября 1726 года.
Двадцать восьмое октября, день рождения наследника российского престола, выдалось промозглым и ветреным. Уже Финский залив начал покрываться льдом, чуть было не стала Нева. А вот Фонтанка уже прочно покрылась льдом.
На Неве, в порту, в заливе, курсировали несколько, обшитых медью кораблей, чтобы ломать лед. Была заготовлена и горючая смесь, чтобы топить лед. Все это для того, чтобы флот только смог вернуться домой. И мне докладывали каждый день, как обстоят дела. Зима будет очень холодной — не нужно и к гадалкам ходить.
И сейчас, находясь на продуваемом месте, да еще и ветер северный с Финского залива… Холодно. Захотелось перенести столицу в Севастополь, или еще куда южнее. Но, нет, поздно уже. И для экономики России это не выгодно. Много потоков уже налажено на Петербург. Раньше нужно было думать.
День Рождения внука… А мы уже семейно отметили, без него. Придет в увольнение, получит все подарки и знаки внимания. И уверен, что он это знает.
Но, в отличие от прежних лет, когда Петр Великий по любому поводу, и без оного, устраивал гулянки, День рождения внука пройдет без традиционного разгула и пьянок, выжигающих казну. Государственная машина работала иначе.
Столичная газета, а также выпущенный специально под это событие праздничный номер правительственного журнала «Россия», пестрели тщательно выверенными статьями. На каждой странице славился будущий Император — юноша, который не прохлаждается в дворцовых покоях, а прямо сейчас тянет тяжелую солдатскую лямку в гвардии, познавая тяготы жизни, чтобы в будущем стать истинным отцом для всех своих подданных.
— Боже, Царя храни! Сильный, державный, царствуй на славу, на славу нам! — надрывно, прорезая холодный петербургский ветер, звучал недавно принятый государственный гимн Российской Империи.
Голоса тысячи мужских луженых глоток орали слова гимна. Они ревели вразнобой, не связно, чаще всего безбожно фальшивя и не попадая в ноты, но в этом животном, надрывном реве было столько фанатичного воодушевления, что захватывало дух и мороз бежал по коже.
Громадное Марсово поле было усыпано полотнищами триколоров, трепещущих на ветру. Над всем этим великолепием доминировало исполинское, тяжелое полотнище Императорского штандарта с черным двуглавым орлом. На поле, чеканя до того шаг, выстроились сводные роты гвардейских полков.
Сегодня здесь собрали сливки армии. Лучшие из лучших. Отборные ветераны, чьи груди были увешаны боевыми медалями и орденами, суровые герои кровопролитной турецкой кампании, прибывшие в столицу для ротации или в краткосрочный отпуск. На их лицах лежала печать пороха и смерти.
И где-то там, среди этого строя закаленных убийц, замерзая на ветру, стоял мой внук. Глазами я далеко не сразу нашел его.
Цесаревич не красовался в первой шеренге. Он не стоял даже во второй. Пётр Алексеевич, мальчишка, на плечи которого однажды ляжет тяжесть всего этого государства, стоял в задних рядах. Он еще не нюхал пороха, не был на войне и пока даже не числился отличником шагистики. Хотя офицеры, осторожно подбирая слова, уже докладывали мне, что наследник изрядно стирает ноги в кровь, из кожи вон лезет, чтобы доказать этим матерым волкам вокруг — он может, он достоин быть одним из них. И это было лучшим подарком к его дню рождения.
Ледяной ветер с Невы сек лица, но ряды гвардии на Марсовом поле стояли незыблемо, словно высеченные из серого гранита. Я принимал парад по случаю дня рождения наследника российского престола, цесаревича Петра Алексеевича.
— Господа офицеры! — мой голос, многократно усиленный медным рупором, тяжелым эхом покатился над замерзшим плацем. — Героические солдаты и унтеры! Благодарю за службу!
Я выдержал паузу, позволяя ветру унести последние отголоски, и рявкнул:
— Сержант Романов! Выйти из строя!
Это было кинематографично. Перед юношей, словно живое море, расступились покрытые шрамами ветераны-офицеры Преображенского полка. И он, с лицом, превратившимся в маску абсолютной, пугающей серьезности, направился ко мне. Он не просто шел — он впечатывал сапоги в промерзлую землю, безукоризненно чеканя шаг, демонстрируя старым волкам, как именно должен ходить настоящий гвардеец.
— Ваше Императорское Величество, господин главнокомандующий! По вашему приказанию сержант Романов прибыл! — отчеканил он, замерев передо мной, как натянутая струна.
Его голос разрезал морозный воздух. Он уже не казался по-мальчишески звонким, хотя до глубокого мужского баса ему было еще далеко. Но в этом не до конца сломавшемся, высоком тембре звенел такой непоколебимый стержень, столько подлинного мужского духа, что внутри меня все сжалось от внезапного, острого ликования.
«Господи, спасибо Тебе», — мысленно, на самом дне души, выдохнул я.
Никто на этом продуваемом ветрами поле. Никто в этой реальности, кроме меня одного, не знал страшной правды о том, каким мог бы стать этот юноша, если бы я не выдернул его из трясины истории. Если бы я не появился в этом мире. Оставленный без жесткой руки, лишенный должного воспитания, изъеденный психологическими травмами сирота…
В той, другой жизни, он был обречен стать лишь жалкой пешкой в безжалостных кровавых интригах русского Императорского двора. Там он оставил после себя даже не блеклое пятно на страницах истории, а лишь грязную, трагическую кляксу.
Но сейчас, глядя прямо мне в глаза, передо мной стоял совершенно другой человек. Молодой мужчина, чья выправка и чей взгляд говорили о том, что думает он далеко не по годам. Закаленная сталь, а не мягкая глина.
И только в эту секунду я окончательно, железобетонно уверился: мое недавнее решение даровать Антиоху Дмитриевичу Кантемиру, главному наставнику будущего русского императора, графский титул — было абсолютно верным. И оно точно не основывалось на том факте, что Антиох одновременно являлся родным братом моей любимой жены. Кантемир заслужил этот титул, выковав из хрупкого мальчика того, кто сейчас стоял передо мной.
— Сержант Романов, — мой голос оставался сухим и казенным, разносясь над замерзшим плацем. — Поздравляю вас с вашими именинами. Желаю и дальше вам успешной, не щадящей живота службы на ниве благоденствия нашего Отечества.
— Рад стараться, Ваше Императорское Величество, господин главнокомандующий! — рявкнул он без единой запинки.
— Встать в строй! — скомандовал я своему внуку.
Он развернулся через левое плечо. А у меня под генералиссимусским мундиром невыносимо щемило сердце. Хотелось отбросить к черту этот медный рупор, забыть про тысячеглазый строй, сгрести Петрушу в охапку, прижать к груди и крепко расцеловать в покрасневшие от мороза щеки.
Хотелось осыпать его дарами. Подарить, например, ту фантастическую бухарскую саблю, которую мне только что прислал с юга Меншиков — смертоносное произведение искусства, в чью рукоять был вбит годовой бюджет небольшого русского городка.
Или подарить книги. Тяжелые, пахнущие типографской краской фолианты, которые в это дикое время еще не считались достойными царскими подарками. Но цесаревич приучен читать, слава Богу.
А ведь ради книг я шел на многое. Несмотря на удушающую блокаду Датских проливов, в Россию всё равно тек непрерывный ручеек из нужных людей, станков и книг. И плевать, что из-за препятствий, чинимых англичанами в океане, за каждую страницу и каждый том теперь приходилось платить двойную, а то и тройную цену золотом. Даже на Востоке было легче, в Средней Азии много книг было куплено и переводится сейчас на русский язык. Даже китайские трактаты есть.
Я стоял неподвижно, сжимая рупор, и смотрел вслед уходящему в строй сержанту Преображенского полка. Сквозь его идеальную выправку я все равно видел, как его распирает тщательно скрываемая мальчишеская гордость. Он вытягивался на глазах, матерел. Пройдет всего год, и он перегонит в плечах тех, кому стукнет шестнадцать. Ему не нужен мой уродливый, исполинский рост. Он берет другим. Но все равно высокий будет.
Красавец растет. Я усмехнулся одними губами. Ох и стонать же будут европейские принцессы, заливая слезами подушки, когда им наконец доведется увидеть воочию наследника российского престола. Может уже начинать показывать? Да! Портрет нужно заказать, да чтобы реалистичный был, тут приукрашивать не нужно.
Я отчаянно гнал от себя мысль, что могу идеализировать мальчишку. Я должен оставаться холодным. В этой безжалостной игре империй только трезвый, циничный рассудок способен удержать державу над пропастью, и к внуку я обязан относиться исключительно рационально, как к будущему клинку России.
— Вы первыми узнаете это! Воины, стальная опора русского трона и всей державы нашей! — вновь заговорил я в медный рупор, перекрывая завывание пронизывающего ветра, когда сержант Романов растворился в монолитном гвардейском строю. — Русский флот под командованием славного генерал-адмирала Корнелиуса Ивановича Крюйса сошелся в бою с английским флотом… и одержал сокрушительную победу!
На секунду повисла звенящая тишина, а затем небеса рухнули. Громогласное, первобытное «Ура!» разорвало воздух, разлетаясь по Марсову полю. Ударная волна тысяч луженых глоток ударила меня физически, едва не оглушив. Даже государственный гимн эти ветераны пели тише. Сейчас это был рев разбуженного зверя, почуявшего кровь могучего врага.
Я ждал, пока этот шквал ликования чуть стихнет, намеренно растягивая напряжение.
— Уже завтра, — мой голос безжалостно резал наступившую тишину, — в Петербург прибудут трофеи! Три захваченных английских линейных корабля и два их быстроходных фрегата бросят якоря в нашей гавани. А в трюме флагмана прибудет почетный пленник — сам английский адмирал, дерзнувший бросить нам вызов и проигравший то сражение!
И снова над замерзшей землей прокатилось оглушающее, неистовое гвардейское «Ура!».
Пусть кричат. Уже в завтрашнем утреннем номере петербургских газет они, вдыхая запах свежей типографской краски, прочитают, какой именно кровью была добыта эта победа. Не знаю, может быть, в теплых столичных трактирах и наступит некоторое разочарование от того, что на дно пущен не весь хваленый английский флот, а лишь вырвано его сердце — захвачены лучшие корабли с самыми отборными экипажами.
Однако любой человек, не лишенный здравого смысла, прекрасно рассудит: само по себе подобное прямое столкновение с другим Левиафаном, с державой, претендующей на абсолютное владычество в Мировом океане, — событие из ряда вон выходящее. Это тектонический сдвиг. Это великая победа, которая несмываемыми чернилами войдет в мировую историю. Особенно если…
Я резко оборвал самого себя, давя сомнения в зародыше. Нет. Никаких «если». Отныне и без каких-либо сомнений в дальнейшем русский флот обречен только побеждать. Или гибнуть в бою.
А дальше начался церемониальный проход гвардейских рот. Я неподвижно, словно отлитый из бронзы памятник, сидел в седле своего великолепного, нервно всхрапывающего аргамака. Нельзя сказать, что логистика их марша была безупречной.
Все же у нас есть лишь один эталонный Парадный батальон при гвардейском Полку Почетного караула — те действительно показывают чудеса механической, пугающей синхронности на плацу. Но эти ветераны, чьи сапоги привыкли месить грязь и кровь, старались. Видит Бог, они старались изо всех сил, впечатывая шаг в промерзлую землю.
Парад плавно перетекал в рутину. Началась долгая церемония награждения отличившихся, но тяжесть раздачи орденов я уже переложил на плечи министра военных дел Петра Петровича Ласси. Мое дело сделано. Показался, сказал, денег выделил на премии. Теперь они наденут шинели — еще одно новшество в армии, как и валенки с унтами — чуть согреются. Ибо часа полтора, не меньше, еще будут награждать, выплачивать тут же деньги.
— Что у меня сегодня еще в расписании? — тихо, не поворачивая головы, спросил я у своего бессменного секретаря.
— Аудиенция с полномочным послом Дании, — четко, даже не заглядывая в свой пухлый блокнот, отрапортовал Макаров.
— Отменяй! — резко бросил я, чувствуя, как парадное оцепенение сменяется жаждой физического действия. — И собери моих телохранителей, которые сейчас на смене. Спущу пар, потренируюсь с ними, заодно посмотрю, как свежие новички осваивают жестокую науку подлого уличного боя. А датчанина… датчанина следует еще хорошенько помариновать. Ишь ты! Удумали крутить нами! Хрен им!
Макаров едва заметно, по-волчьи кивнул. Значение этого слова он усвоил давно и в совершенстве. Он досконально знал рецепт того, как именно, доводя до исступления, стоит «мариновать» послов тех европейских держав, которые пытаются вести с нами двуличную, лукавую политику, какую сейчас самонадеянно попыталась выстроить Дания. Пусть посол рвет на себе волосы в приемной, пока русский император выбивает спесь из своих гвардейцев на татами.
А я… на тренировку. Уже почти что закончен труд под названием «Русское прикладное кулачное умение». С рисунками, описанием много чего, в том числе и медицинского. Это будет что-то… Но то, что пылиться долго станет в библиотеках наших. Ибо нечего врагу давать такие знания. Чуть позже, когда они, враги, на себе уже прочувствуют нашу науку побеждать.