Илья
Гудки.
Один. Второй. Третий. Четвёртый. Она не берёт. Я сбрасываю и набираю снова. Гудки. Ещё гудки. И когда я уже думаю, что она не ответит, — щелчок.
— Алло.
Голос тихий. Чужой. Такой, какого я никогда у неё не слышал. Даже в первый день, когда она стояла с монтировкой. Даже когда рассказывала про пожар. Сейчас — хуже. Сейчас в её голосе пустота.
— Ты видела? — спрашиваю я. Без «привет». Без «как ты». Просто вопрос.
— Видела.
— Я только что прочитал. Мне Михалыч скинул.
— Мне тоже, — пауза, я слышу, как она дышит. — Илья, я не…
— Я знаю.
— Нет, ты не знаешь, — её голос срывается. — Ты думаешь, это я. Ты сейчас смотришь на статью и думаешь: «Кто ещё мог знать про мать? Про падение? Про розы?» Ты думаешь, это я слила.
Я молчу. Потому что она права. Я думаю об этом. Я не хочу — но думаю.
— Я не знаю, что думать, — говорю я честно. — Я знаю только, что про мать я рассказывал только тебе. Больше никому. Никогда. Даже Михалыч не знал.
— Ты думаешь, что я пошла к журналисту и рассказала ему про твою мать? — в её голосе боль. Острая. Настоящая. — Ты правда так думаешь?
— Я не хочу так думать.
— Но ты думаешь.
Я закрываю глаза. Прислоняюсь лбом к стене. Холодная. Шершавая. Та самая, о которую я разбил кулак после спарринга. Сейчас мне хочется разбить его снова.
— Наташ. Я просто хочу понять. Как это попало к Баркову. Как он узнал про мать. Про падение. Про всё.
— Я не знаю, — она говорит тихо, но твёрдо. — Я никому не рассказывала. Ни слова. Ни одной живой душе. Я…
Она замолкает. Я слышу, как она всхлипывает. Наташа. Моя Наташа. Которая никогда не плачет. Которая даже после Костяна не плакала. Сейчас — плачет.
— Я тебе верю, — говорю я.
И это правда. Я верю. Вопреки фактам. Вопреки логике. Вопреки всему.
— Правда? — её голос дрожит.
— Правда. Я не знаю, как это утекло. Может, телефон взломали. Михалыч сказал — такое бывает. Может, следили. Я не знаю. Но ты не могла. Я знаю тебя. Ты не могла.
Она молчит. Я слышу, как она пытается взять себя в руки.
— Что теперь будет? — спрашивает она.
— Я разберусь. Михалыч уже копает. Мы найдём, кто это сделал.
— А бой? Титул?
— Плевать.
— Не плевать, Илья, — её голос становится твёрже. — Ты готовился. Ты работал. Ты почти восстановил плечо. Не смей сейчас говорить «плевать».
— Хорошо. Не плевать. Но сначала — ты. Мы.
— Я не знаю, могу ли я теперь к тебе приезжать, — она замолкает. — После этой статьи. После этих фото. Если я приеду — будет только хуже. Для тебя. Для твоей репутации. Для боя.
— Мне плевать на репутацию.
— А мне нет.
Я сжимаю телефон. Она снова строит стену. Я чувствую это. Она отгораживается — от меня, от нас, от того, что было. Потому что думает, что так правильно. Потому что она всегда думает, что правильно.
— Наташ. Не делай этого.
— Чего?
— Не закрывайся. Не сейчас. Только не сейчас.
Она молчит. Я жду. Тишина в трубке — долгая, тяжёлая.
— Я не знаю, что делать, — говорит она наконец. — Я правда не знаю.
— Приезжай. Просто приезжай. Мы разберёмся вместе.
— Сегодня?
— Сегодня. Сейчас.
— Хорошо. Я буду через час.
— Я жду.
Я кладу трубку. Смотрю на телефон. Потом на статью на экране ноутбука. Фотографии. Заголовок. Мать. Всё, что мне дорого, — на всеобщем обозрении.
Я закрываю ноутбук. Иду на кухню. Наливаю воды. Руки дрожат.
Она приедет. Через час. Мы поговорим. И я пойму. Я должен понять.
Но где-то глубоко внутри уже поселился червяк. Маленький. Тихо грызёт. «Она знала. Больше никто не знал. Только она».
Я гоню эту мысль. Я не хочу её слушать. Но она возвращается. Снова и снова.
Через час я узнаю правду. Какую — я пока не знаю.