К книге
Круговорот и тениТени Нового Солнца. Часть первая. Бескрайние луга былых времён. Питер и Вулф: беседа с Джином Вулфом. Питер Райт
65%
Тени Нового Солнца. Часть первая. Бескрайние луга былых времён. Питер и Вулф: беседа с Джином Вулфом. Питер Райт
37

В 1993-м и 1997-м я имел честь гостить в доме Джина и Розмари Вулфов. Во время второго визита Джин согласился дать мне интервью. Далее следует расшифровка записи нашей беседы, состоявшейся в подвале его дома, бунгало из красного кирпича, стоящего, наподобие этакого современного пряничного домика, под сенью раскидистых деревьев на тихой пригородной улочке в Баррингтоне, штат Иллинойс. Устроились мы один напротив другого, под потолком, оклеенным плакатами с рекламой всевозможных научно-фантастических и фэнтезийных произведений. В воздухе витал ни с чем не сравнимый аромат книг. В такой обстановке мы и воспользовались случаем поразмышлять обо всём, написанным Вулфом на сегодняшний день.

П. Р.: Ваша карьера профессионального писателя продолжается уже более тридцати лет. Что вы считаете её вершинами? Какими романами, повестями, рассказами особенно довольны, удовлетворены как художник?

Дж. В.: Если уж начистоту, трудно, очень трудно сказать. Самая очевидная из «вершин», причём весьма высокая, приходится на минувшее третье ноября [1996 г.], поскольку в этот день Всемирный конвент фэнтези удостоил меня премии «За заслуги перед жанром». Вершина, конечно, немалая, но и низменного в этом хватает – помните ведь, там велят лечь и начинают лопатами швырять землю в лицо. Я ни ложиться, ни позволять швыряться в меня землёй не собирался, и вышло как всегда: чем настойчивее мне велят заткнуться, тем упорнее я говорю. Впрочем, они, уверен, не желали мне ничего дурного, а значит, вершина налицо. Ещё одной вершиной исполинской высоты мне кажется публикация моей первой книги, «Операции “Арес”», пусть даже она значительно уступает большей части моих произведений. Настолько, что я, говоря откровенно, стараюсь уберечь её от переизданий.

П. Р.: Но ведь её опубликовали только через несколько лет после написания, не так ли?

Дж. В.: Года через три, а может, через четыре после написания… где-то так.

П. Р.: И всего за два года до «Пятой головы Цербера». Мне кажется, по вашим канонам она выглядит куда хуже, чем есть, поскольку должна была выйти в свет много раньше. От написания «Операции “Арес”» до «Пятой головы Цербера» ваш стиль и методы улучшались с изрядной быстротой, и, следовательно, публикация пришлась уже на то время, когда вы писали гораздо лучшие произведения.

Дж. В.: Да, и это, и ещё её здорово покромсали, причём топором. Из «Berkley Books» не предупредили, что необходимый «потолок» объёма – шестьдесят тысяч слов, и я написал им роман на сто три тысячи. Потом они держали его у себя, держали, держали, но не издавали, и, наконец, говорят: «Что ж, придётся сокращать». И я принялся сокращать начало, причём старался как только мог. Тщательно, скрупулёзно, переписывая фразу за фразой, избавляясь от излишних длиннот, но тут Дон Бенсон из «Berkley» сказал: «Нам роман нужен срочно, так что оставшиеся две трети или три четверти я сокращу сам». И сократил, вычёркивая целые абзацы, отчего текст стал крайне беспорядочным, но в то же время оставшиеся абзацы оказались довольно-таки водянистыми, написанными чересчур размашисто, чересчур многословно. Роман отчаянно нуждался в «выбирании слабины», но мне в то время не хватало опыта, чтоб выбрать слабину как следует, оттого сокращение и затянулось.

П. Р.: Однако же вы всё равно считаете его публикацию одной из вершин карьеры.

Дж. В.: О да. Знаете, я ведь молился о том, чтоб дожить до его публикации, и обещал Господу, буде он откликнется на мои молитвы, более не просить ни о чём подобном – и не прошу, хотя очень хотел бы увидеть изданными книги, над которыми работаю сейчас, если никто не против. Хотел бы дожить и до их публикации.

П. Р.: После издания «Пятой головы Цербера» вы удостоились невероятных похвал и нескольких самых престижных премий, особенно за «Книгу Нового Солнца».

Дж. В.: Что ж, верно. Известность «писателя для писателей» я приобрел задолго до того, как первый том «Книги Нового Солнца» отправился в печать, однако особой известности в кругах читателей – даже тех, кто читает произведения вроде моих – не снискал. Вот среди других писателей к тому времени стал неплохо известен, главным образом, благодаря публикации «Пятой головы Цербера», первой части «Пятой головы Цербера в трёх повестях». После этого другие писатели начали пристально следить за моей работой, что мне изрядно польстило… и, говоря откровенно, льстит до сих пор.

Ну а «Пятую голову Цербера» я написал для Милфордской конференции писателей-фантастов, и повесть оказалась слишком длинна. А Дэймон Найт, ведущий конференции, решил, что обязывать всех участников семинара читать такие объёмы не стоит, и вложил в середину рукописи записку: «Теперь вы прочли первые десять тысяч слов, и это всё, что требуется для участия в обсуждении. Если хотите, на этом чтение можете прекратить». По-моему, предложением не воспользовался никто. По-моему, все прочли повесть от начала и до конца. Мне кажется, лучшего, изящнейшего комплимента для писателя, сколько ни раздумывай, не изобретёшь.

Знаете, сам я начинаю по дюжине книг и рассказов на каждую вещь, дочитываемую до конца, поскольку читаю лишь до тех пор, пока не пойму, что на это не стоит тратить время и силы. Возможно – да-да, бывает и такое, – некоторые книги или рассказы при скверном начале с развитием действия становятся много лучше, нужно только запастись терпением, однако подобное случается крайне редко. К тому же в подобных случаях довольно скоро становится ясно, что ты идёшь в горку, что дела улучшаются, но если страниц через десять… ну, пусть через двадцать подобного чувства не возникает, мне, как правило, не хватает усидчивости, не говоря уж о желании продолжать.

Терпеть не могу читать тексты, которые постоянно хочется переделать, переписать: за этими побуждениями о содержании забываешь вмиг. Нет, я хочу читать и говорить: какой, дескать, расчудесный абзац, как он, автор, этого добился? И приглядываться, присматриваться как, и просвещаться, учиться у автора чему-нибудь новому. Вдобавок, читая такой абзац, получаешь колоссальное… ну, «колоссальное», это, пожалуй, чересчур громко сказано… изысканное, утончённое удовольствие. Текст сияет. Сверкает. Искрится. «Как это он умудрился?» – спрашиваю я… но, увы, подобное случается гораздо реже, чем мне хотелось бы.

П. Р.: Вот вы говорите, что начинаете около дюжины книг и рассказов на каждое произведение, дочитанное до конца, однако сами на сегодняшний день завершили более сотни рассказов и почти два десятка романов. Напрашивается неизбежный ужасный вопрос, тот самый вопрос, от которого я твёрдо решил воздержаться: где вы берёте идеи?

Дж. В.: Ну, об этом я могу рассказывать, покуда вам хватит терпения слушать. Пожалуй, вопрос и вправду ужасен, а ответ… да везде. Телевизор, правда, идеями не богат, зато всё остальное, что только есть под солнцем, в смысле идей – сущий рог изобилия. Множество идей я черпаю из прочитанного, а особенно из неверных истолкований читаемого: читаю, воображаю себе что-либо и думаю: «О, а вот это интересно», – возвращаюсь назад, глядь, а в тексте-то ничего подобного нет… однако то, что я себе напридумывал, остаётся по-прежнему интересным. Вообще, идеи подкидывает всё вокруг: те, с кем знакомишься, то, что видишь, и воспоминания, и даже сны. Историй, навеянных снами, я написал около полудюжины.

П. Р.: А не случалось ли вам отыскивать идею для истории в одном-единственном слове?

Дж. В.: Бывало, бывало. Случалось. Правда, странное это дело: казалось бы, слово совершенно обычное, однако его вдруг видишь совершенно по-новому. Почти как религиозное откровение, по крайней мере, насколько я сведущ в этом вопросе. Нет, ничего нового при этом не узнаёшь – скорее, гораздо глубже понимаешь нечто уже известное. Наподобие переживаемого под наркотиками. Помнится, я читал об одном человеке, принимавшем ЛСД. Как он, глядя на собственные ботинки, понял: ботинки – для ног. Мысль вроде бы совершенно обычная, однако он осознал это на куда более глубоком уровне. Оценил всю её глубину, а подобная глубина есть во всём… ну, почти во всём. Находишь какое-нибудь слово либо фразу – по-моему, разницы между тем и другим нет никакой, внезапно чувствуешь его глубину… и никакие наркотики для этого не нужны.

По-моему, разница между переживаемым под наркотиками и подобными откровениями в том, что под наркотиками, очевидно, с откровением ничего сделать нельзя, а если и можно, то лишь в крайне редких случаях. Когда же такое случается на трезвую, так сказать, голову, перемена в сознании остаётся с тобой навсегда. На что можно употребить эту непреходящую перемену? К примеру, написать о ней рассказ. Возможно, это даже лучшее из всего, что с нею можно сделать, поскольку старания изложить хоть часть пережитого озарения на бумаге так, чтобы поделиться им с читателями, тоже чего-то да стоят. Ну а разница между откровением и написанным рассказом такова же, как разница между самим рассказом и его кратким изложением. Написать краткое изложение некоей истории проще простого (именно это нам всем приходится проделывать постоянно, в ответ на расспросы о содержании новых книг), но чтобы вправду понять, о чём говорится в новой истории, её необходимо прочесть. Причём порой дважды, а то и трижды, особенно если читаешь наскоро, не слишком внимательно в первый раз.

П. Р.: Не могли бы вы вспомнить хоть пару конкретных историй, навеянных единственным словом, единственной фразой или единственным образом?

Дж. В.: Единственной фразой… То, что запомнилось мне навсегда – «Когда я был Мингом Беспощадным». Минг – это, конечно же, император Монго, злодей из «Флэша Гордона». Понятия не имею, с чего эта фраза пришла мне на ум, однако ж пришла и показалась мне весьма впечатляющей, весьма содержательной. Записал я её на каталожной карточке три на пять дюймов, которые называю карточками для идиотских идей, поскольку имею обычай записывать идиотские идеи, приходящие в голову, на таких карточках, где они обычно и находят себе могилу. Далее я играл с этой фразой около года, несколько раз пробовал превратить её в рассказ, так и начинающийся: «Когда я был Мингом Беспощадным»… но ничего путного из этого не выходило. Не выходило, хоть тресни. И только около года спустя я понял: нет, это не начало истории, а самый конец. А как только понял, что это концовка, сразу же сел за стол, бац-бац-бац – и вот он, рассказ, заканчивающийся словами: «Вот так у нас и обстояли дела, когда я был Мингом Беспощадным».

Ну а в самом начале карьеры я написал рассказ под названием «Горы как мыши», навеянный неверно истолкованной фразой из какой-то книги. Мне показалось, будто там написано «горы – что мыши», но нет, ничего подобного. На самом деле там было нечто куда более ординарное, но показавшаяся весьма содержательной фраза засела в голове накрепко. Начал я размышлять, что бы она могла значить, и решил так: пускай на этой планете горы будут чем-то наподобие подопытной зоны для испытаний, как у нас испытывают новые лекарства и прочее на подопытных мышах. Написал рассказ, отправил его Фреду Полу, в те времена редактировавшему «Galaxy», и получил обратно. Что рассказ послан Фреду Полу, я знать не знал, и знаком с Фредом Полом не был – возможно, даже не слышал о нем. Получил назад рукопись с простым уведомлением об отказе, подобно всем остальным моим произведениям в те дни, и всё тут. А рукописи я рассылал по адресам из алфавитного списка научно-фантастических изданий, и после «Galaxy» там следовал «If». Разумеется, о том, что «If» редактирует тот же Фред, я тоже не знал. Сунул рукопись в конверт, написал к ней сопроводительное письмо и отправил по почте. И получил от Фреда весьма лестный ответ, гласивший: «Рад, что вы показали мне эту вещицу снова. На мой взгляд, внесённые изменения пошли ей на пользу, и я её напечатаю, если вы согласны на гонорар в размере»… не помню точно, кажется, в размере двух центов за слово (то есть по низшей ставке). Ну я и согласился.

Однако вы ещё поминали об образах. Как-то раз мне привиделся кошмарный сон, закончившийся невероятно ужасной картиной. Этакая комната вроде чьей-то личной библиотеки, с громадными панорамными окнами, окна распахнуты, шторы вздуваются на ветру, что твои паруса… Взял я обрывки этого сна и сплёл из них историю под названием «Кевин Мэлоун». Речь там шла о молодой семейной паре, превосходно воспитанной, получившей прекрасное образование, однако довольно робкого нрава и совершенно безденежной. Муж потерял работу в посреднической компании, поскольку посредником оказался откровенно неважным, а жену состоятельные родители лишили наследства. И вот видят они рекламное объявление, приглашающее молодую, воспитанную, образованную супружескую пару поселиться в роскошном особняке. Откликаются они на объявление, а после оказывается, что особняк принадлежит человеку, то ли преследуемому, то ли одержимому духом Кевина Мэлоуна, бывшего слуги – кажется, конюха, или садовника при особняке. Убитому, или покончившему с собой в стенах этого особняка ещё в 1920-х, Мэлоуну ужасно хочется продолжить службу, жить прежней жизнью, пусть даже особняк занят молодой супружеской парой. Отталкиваясь от этого, история и продолжается далее. Сами видите, помню я её не так хорошо, как хотелось бы, но, помнится, рассказ получился чудесный. Как и, по счастью, все прочие мои истории.

П. Р.: Какие из ваших последних произведений – отдельных романов, рассказов, повестей, циклов романов показались вам самыми удовлетворительными, самыми «чудесными» после выхода в свет?

Дж. В.: Многим, очень многим он не понравился, однако меня лично больше всего порадовал роман «Двери найдутся», получившийся настолько же близким к изначальному замыслу, как и всё мной написанное. По-моему, я действительно достиг всего, чего собирался достичь, начиная писать роман. Патрик О’Лири говорит, что ему роман не понравился крайне, но выяснить почему мне так и не удалось. Такие вещи с давних пор злят меня несказанно. Расхваливает человек книгу, а стоит спросить, что ему в ней понравилось, отвечает: «О, даже не знаю. Понравилась, и всё». Или, допустим, разругают книгу на все корки, в прах разнесут, а спросишь, в чём её недостатки, говорят: «А-а, не знаю: гадость, и всё тут». И какой от всего этого прок? Поди разберись, на что они реагируют: на текст, или на то, что надеялись найти в тексте, но не нашли, или на цвет переплёта, или на картинку с суперобложки!

П. Р.: По-моему, «Двери найдутся» – довольно странный синтез идей, не находите? Тут и элементы из «Замка» Кафки, и миф об Аттисе с Кибелой, и история о маниакальной любви в параллельном мире…

Дж. В.: В основе своей это и есть история о маниакальной любви. Мне хотелось написать о человеке совершенно обычном, возможно, даже слегка не дотягивающем до среднего уровня… нет, не в нравственном отношении, поскольку в данном смысле он, скорее, добр, но в отношении интеллекта. Умом он не блещет, физически не развит, талантами к чему-либо не наделён, однако прекрасный работник универсального магазина, и это, пожалуй, его «потолок» до конца дней. Если вам в универмаг нужен продавец мебели, или скобяных товаров, или электроинструмента, он замечательно подойдёт. Справится как нельзя лучше. Будет являться на службу вовремя каждый день, в учтивой, разумной манере беседовать с покупателями, продавать им, что требуется, но ничего экстраординарного в нём нет. Обычно, работая над рассказом или над книгой, мы пишем о людях экстраординарных, и, на мой взгляд, правильно делаем. Однако я не думаю, что мы обязаны писать только об экстраординарных личностях и ни о ком ином. Оттого-то и взял этого человека по фамилии Грин, и заставил его влюбиться в богиню из параллельной вселенной. А затем задался вопросом: что произойдёт с этим человеком, до беспамятства полюбившим женщину, в действительности оказавшуюся кем-то наподобие меньшего божества, примерно как в легенде об Аттисе? И чем дальше писал, тем явственнее понимал, что какие-то древние греки опять, в который уж раз, опередили меня на две, если не три тысячи лет.

П. Р.: А зачем вы соединили всё это с элементами из «Замка»?

Дж. В.: Поскольку история, опять-таки, очень похожа. К., главный герой «Замка», старается попасть в Рай. Стремится не столько к Господу, сколько именно в Рай, в сияющие чертоги, где пребывает Господь. Однако же не понимает, что как раз это с ним и происходит. Я и подумал, что просто обязан послать Кафке поклон. К тому же это просто забавно, и я, работая над романом, веселился от всей души. Глава Тайной Полиции с большущими усами – персонаж Кафки, извлечённый мною из «Замка» и вставленный в собственную книгу. В качестве небольшого, ненавязчивого привета Францу Кафке.

П. Р.: И вдобавок неявный намёк, подсказывающий, что Глава Тайной Полиции завербован на службу Богиней, навестившей мир «Замка» Кафки.

Дж. В.: О да. Именно там она его и отыскала. Ей ведь по силам…

П. Р.: Кроме этого, «Двери найдутся» ставит под сомнение саму идею реальности. Визиты Грина в психиатрическую клинику родного мира явно свидетельствуют об определённых неладах с психикой, и потому мы вовсе не можем сказать наверняка, посещает Грин параллельные миры или нет. Откуда взялся этот фактор неопределённости, возникающий во множестве ваших книг, включая сюда и «Пятую голову Цербера», и «Книгу Нового Солнца»?

Дж. В.: Ну, видимо, мне позарез требовалась общая основополагающая идея, фундамент всех моих книг, раз уж я, как вы говорите, возвращаюсь к ней на протяжении всей карьеры. Идея эта – ненадежность человеческой памяти. Вот и на страницах, написанных только вчера, я снова вернулся к ней, поскольку этот прямолинейный до грубости, приземлённый, честный морской капитан пережил нечто странное, жуткое, сродни ночному кошмару. Повествователь сознаёт, что он уже начинает убеждать себя самого, будто на самом деле всего этого не происходило. Подобным, в определённой степени, грешим мы все. Не знаю… читали вы о том британском эксперименте с кладбищенским призраком?

П. Р.: Нет, не читал.

Дж. В.: Английские исследователи подыскали две небольших деревушки. Одна из них была так мала, что там не имелось даже собственного паба. В результате из этой деревушки в соседнюю, где паб имелся, вела замечательная, превосходно утоптанная тропа. Пролегала эта тропа невдалеке от старого кладбища. Учёные устроили так, чтоб идущие в паб видели посреди кладбища загадочную фигуру в длинных одеждах наподобие савана. В пабе селян поджидали люди с поручением подслушивать разговоры, дабы проверить, заговорит ли кто-нибудь из пришедших об увиденном, расскажет ли, что с ним произошло. Так вот, о загадочной фигуре упомянули считаные единицы. Прежде чем про неё хотя бы кто-нибудь заговорил, её пришлось продемонстрировать чёртовой уйме народу, и то этот человек развязал язык только с подачи одного из экспериментаторов. Отчего? Свойственная каждому самоцензура: не поверят ведь, засмеют.

Постичь вселенную во всей её необъятной величине, во всем её невообразимом многообразии нам не дано. Посему мы обычно живём себе да поживаем, сознательно искажая, уродуя непонятное. Говоря: «Ну этот кусок к общей картине не относится вовсе». Неправда, относится, и ещё как, просто с общей картиной куда удобней работать, если она проста, если отодвинуть непонятные нам кусочки в сторонку, куда подальше.

П. Р.: Выходит, в «Двери найдутся» вы оставляете читателю возможность именно так и поступить. Пусть, дескать, каждый читатель сам для себя решает, что это – всего лишь плоды воспалённого воображения, психической неуравновешенности Грина или действительные события?

Дж. В.: Так штука-то в том, что Грин действительно «психически неуравновешен»! Как и любой из нас, в той или иной мере. Не сейчас, так в прошлом, в будущем, всё равно. Вопрос вот в чём: рискнёте ли вы довериться собственным глазам? Рискнёте ли довериться собственным чувствам? Я одно время переписывался с человеком, умиравшим от рака – сейчас его наверняка уже нет в живых, поскольку письма этак после пятого переписка прекратилась. Он написал мне так: «Если б мне только удалось соприкоснуться с чем-нибудь сверхъестественным, умер бы я спокойно, без сожалений». А я ему отписал: «Не выйдет, поскольку вы тотчас же усомнитесь в достоверности пережитого. Как только всё завершится, как только обдумаете происшедшее, немедля от него отмахнётесь». Жил он в Калифорнии, за городом, и однажды рассказал об оленях, забредающих во двор, пасущихся прямо у парадного крыльца, а я ответил: представьте, что один из этих оленей с вами заговорил. Как только олень замолчит и убежит в лес, вы тут же начнёте гадать, вправду ли это произошло. Отправитесь вы в деревню или сбегаете за женой, скажете: со мной, дескать, олень только что разговаривал. Деревенские жители или жена обязательно спросят: «Так где же он? Пускай и с нами поговорит». А предъявить им оленя у вас возможности нет.

У Джеймса Тёрбера есть великолепный рассказ под названием «Единорог в саду». Выходит человек в сад, а там прекраснейший этакий раскрасавец-единорог. Заговаривает он с единорогом, а единорог ни слова не отвечает, однако подходит к нему дружелюбно, совсем как лошадь. Гладит его человек по морде, налаживается между ними дружба, а потом единорог убегает: прыг через садовую ограду, и был таков. Идёт человек в дом, говорит: «К нам в сад единорог заходил». И рассказывает обо всём жене. Жена, люто его ненавидящая – в рассказах Тёрбера жёны всегда ненавидят мужей, а мужья, как правило, жён, – так вот, жена его звонит в психиатричку и говорит: «Психиатричка? Мой муж с ума спятил. Думает, у нас единорог завёлся в саду. Приезжайте скорее, заберите его в дурдом». Приезжают к ним санитары из психиатрички, в белых халатах, с огромной сетью, подходят к мужу и спрашивают: «Вы вправду думаете, что у вас в саду завёлся единорог?» А муж отвечает: «Смеётесь? Единороги – сказочные существа. В действительности их не бывает. Что вы за глупости тут говорите?» А жена кричит: «Врёт! Врёт! Врёт, а сам вправду думает, будто у нас единороги по саду разгуливают!» Тут санитары её сетью ловят и увозят в дурдом.

П. Р.: То есть вы полагаете, что мы сознательно ограждаемся от экстраординарного, чтоб нас считали заслуживающими доверия?

Дж. В.: Совершенно верно.

П. Р.: Из страха выставить себя на посмешище?

Дж. В.: Именно. Я так поступаю всю жизнь и достиг в этом немалых высот. Где угодно за обычного человека сойду. В начальной школе ещё ничего толком не умел, и жил, можно сказать, в сущем аду – травили меня сверстники, будто я в муравейник к огненным муравьям угодил. Однако со временем учишься принимать защитную окраску, разговаривать только о бейсболе или ещё чём-то вроде.

П. Р.: Выходит, мы обманываем самих себя.

Дж. В.: И окружающих обманываем с удовольствием… если не все поголовно, то подавляющее большинство этим грешат каждый день.

П. Р.: И происходит это, по-вашему, одновременно? Обманывая окружающих, мы сами начинаем верить себе и, таким образом, обманываем сами себя?

Дж. В.: На мой взгляд, одна из причин этому – желание не казаться каким-то странным, непохожим на всех. Я же всё равно ничего не могу доказать. Понимаете, Моисей не может вернуться в Египет и предъявить всем горящий, но не сгорающий терновый куст: горящего куста ведь там уже нет. Что ему остаётся? Только сказать: «Я всё это видел сам, и куст пылал огнём, а из огня со мной заговорил ангел Господень». Да, он знает, что всё так и было. По крайней мере, сам твёрдо уверен, что всё это произошло в действительности, но доказательств у него нет.

П. Р.: В чём корни вашей увлечённости субъективностью восприятия, идеей, будто каждый из нас живёт в собственном обособленном мире?

Дж. В.: Мне это просто кажется одним из обстоятельств, о которых мы не задумываемся, хотя стоило, стоило бы. Тем более что таких обстоятельств великое множество. Помимо этого, я увлечён уймой разного, увлекающего многих и многих, но с этим, похоже, мало у кого доходит до такой степени.

П. Р.: Ну а что всего более заботит вас как писателя? Какие темы, какие предметы вам особенно интересны?

Дж. В.: Память… наверное, память. Все эти дела насчёт возвращения в памятные места и тому подобного.

П. Р.: Чем же вас так занимает память?

Дж. В.: Не знаю. Наверное, вся штука в том, что я был единственным ребёнком в семье и единственный из нашей невеликой семьи до сих пор жив. От немногочисленной отцовской родни мы жили далеко. Мы жили в Техасе, они жили в Огайо, а в моём детстве добираться из Техаса в Огайо приходилось куда дольше, чем сейчас. Родители отца развелись, когда он был совсем юн. Отношений с отцом он почти не поддерживал, и, следовательно, его семья практически состояла из матери с сестрой, а жили они в Огайо. Мою мать родные, можно сказать, отвергли, отреклись от любимой дочери деспотического отца, ненавидимого всеми прочими. Отец её был из тех, кто, приходя домой пьяным, избивает жену и детей – всех, кроме своей любимицы, Мэри, а Мэри и стала моей матерью. Когда отец её умер, остальные не пожелали иметь с Мэри, отцовской любимицей, ничего общего. Красива она была поразительно – вполне могла бы позировать для «Лютнисток» Максфилда Пэрриша. Рыжие волосы, голубые глаза, точёный профиль, изящные черты лица и необычайная стройность – из-за язвы желудка. Съест за столом три-четыре кусочка, и мучается болями. Когда я был маленьким, она нередко старалась набирать вес: если вес становился меньше фунтов восьмидесяти, её одолевала слабость, так что приходилось есть побольше, хоть и через силу. Как бы там ни было, моя семья состояла из отца, матери, меня самого и нашего пса. Всех остальных уже нет в живых, и, кроме меня, никто больше не помнит, как нам жилось. У Розмари имелось два брата, Ричард и Роберт. Роберта тоже уже нет в живых, но Ричард живёхонек, и потому с нею дела обстоят иначе. Розмари может встречаться с братом, беседовать, делиться воспоминаниями. Точно знает, что Ричард помнит былое, а Ричард знает, что о былом помнит она. А вот у меня нет никого. Я – единственный, доживший до наших дней. Я – Измаил, в финале «Моби Дика» цитирующий стих из книги Иова: «Я один уцелел, чтобы было кому возвестить тебе».

П. Р.: Таким образом, память для вас – своего рода средство… подтверждения достоверности собственного прошлого?

Дж. В.: Разумеется. В немалой мере.

П. Р.: А также, возможно, интериоризированных фантазий? В конце концов, опровергать-то вас некому.

Дж. В.: Не стану спорить.

П. Р.: Не это ли подхлёстывает и ваш интерес к субъективному?

Дж. В.: Да, вкупе с твёрдой уверенностью, что люди в большинстве своём не осознают субъективности восприятия. Наверное, Господь способен видеть реальность как есть, объективно, но мы – нет. Мы к объективности не способны, и это я знаю точно.

П. Р.: Во многих ваших романах и рассказах за очевидными составляющими истории словно бы присутствует некая контекстуализированная реальность, которую читатель может собрать воедино, пусть даже это не под силу персонажам или повествователю. Читатель словно бы способен постичь мировую систему, служащую основанием данного текста, хотя главные герои, возможно, не в состоянии её постичь. Тут мне первым делом приходит в голову «Книга Нового Солнца»: Севериан там явно не понимает, к чему ведут иерограмматы, однако читатель, внимательно читая и перечитывая текст, вполне может во всём разобраться. Не кажется ли вам, что, позволяя читателю разбираться в происходящем на более высоком уровне, чем персонажам, вы подрываете, предаёте собственную приверженность субъективности восприятия?

Дж. В.: Нет. По-моему, я объясняю читателю, что именно так устроена жизнь, что, как следует обдумывая происходящее, мы смогли бы заглядывать в неё гораздо глубже, чем сейчас. Смогли бы гораздо лучше постичь, как вы выражаетесь, «контекстуализированную реальность» нашего собственного бытия, нашего с вами общества. Увы, мы не приглядываемся к тому, что принимаем как данность, и в результате обыкновенно весьма поверхностно анализируем факты. Мне думается, лучший способ внушить людям желание поглубже заглянуть в самих себя – это показать им некую другую реальность, другую систему, другую жизнь… тогда-то они хоть в некоторой степени и приглядятся к собственной.

П. Р.: Ещё одна постоянная тема, интересующая меня в вашем творчестве, это богоподобные существа либо силы, манипулирующие отдельными людьми. Чем порождена эта концепция?

Дж. В.: Наверное, идеей о том, что в действительности всеми нами манипулируют – ведь так оно и есть. Некоторые из нас готовы признать богоподобной силой, распоряжающейся нашими жизнями, Господа. Теми же, кто не признаёт его таковой, а особенно вообще не желающими признавать ничего подобного, манипулирует не только Господь, но и целый сонм второстепенных сил – политических, экономических и так далее. Мы склонны думать, будто обладаем свободой воли и тому подобным, но в массе весьма, весьма предсказуемы. Разница между потоком машин на шоссе и текущей по трубе жидкостью крайне невелика. То и другое ведёт себя практически одинаково.

П. Р.: По-вашему, предсказуемость – основа для эксплуатации?

Дж. В.: Да, разумеется. Часть основы.

П. Р.: Отчего же вы так интересуетесь манипулированием?

Дж. В.: Оттого, что вынужден, как и все мы, жить в этом мире. Если уж пишешь художественную прозу и хочешь написать что-либо стоящее, а не пичкать читателя выдумками об исполнении желаний (с последним большинство, вот честное слово, вполне способно справиться самостоятельно), старайся рассказать об узнанном или о том, что полагаешь узнанным, другим: пусть чтение сделает их мудрее, разумнее прежнего! «Мудрее» – одно из тех эмоционально заряженных слов, за которые людей яростно критикуют, однако мудрость действительно существует и, в некоторой степени, достижима, хотя овладеть ею в полной мере никому из нас не дано.

П. Р.: Каковы основные творческие задачи, которые вы ставите перед собой, задумывая произведение и стараясь вложить в него эти мысли?

Дж. В.: По-моему, суть прежде всего в том, чтоб писать хорошим, гладким, насыщенным, визуальным слогом. Впрочем, «визуальным» – слово неподходящее… «Чувственным»? Тоже не то: слишком много ненужных ассоциаций, поскольку в него слишком часто вкладывают сексуальный подтекст. Читатель должен увидеть ваш мир, почувствовать, что понимает его обитателей, услышать определённые звуки, почуять определённые запахи, оценить на ощупь дорогую кожаную обивку кресла или дерюжное облачение героини-калеки, о которой я писал не так уж давно…

П. Р.: Вы о миростроительстве?

Дж. В.: Если угодно, да, о миростроительстве, но миростроительство слишком просто спутать с созиданием планет – то есть с вопросом, какой станет планета. Пригодна ли она для жизни, если её притяжение на десять процентов сильнее нашего? Как на сей мир повлияет оледенение? И так далее и так далее в том же духе. Область, конечно, весьма интересная, но в действительности совершенно другая. С этим необходимо досконально разобраться, если пишешь об иных, не наших мирах, но самое ужасное в том, что мы зачастую допускаем грубейшие ошибки, принимаясь писать о мире, в котором живём. Встречаются даже люди, не сознающие, что продолжительность светового дня – нашего, земного светового дня – равна двенадцати часам далеко не всегда. То есть, если живёшь на экваторе, всё в порядке, поскольку там световой день продолжается примерно по двенадцать часов круглый год. Однако, чем выше поднимаешься к полярным широтам, тем менее это верно: на севере Аляски солнце вообще не восходит зимой и не заходит летом.

П. Р.: Полагаю, ещё одна из основных забот – описание характеров?

Дж. В.: Характеры – один из краеугольных камней, без них никуда. Описывать их несложно, что я и объяснил в «Кратком до неприличия руководстве по сотворению запоминающихся образов от добродушного, лысеющего дядюшки Джина», однако ими зачастую пренебрегают вообще. Между тем, если работа делается легко, это ещё не значит, что она сделает себя сама. Характерами нужно заниматься особо. А не займёшься – упустишь значительную часть истории, которую собираешься рассказать. В синопсисах рассказов описания характеров принято опускать, отчего чтение синопсиса, краткого изложения, приносит куда меньше удовольствия, чем чтение собственно произведения. Характеры – значительная часть любой работы, поскольку речь тут не только о человеческих характерах, но и о характерах животных, домов, ландшафта и всего прочего.

К примеру, я могу написать рассказ, в первой части которого герои управляют одним космическим кораблем, а во второй части – другим. Оба космических корабля окажутся совершенно разными. А если представить себе матросов, вернувшихся из плавания, получивших расчёт, уволившихся с одного корабля и нанявшихся на другой, эти корабли тоже окажутся разными. Другой капитан, и корабль совсем другой. Этот корабль слушается руля хорошо, а тот – не особенно… Я из подобных вещей выколачиваю всё, что могу, всё досуха выжать стараюсь, поскольку считаю их весьма важными и ищу, ищу новые способы описать их индивидуальность. Корабль, в подлинном смысле этого слова – предмет неживой, неспособный разговаривать с персонажами, однако же наделён собственным характером. А Одиссей, переплывая с острова на остров, обнаруживает, что каждый из них изрядно отличается от прочих.

П. Р.: Да, в том и беда львиной доли научной фантастики. Стандартные миры, совершенно одинаковые, куда бы герой ни отправился.

Дж. В.: Вот именно! Чем мне всерьёз досаждает наша научная фантастика – и сам я в сём смысле, вполне вероятно, тоже не без греха, – так это мирами, где по всему свету всё одинаково. Куда в этих мирах ни пойди, куда ни взгляни, везде обнаружишь одних и тех же людей, живущих в обществах одного и того же типа, имеющих дело с одной и той же флорой и фауной, и даже с погодой, но это же так далеко от достоверности!

П. Р.: Что вы превосходно демонстрируете, например, в «Книге Нового Солнца».

Дж. В.: Хотелось бы надеяться.

П. Р.: Как вы думаете, вот эта скрупулёзная работа над характерами и над стилем вообще и есть причина тому, что вас называют «писателем для писателей»? Считаете ли вы себя таковым? Если да, до какой степени?

Дж. В.: Ну что ж, писатель для писателей – это тот, кого другие писатели читают со всем возможным вниманием, однако широкие читательские круги особым вниманием не балуют… Да, очевидно, в какой-то мере это до сих пор так.

П. Р.: Каким же писателем вы считаете себя сам? Писателем для писателей или писателем для читателей? В «Солнце “Гелиоскопа”» из «Замка Выдры» [на данный момент перепечатанного в «Замке дней»] читатели названы публикой искушённой, а писатели их рабами. Действительно ли вы так и думаете?

Дж. В.: Разумеется. Я всякий раз, всякий раз стараюсь писать для читателя и только для читателя. Кто есть писатели? Потомки Гомера, слепца, бродившего из одного богатого дома в другой и рассказывавшего истории собственного сочинения. Излагал он их античным греческим стихом, гекзаметром, поскольку так они, прежде всего, лучше запоминаются, да и слушателям это нравилось. Удастся развлечь хозяев, вечером у него будет хлеб и похлёбка. Не удастся – скорее всего, вышибут пинком за ворота. Все мы – его дети. Допустим, напишу я книгу, а «Tor» или ещё кто-нибудь её напечатает, но если книгу не станут покупать, нам конец.

По-моему, одну из величайших ошибок люди совершают, стараясь писать для кого-либо, кроме читателя: для самих себя, для редакторов (обычно с редакторами они настолько, чтобы писать для данного человека, не знакомы, но это их не останавливает), для собственных матерей и тому подобное. Такой подход в корне неверен. Писать, хочешь не хочешь, следует для читателя. Я думаю, в таком случае шансы достичь, чего хочешь достичь, гораздо выше.

Отсюда, кстати заметить, и трудности с работой над книгами для детей: лишние, совершенно не нужные преграды, не позволяющие автору обращаться непосредственно к детям. Тут автору приходится писать и для работника детской библиотеки, и для родителей – ведь книгу в итоге приобретают они, и так далее и тому подобное. Поневоле проникаешься желанием, изничтожив всех этих посредников, обращаться прямо к ребёнку, примерно как Льюис Кэрролл, писавший исключительно для Алисы Лидделл. Он начал работу над сказкой, полагая, что просто прочтёт её Алисе Лидделл, своей маленькой подруге. Так следовало бы поступать и нам, но, увы, система книгоиздания не позволяет.

П. Р.: Недавно я слышал от кого-то, что ваша книга «Дьявол в лесу» может оказывать «нежелательное воздействие» на детей. Что думаете об этом вы сами?

Дж. В.: Ну это смотря у кого какие желания… Я, разумеется, был бы рад, если бы эту книгу прочли все – и дети, и взрослые, поскольку оказывать нежелательного воздействия на детей вовсе не замышлял.

П. Р.: Хорошо, шутки в сторону. Я думаю, обозреватель имел в виду, что детям опасно читать эту книгу, поскольку отрицательный персонаж, Уот, в ряде эпизодов изображён довольно-таки симпатичным.

Дж. В.: В этом-то и вся его опасность! В этом и заключена основная опасность всех Уотов на свете. Будь иначе, будь скверна, выражаясь по старинке, неизменно чудовищна, вреда она не причинит почти никакого. Вся штука в том, что она зачастую весьма симпатична. Господи ты Боже, да взять хоть величайший тому пример, «Остров сокровищ»! Долговязый Джон Сильвер симпатичен читателю. Да, он пират, грабитель, головорез, но читателю симпатичен, и Джиму Хокинсу симпатичен тоже. Именно с этим приходится иметь дело нам всем, не исключая детей: вот, например, как знать, не выведет ли тебя новый дружок матери, на вид человек симпатичный, со всех сторон восхитительный, на дорожку, которая года через два-три приведёт тебя за решётку? Подобные вещи случаются сплошь и рядом.

П. Р.: На мой взгляд, это замечание относительно «Дьявола в лесу» порождено тем, что ваша книга отнюдь не проста, не наивна, в чём я и вижу одно из величайших её достоинств. Слишком многие современные детские книги наивны до неприличия. Разница между добром и злом в них очевидна сразу.

Дж. В.: Именно так мне постоянно велит писать мой редактор: «Вот эти типы в белых шляпах, вон те – в чёрных». Чтоб сразу было видно, что американцы с англичанами безусловно добры, а нацисты безусловно злы. Однако с такой ситуацией разобраться вовсе не сложно. Зная, что те люди, с другой стороны, запихивали детишек в газовые камеры, раздумывать особенно не о чем.

Однако проблема, с которой почти все мы сталкиваемся в жизни, вот какова: людей всецело добрых на свете нет, как и людей в полной мере злых, а некоторые из худших злодеев весьма симпатичны с виду. Приходится глядеть не только на их слова, но и на их поступки. Глядеть сквозь ширму внешности и чётко осознавать, что за ней кроется. Возможно, какая-нибудь змейка на вид и прелестна, но если взять её в руки, ужалит, после чего рука как минимум распухнет и почернеет. Пускай змея красива, словно боливийские аметрины, но вся эта красота – плод эволюции, необходимый для того, чтобы другие животные не принимали её за безобидную тварь и оставили в покое. Человеку путать её с созданиями безобидными также лучше не стоит.

П. Р.: И это заставляет вспомнить об одном из лучших советов, данных вами начинающим писателям, гласящем, что злые персонажи непременно должны считать самих себя людьми добрыми, порядочными и достойными.

Дж. В.: Разумеется, поскольку так оно и есть в действительности. Злодеи вовсе не считают самих себя злыми. У Мильтона кто-то сказал: «Отныне зло моим пусть будет благом». Живые, настоящие люди так не говорят. Настоящие люди скажут: «Он сам напросился. Мне ничего другого не оставалось».

П. Р.: И тут мы вновь возвращаемся к оправданию зла необходимостью.

Дж. В.: Ну разумеется, разумеется! Подобным в той или иной мере грешим мы все. Ангелы и демоны – случаи идеальные, а люди настоящие, живые, все до единого располагаются на том или ином отрезке кривой.

П. Р.: Именно таковы по природе, так сказать, ангелы из «Урд Нового Солнца» – то есть иерограмматы. Они ведь вовсе не просто добрые ангелы, невзирая на внешность.

Дж. В.: Да, уж конечно, не просто добрые ангелы! Если сам ты не всецело добр и не всецело чист (а кто из нас без греха?), иметь дело с ангелом крайне опасно, поскольку он-то безгрешен.

П. Р.: Не приводит ли вас в уныние многочисленность читателей, покупающих опримитивленные, скучные, не требующие умственных усилий книги?

Дж. В.: Нет, унывать я даже не думаю. Скверные книги читают многие. Хотелось бы, конечно, чтоб скверных книг стало поменьше, включая сюда и мои собственные, однако, как правило, чем больше люди читают, тем лучше становится их вкус. Правда, я, Господь свидетель, навидался и исключений из этого правила. Некоторые, начав с чтения разного хлама, искренне его любят и читают всё тот же хлам даже спустя сорок лет. По счастью, таких не много. Обычно читатели склонны стремиться к чему-то лучшему, и поэтому нам не обойтись без историй простых, историй для тех, кто действительно не в состоянии понять, что, собственно, происходит, если хорошие парни все поголовно не носят белых шляп, а все поголовно негодяи – чёрных.

Мне лично хочется написать «Трёх поросят» с точки зрения волка. Что-нибудь в этом роде. Автор изначальной сказки безоговорочно держал сторону поросят. Ну а волк, разумеется, на стороне волков и их потомства, и посему скажет: «Кто-то же съест этих поросят – так отчего бы не я?»

П. Р.: И вновь у вас «злой» персонаж, оправдывающий собственные поступки.

Дж. В.: Но он же вовсе не зол, не так ли?

П. Р.: Нет.

Дж. В.: Или всё-таки зол?

П. Р.: Н-ну…

Дж. В.: Вот-вот.

П. Р.: Хорошо, допустим, волк попросту следует повелениям инстинктов. Однако соль сказок в том, что многие из встречающихся в них зверей очеловечены и, становясь антропоморфными, начинают делиться на добрых и злых.

Дж. В.: Вот именно. Что довольно-таки нечестно в отношении тех, кого мы обычно относим к злым.

П. Р.: В «Солнце “Гелиоскопа”» вы обращаетесь к образованным, культурным читателям. Каким вы видите читателя данного типа? Сможете ли его описать?

Дж. В.: О, сложно сказать, крайне сложно. Пожалуй, тут главное – утончённость мышления. А может быть, вы таким же манером описали бы возделанный, ухоженный сад, будь этот сад в какой-то мере способен хотя бы самостоятельно избавляться от сорняков. Скорее всего, такой читатель получил неплохое образование, продолжает улучшать литературный вкус, самостоятельно, исходя из собственных литературных предпочтений, оценивает произведения, рекомендованные окружающими.

П. Р.: Для таких читателей вы и пишете?

Дж. В.: По крайней мере, стараюсь. Я вполне сознаю, что чтение – занятие не публичное. Читают меня, смею надеяться, тысячи тысяч – правду сказать, надеялся я на миллионы, только до миллионов не дотянул, однако прекрасно знаю: каждый из этих читателей будет читать меня в покойном уединении.

П. Р.: Помнится, вы говорили, что многие из читателей на вас всерьёз сердятся.

Дж. В.: О, ещё как!

П. Р.: По каким же причинам?

Дж. В.: О, по самым разным! Больше всего мне до сих пор нравится маленький мальчик, негодовавший из-за меча «Терминус Эст», сломанного в «Мече ликтора». Казалось бы, маленький мальчик не станет читать книг подобного рода, но он оказался изрядно смышлёным, развитым мальчуганом. Писал: «Такой меч замечательный, зачем вам понадобилось его ломать?»

Схожую отповедь я получил от одного химика с Филиппин, ужасно, в самом деле ужасно огорчённого смертью Шилдса в финале «Каслвью», ставшей для него сильнейшим эмоциональным ударом. Он тоже изрядно негодовал и скорбел. Словно потерял друга. Он вправду весьма, весьма сроднился с Уиллом Шилдсом, а в конце Уиллу Шилдсу пришлось биться с Доктором, в действительности оказавшимся своего рода вервольфом, и в бою Шилдс погиб. Погиб, а человек этот огорчился до глубины души. Случается и такое.

Ещё один человек, издававший весьма влиятельный фэнзин, посвящённый рецензиям и обзорам, во всех обзорах моих произведений ругал меня на все корки. Если по сути, ненавистным в моём творчестве для него оказалось отличие от других произведений, от всего, что привык читать он. Это-то обстоятельство его и возмущало, причём возмущало всерьёз. Я написал ему нечто вроде: «На свете есть тысячи книг того самого сорта, который вам требуется – простых, незамысловатых, линейных в сюжетном смысле историй из тех, которые столько раз служили вам предметом исследования. Полки каждого книжного магазина в мире стонут, ломятся под тяжестью подобных книг. Их тонны и тонны. Отчего всё вокруг непременно должно соответствовать этому шаблону?» Он, разумеется, объясниться не пожелал, но со временем мне сделалось ясно: пока на свете существует хоть одна книга, выбивающаяся из общего ряда, он чувствует в ней угрозу. Знает: не все книги привычны, знакомы и утешительны. Есть также эти странные псевдокниги – а ну как выпрыгнут из-за угла, как укусят, как принудят задуматься о вещах, даже в голову доселе не приходивших, пожалеть о возможностях, упущенных тридцать лет тому назад, или ещё о чём-нибудь этаком! Не на шутку встревоженный сим обстоятельством, он негодовал, злился на меня, осмелившегося писать подобное.

П. Р.: Странно… казалось бы, что можно иметь против романов, бросающих вызов как общепринятым нормам, так и читателю?

Дж. В.: Для меня это в то время тоже оказалось весьма неожиданным, однако я убедился: случается и такое, и объяснять людям, что так делать, так мыслить не стоит, бессмысленно. Не подействует. Ни поступки, ни мнения их не изменятся ни на йоту.

П. Р.: Помнится, в одном обзоре «Каслвью» писалось, что обозревательнице поневоле пришлось прерывать чтение, наводить справки по поводу каждой аллюзии, каждой отсылки в тексте, чтоб лучше его понимать… ну, этим, по-моему, время от времени приходится заниматься нам всем. Однако, проделав всё это и, несомненно, значительно расширив собственные познания о легендах и мифах Артурианы, она призналась, что почувствовала себя круглой дурой или обманутой, и вот этого я понять никак не могу. Книга ведь обучает или хотя бы подсказывает, что для лучшего её понимания необходимо расширять кругозор.

Дж. В.: Я не могу понять, с чего бы ей чувствовать себя обманутой. Зачастую обозреватель, столкнувшись с не понравившимся произведением, начинает барахтаться, искать опору, старается выяснить, в чём причина, что, по крайней мере, честно, или выдумывает причину для обвинений в адрес произведения сам, и это уже совершенно бесчестно. Лично я, сталкиваясь с явлениями такого рода – а происходят они довольно-таки регулярно, – возмущаюсь до глубины души.

Некоторое время тому назад в нашей стране подняли невообразимый шум вокруг тоненькой детской книжки о чёрном кролике и кролике белом – о замечательных во всех отношениях кроликах, по ходу дела ставших друзьями. Книжку заклеймили расистской, а подобные аргументы, сами понимаете, как нельзя лучше демонстрируют решимость остаться ею недовольными. А писать настолько хорошо, чтоб угодить тому, кто изначально настроен на недовольство, заранее настроен сказать: знаю, знаю, книга выйдет плохой, бесчестной, полной гадостью… настолько хорошо писать, по-моему, невозможно. Неважно, как хороша, как честна книга – подобной стены автору не прошибить ни за что.

П. Р.: Однако же некоторые из адресованных вам, так сказать, гневных писем, по-своему лестны, если читатель принимает так близко к сердцу гибель полюбившегося персонажа либо меча.

Дж. В.: Один человек то ли из Джорджии, то ли из Алабамы написал мне вот что: «Ваша “Сказка о мальчике по прозванию Лягушонок” [из “Меча ликтора”] содрана с Киплинга. Никто другой этого не заметил, но я сразу понял: с Киплинга содрано». Я отписал ему: от всего, дескать, сердца благодарю вас, рад, что вы сразу раскусили, в чём суть, а он в ответ: «Впредь так больше не делайте».

П. Р.: Синтез, лежащий в основе этой и многих других историй из «Книги Нового Солнца», переплетение различных элементов других сказок и мифов – во всём этом очень много от Борхеса. В эссе «Ранний Уэллс» Борхес предполагает, что ранние научно-фантастические романы Уэллса, подобно мифу о Тесее и легенде о Вечном Жиде, со временем, перестав отождествляться с автором, вольются в полноводную реку сказок и басен, на которые опираются, которые воссоздают вновь и вновь все вокруг. По-моему, эта идея весьма интересна и притом превосходно отражена в «Книге Нового Солнца».

Дж. В.: Кто-то когда-то сказал: величайшая честь для поэта – стать безымянным при жизни. Понимаете, если поэта постоянно цитируют, его произведения многим знакомы, все вокруг что-либо да слышали, но большинство знать не знает, кто это написал.

П. Р.: Что лично вы считаете самым важным из усвоенного о литературе на протяжении писательской карьеры?

Дж. В.: Во-первых и в главных: забудь о себе. Прежде всего – история, всё остальное пустяк. Многие, многие писатели только об одном и думают: как он, читатель, воспримет меня, писателя? Все эти мысли нужно вышвырнуть за окно. Вышвырнуть за окно все заботы о том, как воспримут произведение мужья, жёны, матери, дочери, братья, сёстры, друзья и так далее. Штука-то в чём: никому даже в голову не приходит, насколько сложно заставить их всех прочитать написанное. Так что об этом беспокоиться незачем.

Великие писатели боятся наскучить читателю. Писатели начинающие боятся читателя потрясти, и зря. Могу поручиться: Стивен Кинг или Клайв Баркер шокировать читателя не боятся ничуть. Назовите любого достойного автора, какого хотите – никто из них потрясти читателя не боится. Ещё нужно отгородиться надёжной бронёй от надменности издателей. Издатели склонны, во-первых, ставить самих себя неизмеримо выше писателей, а во-вторых, считать читателей недоумками. И то и другое неверно. Издатели – всего-навсего люди, в данный момент оказавшиеся на высоком посту. Наделённые властью, причём вовсе не в силу какого-то изначального превосходства над окружающими. Вы, как писатель, тоже наделены немалой властью, но никакого изначального превосходства нет и у вас. Не говоря уж о какой-либо гениальности. На свете немало людей образованных, умных в той же степени, что и вы, а может, и много умнее. Начинайте с позиций скромности – вот это дорого стоит. Вот только скромность не означает «в писатели я не гожусь». Скромность означает «пишу я настолько плохо, что должен работать как можно тщательнее, иначе в жизни ничего хорошего не напишу».

П. Р.: «Писатели наделены немалой властью»… в каком смысле?

Дж. В.: В смысле власти над письменным словом. Над тем, что мы читаем. Кто там сказал: великий писатель в стране – всё равно что второе правительство? Это, конечно, преувеличение. Гипербола. Однако зерно истины в этом есть, да ещё какое. Написанное писателями в некоторой степени определяет, что общество думает о жизни. В данный момент, в собственном настоящем, они бесцветны, как все вокруг, но в долгосрочной перспективе оказывают огромнейшее влияние на умы. Это меня и тревожит, недаром ведь сказано: «рука, качающая колыбель, правит миром». Конечно, писатели не в состоянии подтолкнуть правительство к объявлению кому-либо войны и так далее и тому подобное, но всё же ответственность на них лежит немалая.

П. Р.: Но ведь в некоторых издательствах наверняка работают или когда-то работали хорошие, знающие редакторы – вот, например, Дэймон Найт?

Дж. В.: Да, так и есть. Отправляя Дэймону Найту «Цок-цок», я разделил текст на две колонки, изобразив в обеих, как выглядит ситуация с точки зрения каждого из персонажей. Опубликовать рассказ в две колонки он возможности не имел и вернул мне рукопись, пометив места, где, на его взгляд, следовало, оставив отступ, дать слово землянину, а где – инопланетянину. Я убил целый вечер, перечитывая рассказ, стараясь улучшить работу Дэймона, и обнаружил, что не могу. Он всё, буквально всё сделал верно. Все отступы, все до единой смены повествователя оказались на своих местах. К концу того вечера я почувствовал, что многому научился, всего-навсего оценивая его труд и понимая, отчего каждая из правок верна, отчего отступ нужен именно здесь и отчего мои старания разбить текст иначе не дают нужного результата. Тут я и осознал, что, в определённом смысле, созрел. Что перерос период ученичества и сделался подмастерьем. Понимаете, в те времена я был не просто относительно малоизвестным писателем, а писателем, абсолютно никому не известным. Несколько позже Дэймон Найт, отвечая на моё письмо, заметил: «Вот уж не думал, что выращу вас из бобового зёрнышка», – поскольку я продолжал писать рассказы и отправлять их ему, и с течением времени они становились всё лучше.

П. Р.: Речь о рассказах для антологий «Orbit», в те времена составлявшихся Дэймоном Найтом?

Дж. В.: Да. «Orbit» – или, скорее, Дэймон Найт, принимавший все решения относительно «Orbit» – стала первым изданием, регулярно покупавшим и публиковавшим мои работы. Правда, то был не первый и даже не второй коммерческий успех. Вторым стал рассказ «Горы как мыши», купленный Фредериком Полом. Но те успехи оказались одноразовыми, а Дэймон Найт покупал около половины получаемых от меня рассказов, и в этом никакое другое издание сравниться с «Orbit», конечно же, не могло. Другие покупали что-либо от случая к случаю. Так редко, что и статистику вести невозможно: процентная доля слишком мала.

П. Р.: «Цок-цок» с самого начала показался мне произведением основополагающим. Там столько основных тем, появляющихся в более поздних произведениях, – и субъективность, и прочие особенности восприятия.

Дж. В.: Возможно. Вполне вероятно, так оно и есть. Инопланетный тролль под мостом, конечно же, не на шутку повредился умом. Он обладает удивительными способностями, он – рудимент дивной цивилизации, и при этом безумен. Последний из сородичей, он отказывается принимать мир как есть, отказывается признавать себя последним из собственной расы, а цивилизацию, построенную собственной расой, погибшей.

П. Р.: В таком случае «Цок-цок» – рассказ довольно ироничный, если вспомнить, как траки, то есть тролль, втолковывает рассказчику-человеку: ваша-де раса «лишена объективности восприятия». Однако сам траки тоже лишён объективности. Все три персонажа – и Гарт, и Карсон, и траки предлагают читателю весьма субъективные интерпретации происходящего.

Дж. В.: Да, да. Разумеется. Собственные недостатки мы всегда видим прекрасно, только не в себе, а в других. Именно это и происходит с траки.

П. Р.: Однако замечание траки, несмотря на его сумасшествие, в определённом смысле довольно-таки разумно. Он всего-навсего не замечает иронии положения.

Дж. В.: Да, да. Помните байку о человеке, которому пришлось остановить машину, чтоб заменить пробитое колесо запаской? А у обочины забор, а за забором приют для умалишённых, и один из пациентов наблюдает, как он меняет колесо. Отвернул этот человек гайки, сложил их в колпак от колеса, как это обычно делается, потянулся за чем-то, задел колпак ногой, а гайки выпали и укатились в ливневую канализацию. Стоит он в растерянности, не знает, как быть, а пациент говорит: «Да свинти ты по гайке с оставшихся трёх колес, прикрути ими запаску, и до заправки дотянешь». Водитель смотрит на него в изумлении, а пациент объясняет: «Я, может, и сумасшедший, но не дурак». И он прав, ещё как прав!

П. Р.: Есть у вас строгий распорядок дня для литературной работы?

Дж. В.: Нет, правду сказать, нет. Как правило, я начинаю писать после завтрака, а заканчиваю где-нибудь после обеда. Для меня это вполне нормально. От случая к случаю я этот порядок нарушаю, особенно по воскресеньям, поскольку мне нравится немножко поработать и в воскресенье. Сначала мы с женой идём к мессе, потом отправляемся на поздний завтрак, а после времени уже за полдень, и писать я сажусь только часа этак в три. Работаю не подолгу, но кое-что написать успеваю.

П. Р.: Считаете важным писать хоть по нескольку строк каждый день?

Дж. В.: Думаю, это как минимум не повредит. Поскольку очень помогает не терять нить истории, которую стараешься рассказать. Проектом нужно активно заниматься, чтоб он не превратился в «вещицу, над которой я одно время работал, да отложил». С работами по дому у меня такое случается постоянно. Вот вроде как меняю потолок в «восточном крыле». И даже не помню, когда в последний раз за него брался, но точно уже лет пять-шесть назад, ещё до рождения внучки, Бекки. Другая работа, другие дела появляются постоянно – отвлечёшься на них, возвращаешься к прежним… Вот, скажем, начинаю я читать книгу, читаю с удовольствием, с интересом, и вдруг чтение приходится прекратить, поскольку нужно прочесть ещё что-то – к примеру, чей-нибудь роман в рукописи или в гранках. Полагаю, такими вещами грешим мы все. Но если берёшься писать всерьёз, допускать превращения собственного рассказа или романа в «отложенный проект» нельзя ни за что. И самое верное средство для этого – работать над ним, пусть понемножку, но каждый день. Таким образом он остаётся «проектом в работе».

П. Р.: А приходилось ли вам, вдруг загоревшись новой идеей, откладывать на потом историю, над которой работали, и браться за эту новую идею? Или вы в таких случаях откладываете работу над новой идеей до завершения начатого?

Дж. В.: Обычно я откладываю новую идею до завершения истории, над которой работаю. Иногда продолжаю работать над той же историей, уделяя какое-то время и новой идее, особенно если одна из двух вещей невелика. Чтобы одновременно работать над двумя полноценными книгами – такого, признаться, я за собой не припомню, если только это не части единого цикла: цикл, прежде чем заниматься вычиткой и редактурой каждого тома, нужно завершить целиком.

П. Р.: А есть ли у вас установленный порядок работы над историей после того, как в голове созрела первоначальная идея? Есть ли определённый процесс её обработки?

Дж. В.: Обыкновенно я сцепляю её с полудюжиной других идей. Идей настолько ярких, чтоб вытянуть всю историю в одиночку, не так уж много. Имеются, конечно, однако не в изобилии. Объединение нескольких идей в одной истории, по-моему, принцип прекрасный: ни одной не придётся тащить весь груз целиком. Таким образом, мне прежде всего нужно взболтать как следует мысли в голове. Тогда и становится ясно: «Вот эта идея подходит к этому персонажу», или: «Об этом персонаже я не пишу», или: «Вот замечательный персонаж, только применения ему до сих пор не нашлось, однако персонаж всё-таки замечательный, а стало быть, извлечём-ка мы его из закромов и вставим сюда».

Ну а дальше нужно решить, с чего начинать историю, каким образом излагать, от первого ли лица или от третьего. Если пишешь давно и помногу, такие вопросы в большинстве случаев решаются едва ли не сами собой. Случается, со временем понимаешь, что начал историю не с того места, или что её нужно рассказывать от третьего лица, а не от первого, или ещё что-то вроде… но при наличии писательского опыта такое бывает редко.

П. Р.: Выходит, главное – тот самый процесс синтеза, о котором мы говорили, вспоминая «Двери найдутся»?

Дж. В.: Да, в синтезе всё и дело.

П. Р.: И перед началом работы вы уже отчётливо понимаете, чем история кончится?

Дж. В.: Да. Правда, не всегда понимаю верно, однако, начиная работу, финал представляю себе вполне ясно. А если приходит в голову лучшая концовка, использую её. Нередко в голове возникает по нескольку идей завершения, и тогда я стараюсь использовать их все. Расставив идеи в верном порядке, можно достичь куда большего, чем остановившись на любой из них. Но, чтобы начать путь как следует, без отчётливого представления, чем он закончится, не обойтись.

Вот если я сейчас выйду из дома и побреду куда-нибудь наугад, в буквальном смысле этого слова, далеко мне не уйти. Спустя месяц, скорее всего, не пройду и ста миль. Истории такое совсем ни к чему. Однако гораздо чаще возникает другая проблема: думаешь, будто идёшь туда, а под конец забредаешь сюда. Приходится возвращаться назад, править текст, поворачивать ход истории так, чтоб теперь уж она наверняка пришла куда следует.

П. Р.: То есть создание произведения для вас весьма сродни путешествию? Помогает ли подобный взгляд в построении его структуры?

Дж. В.: Ну, прежде всего эта метафора напрашивается сама собой. И, разумеется, в основе множества историй действительно лежит путешествие. К примеру, странствия Галахада в поисках Грааля или ещё кого-либо в поисках чего-либо. В некоторых случаях путешествие может оказаться мысленным или нравственным, и это ещё не всё. Но, как бы там ни было, путешествие есть путешествие. Возьмём конкретный пример: совсем недавно я написал рассказ под названием «Волчатница». Рассказ о женщине, нанятой для освобождения диких волков из национального заповедника людьми, полагающими, что дикие волки должны жить в диких лесах. Это, в каком-то смысле, тоже история о путешествии, поскольку героине приходится ехать туда, за волками, а после вывезти их на волю. Поначалу у неё складывается впечатление, будто волков нужно будет передать тем, кто займётся их окончательным освобождением, но затем выясняется, что волков следует выпустить на волю самой. Чем история кончится, я знал с самого начала. Прежде чем она началась, героиня уже заботилась о двух скотчтерьерах, принадлежавших семейной паре, отбывшей на отдых в Европу. В финале истории героине надлежало осознать, что заботилась она о псах Господа, заменяя собою Его, и на том сказка, в общем и целом, заканчивалась. Но тут я начал играть с раздумьями, что она будет делать дальше, что могут сказать о случившемся скотчтерьеры, всё ещё остающиеся на её попечении, и так далее. Из этого выросла вторая концовка, вот я обе и соединил. Там есть такой эпизод: встаёт она на колени, в снег, и говорит: «Господи, доверив мне своих собак, пусть всего лишь на день, ты доставил мне великую радость, оказал великую честь, и я буду счастлива позаботиться о них снова, когда только пожелаешь». И тут она понимает, что Господу нужно не только это. Что ей нужно сделать нечто большее. И тогда новое появление псов служит подтверждением, оценкой её чувств, свидетельствует: ещё одно дело сделано, на очереди следующее.

П. Р.: Не возникало ли у вас соблазна в подражание Джону Фаулзу написать что-либо с двумя альтернативными концовками?

Дж. В.: Да, соблазн возникал, но я ему, кажется, так ни разу и не поддался. И от идеи этой мне, говоря откровенно, как-то не по себе. Возможно, когда-нибудь я это сделаю, однако до сих пор ни одного подобного примера за собою не помню. Обычно, видя два возможных пути, я стараюсь пройти обоими, а не говорить читателю в конце: «Ну, а теперь мы, пойдя в эту сторону, придём на ярмарку, а пойдя в ту, к морю». Мне обычно хочется отправиться одновременно и к морю, и на ярмарку.

П. Р.: В «Радостях писательской жизни» из «Замка Выдры» вы проводите черту, причём черту довольно-таки жирную, между литературоведами и романистами. Такое чувство, будто особого уважения к литературоведам вы не испытываете.

Дж. В.: Я всей душой уважаю задачу, которую литературоведам следовало бы решать. Но подавляющее большинство литературоведов – как правило, прекрасно одетых, превосходно оплачиваемых, самоуверенных особ того или иного сорта – считаю жуликами и притворщиками. Вот это обстоятельство мне не нравится очень, поскольку дело, для которого они нужны, которым должны заниматься, чрезвычайно важно. Ну а притворщики, пустышки лишь отравляют колодец, причём колодец, отчаянно необходимый нам всем.

П. Р.: Что же вы считаете их основной задачей? Чем они, по-вашему, должны заниматься?

Дж. В.: Прежде всего, как можно более вдумчиво, с величайшим почтением читать, комментировать, разбирать лучшие образцы английской литературы, по существу, открывая их для людей, затрудняющихся разобраться в них самостоятельно. Однако литературоведы этим не занимаются. Сколько раз я, сидя в аудиториях, слушал литературоведов, этак свысока, менторски, отзывавшихся о Шекспире! Имея перед собой всего Шекспира для чтения и изучения, никто из них не сумел бы дополнить шекспировскую комедию – самую плохонькую из комедий Шекспира – хотя бы одной достойной сценой. Не им, не им бы его поучать…

А что касается обозревателей, особенно обозревателей из фэнов, за ними я отметил, в частности, стойкую привычку иметь дело только с писателями, ныне покойными, поскольку покойник не в состоянии им что-либо возразить. В точности то же самое, кстати, справедливо и для профессоров-литературоведов. Изрекают ужасные вещи, но всякий раз поражаются до глубины души, если писатель отвечает: «Неправда, там этого нет, у меня сказано вовсе не так», – и начинает спор. Каждый из них глубоко убеждён, будто сам он абсолютно вне критики, а с чего бы? С чего? По-моему, их писания – столь же «законный» объект для критики, как и любые другие тексты. Если кто-то пишет критическую статью о романе, по-моему, кто-то другой имеет полное право написать критическую статью и об этой статье.

Есть у меня литературоведческий труд, написанный кем-то из академиков, и этот академик там утверждает, что Пруст так и не разъяснил, отчего Сван женится на Одетте после того, как охладел к ней. Тем, кто знаком с творчеством Пруста, известно, что Одетта – женщина вовсе не строгих правил, женщина низких нравственных качеств. Ей хочется, чтоб Сван женился на ней (а Сван, напомню – весьма состоятельный французский еврей). Безумно влюблённый в неё, Сван отказывается взять её в жены, поскольку прекрасно понимает: женись он на этой женщине, не просто иноверке, но иноверке не слишком приятной в общении, родные наверняка от него отрекутся. Ну а затем, пережив безрассудную страсть к Одетте, он на ней женится. Отчего? Причина – внебрачная дочь, рождённая от него Одеттой. Сван чувствует за собой обязанность «узаконить» дочь, и у Пруста обо всём этом сказано. Сказано!

Однако вот вам, пожалуйста: академик, пишущий книгу о Прусте, этого не заметил. Возможно, не прочёл этих страниц, или уж как там, и не понял, отчего Сван женился на Одетте, и это, по-моему… САМЫЙ СМАК. Ну, вы-то, конечно, скажете: «О да, ничего невозможного: Сван – как раз человек из тех, кто именно так и поступил бы в подобных обстоятельствах». Пруст прав, всё уловил верно. О’кей, по-моему, я в полном праве критиковать этот литературоведческий труд. Пруста давно с нами нет, сам за себя он не вступится, а если Пруст не в состоянии оборониться, мы, ныне живые, просто обязаны заступаться за него в случаях вроде этого, давать отповедь тем, кто предъявляет ему ложные обвинения.

П. Р.: В то время как Пруст скорее показывает, чем объясняет, академик-литературовед жалуется, что ему ничего не объясняют, а показываемого не видит.

Дж. В.: С читателями так происходит сплошь и рядом. Встречаются читатели, не понимающие, что персонаж – врун, только из того, что он изображён постоянно врущим. Писатель ведь не объясняет: такой-то и такой-то, дескать, врун, вот до некоторых читателей и не доходит, что персонаж лжёт. Вот они и недоумевают: отчего это он так говорит? На самом-то деле всё вовсе не так! А он попросту говорит то, что ему выгодно. В этом вся и причина.

П. Р.: Тут мне сама собой вспоминается беседа Севериана с Валерией из «Тени палача», когда Валерия расспрашивает о Башне Мук, где всякий, кто ни попадёт туда, умирает в страшных мучениях. Севериан отвечает на её вопрос буквально, говорит, что такой башни нет, что это уж наверняка сказки. Поскольку он понимает вопрос буквально, ответ его совершенно верен: ведь далеко не всякий, попавший в Башню Матачинов, находит там смерть. Некоторых освобождают, некоторые, просидев там долгие годы, сходят с ума, однако ответ Севериана указывает, что он преследует собственную выгоду. Всё это подталкивает читателя к заключению, что в силу той же причины Севериан и пишет, несколько кривя душой ради собственной выгоды.

Дж. В.: Да, но в данном случае он никакой выгоды не преследует. Он отвечает так, поскольку Валерия рассматривает Башню Матачинов с собственной точки зрения, с позиции возможного клиента, а у Севериана точка зрения собственная, точка зрения одного из палачей, правящих в Башне Матачинов своё ремесло. У Честертона где-то сказано примерно то же – что судья не способен оценить устрашающее величие зала суда, так как для него это просто рабочее место. Собственный кабинет.

П. Р.: Вот мы и снова вернулись к субъективности восприятия. Два человека воспринимают одно и то же под разным углом.

Дж. В.: Совершенно верно. Однако о собственной выгоде Севериан в разговорах тоже не забывает.

П. Р.: С учётом сказанного вами об академиках-литературоведах и о том, что лучшие из литературоведов открывают читателю путь к пониманию высокой литературы, как вы относитесь к академическому изучению собственного творчества? Учёные уже уделяют ему кое-какое внимание, и, стоит надеяться, их интерес к вам со временем возрастёт.

Дж. В.: Меня это не на шутку смущает. Я отнюдь не уверен, что мне хватит духу выдержать пристальное внимание к моей работе со стороны людей вроде вас. Неуютно от этого как-то, будто меня на позор выставляют, а подобные чувства, надо думать, не нравятся никому.

П. Р.: Вот уж не думаю, чтоб кому-либо из нас пришло в голову вас осрамить.

Дж. В.: Ну, я вовсе не имею в виду, что они делают это намеренно, но если сидишь за столом, забавляешься, делая наброски, а кто-то вдруг принимается подбирать все до единого выброшенные листки и говорить: «О, да это же высокое искусство, посмотрите на то, посмотрите на сё», – ощущения возникают, мягко говоря, странные.

П. Р.: Да, понимаю. Академические исследования научной фантастики и фантастики предположений предпринимаются всё чаще и чаще, особенно в Британии. В Ливерпульском университете ей посвящена особая магистерская программа. Одобряете ли вы всё это, или НФ, на ваш взгляд, нужно оставить в покое, как было раньше?

Дж. В.: Моя бы воля, хотя меня, очевидно, никто не спросит, я бы оставил её в покое. Возможно, когда-нибудь положение и изменится, но, на мой взгляд, в наше время опасность со стороны скверных научных работ намного превосходит потенциальную пользу хороших, добросовестно выполненных исследований. Поскольку исследования ведутся, я могу лишь в какой-то невеликой мере, самую малость, способствовать их превращению в доброкачественные научные работы. Хорошие исследования не причинят почти никакого вреда, а вот пользы принесут множество, что нам с вами и нужно.

Однако опасность поворота научно-фантастической критики куда-нибудь не туда весьма, весьма велика. Множество академических исследований предпринимаются не оттого, что данному учёному понравилось данное произведение, но лишь постольку, поскольку за это платят. Книгу он читает без малейшей симпатии, свысока, после чего разражается обвинениями, которых она – по крайней мере, на мой взгляд – в действительности совсем не заслуживает. Взять книгу и сказать, что она должна действовать так-то и так-то, но не действует, а это неверно, проще простого. Но, может, автор вложил в неё какую-нибудь другую идею?

П. Р.: Что бы вы сделали, будь у вас полномочия задавать стандарты критики в области НФ?

Дж. В.: Прежде всего избавился бы от идеи, будто вся научная фантастика, или всё фэнтези, или вся – подставьте сюда, что пожелаете – должны писаться с отсылками к современным социальным условиям, будто каждый космический корабль, приземляющийся на Марсе, должен метафорически отражать нечто, происходящее в данный момент на Земле. Конечно, метафорой-то он служить может, но вовсе не обязательно. Космический корабль, приземляющийся на Марсе, может быть уймой самых разных вещей. Даже всего-навсего космическим кораблём, приземляющимся на Марсе.

П. Р.: Да, по-моему, изрядно устаревшая одержимость метафорическими прочтениями подобного рода в исследованиях НФ встречается довольно часто.

Дж. В.: Вот именно. И некоторые с маниакальным упорством применяют этот подход вообще ко всему, что читают. Порой он, конечно, себя оправдывает, но чаще всего неуместен.

П. Р.: Помимо академических исследований, вы также скептически относитесь к курсам литературного мастерства в университетах и колледжах. Как по-вашему, можно ли научить человека писать?

Дж. В.: Да, в определённой мере. Человека можно научить писать в том же смысле, что и играть на скрипке или играть в баскетбол. Разумеется, при наличии изначального желания и личной заинтересованности. Кроме этого, не помешает талант – склонность, способности к данному занятию. Если у человека координация гораздо ниже среднего, очень хорошим скрипачом либо баскетболистом ему, скорее всего, не бывать, зато он вполне может стать превосходным математиком, поскольку здесь координация не нужна.

Литературному мастерству человека таким же образом, как всему этому, выучить можно. Однако преподавание каких-либо знаний отделено от преподавания каких-либо умений высоченной стеной. Преподавая студентам историю Средневековья, профессор делится с ними знаниями о Средних веках. Тот, кто обучает юношу управляться с конём, со щитом, орудовать копьём и так далее, преподаёт нечто совершенно другое. Того же рода, что и человек, старающийся помочь студентам в освоении литературного мастерства. Это как с плаванием. Человека не учат плавать, а помогают ему выучиться плаванию самому.

Против курсов литературного мастерства я, пожалуй, ничего не имею. Одна беда: зачастую ведут их те, кто не умеет писать сам. В таких случаях все эти курсы – напрасная трата времени. Специалисту по средневековой истории не нужно вправду уметь стрелять из арбалета подобно средневековому арбалетчику, но тот, кто обучает литературному мастерству, должен по крайней мере знать, как и куда применить преподаваемый им материал. Обучая романистов и авторов, специализирующихся на рассказах, он должен уметь написать и роман, и рассказ сам. Но в большинстве случаев литературное мастерство преподают те, кто уже на жалованье и располагает свободным часом в данный момент.

П. Р.: В таком случае, чем же, по вашему мнению, должен отличаться хороший курс литературного мастерства? Каковы его функции?

Дж. В.: О-о, вот это вопрос так вопрос! Тут множество самого разного. В первую очередь преподавателю следует обратить внимание на психологические потребности обучаемых. Многим из них действительно необходимо ободрение, многих нужно избавить от нравственных фобий, убедить, что «лгать» на бумаге в случае надобности вполне допустимо, что подобная «ложь» не причинит никому никакого вреда. Ведь в действительности это вовсе не ложь. Обратившись к нравственному богословию, без труда можно выяснить: ложь есть неправда, высказываемая с намерением обмануть. Следовательно, неправда, высказанная без намерения обмануть, является отнюдь не ложью – скорее сказкой, шуткой и так далее. С нравственной стороны здесь всё чисто, и, мало этого, даже настоящая ложь не всегда есть грех против нравственности, хотя обычно является таковым. Со всем этим преподавателю необходимо разобраться тоже.

Кроме этого, обучаемому нужно показать, или хотя бы постараться показать его сильные и слабые стороны, объяснить, как использовать то, в чём он силён, и как развиваться в тех областях, где он слаб. Нужно ознакомить его с процессом публикации – с коммерческой, если угодно, стороной дела. Таким образом, сделать необходимо многое, очень многое. Но тот, кто желает работать достойно, постарается, постарается не упустить ничего. И в некоторых случаях добьётся кое-какого успеха – чего-либо лучшего тут, пожалуй, сказать невозможно. Проблема в том, что обучающиеся сверх меры ориентируются на критику, и под критикой я имею в виду критику скорее в «уличном», чем в академическом смысле. Твердить: «Это неправильно, так не делайте, это неправильно, так не делайте», – без толку. Конечно, без подобного не обойтись, однако порицания подобного рода следует свести к минимуму. Обучаемый учится писать лучше благодаря не речам о том, что он пишет скверно, а оттого, что его обнадёживают, вдохновляют как можно больше писать. Точно так же начинающему пловцу необходимо внушать желание плавать как можно больше. Не пойдя нынче в бассейн, он не узнает о плавании ничего нового, а если преподаватель подойдёт к делу правильно, обучаемому захочется ходить в бассейн. А если сегодня у него нет возможности туда попасть, он не на шутку расстроится: как же, ведь бассейн пропустить пришлось! И подобный подход необходимо развивать, расширять, пестовать, насколько это возможно.

П. Р.: Как по вашему, литературоведческие исследования помогают начинающему писателю или, напротив, мешают?

Дж. В.: Всё зависит от того, насколько добросовестно они выполнены. В этом-то и вся штука. Хорошая критика помогает, скверная критика мешает. Сама по себе критика не хороша и не плоха, всё дело в том, как ею пользоваться, что, кстати заметить, справедливо и для множества прочих вещей. Многое также зависит от того, как обучаемые освоили анализ текста. Умеют ли они видеть сильные стороны автора, подмечать, что в истории хорошо, понимать, отчего это хорошо и как это сделано, или способны только выискивать недочёты? Если их учат искать изъяны, делу это, по-моему, вот честное слово, не поможет никак… ну, разве что в весьма, весьма невысокой степени. А вот если их учат видеть хорошие, сильные стороны текста, это может оказаться воистину полезным, при условии, что они… ну, скажем так, не зациклены на гениальности произведений, не ждут гениальности от самих себя и, раздосадованные, не бросят писать, не дотянув до собственного представления о гении. Произведения гениальные, за редкими-редкими исключениями, выходят из-под пера автора отнюдь не в числе первых его работ.

П. Р.: Таким образом, писателю в стадии ученичества следует приглядываться к ранним романам и ранним рассказам?

Дж. В.: Нет, просто приглядываться следует не только к самому лучшему из существующего. Обучаемые должны понять: в этих, пусть не особенно запоминающихся, вещах тоже имеется нечто стоящее. Кое-что в них сработано неплохо, и потому их может прочесть с удовольствием великое множество народу.

П. Р.: А ваш собственный опыт преподавания литературного мастерства – на литературных конференциях «Кларион-Восток» и «Кларион-Запад», а после в чикагском Колумбийском колледже? Чему он вас научил?

Дж. В.: Хотя бы тому, что объяснить обучаемым, как нужно писать, довольно просто. С чего и следует начинать. «Вот это хорошо, а вот это плохо; история у вас начинается примерно с середины третьей страницы, прямо отсюда. Первые две страницы и вот эта часть третьей заняты тем, что вы лично обязаны знать, дабы начать историю, но излагать это на бумаге, для читателя, ни к чему», – и так далее и так далее. Всё это предельно просто. Куда сложнее другое: убедить обучающихся в собственной правоте, а ещё лучше – привести их к её самостоятельному осознанию.

Студентам колледжа я рассказал историю о Саймоне. Именем «Саймон» воспользовался, будучи уверен, что этого человека зовут не Саймоном. Порядок на «Кларионе» таков: перед тем, как ехать туда что-либо преподавать, вы получаете работы потенциальных студентов, прилагаемые к заявкам: они-то, главным образом, и определяют, будет ли студент допущен к вашему курсу. Другими словами, люди, занимающиеся отбором и регистрацией, прочли эти работы и подтверждают: да, похоже, у этого человека есть талант, и у этой девушки также, а значит, обоих примем. Затем ты сам читаешь работы студентов, читаешь заявки, и когда я с этим покончил, Саймон показался мне одним из самых перспективных студентов.

Американец, некоторое время живший в Британии, он написал с полдюжины радиопьес, поставленных и выпущенных в эфир Би-би-си. И, кроме этого, написал немало документальной прозы. Было это, кстати заметить, на «Кларион-Запад». Поразительно, но через «Кларион-Восток» Саймон уже прошёл, числился среди выпускников «Кларион-Востока», и я ни на секунду не усомнился, что он станет одним из самых ярких светочей курса, какие могут быть разговоры? Приехал я туда, гляжу: ан нет, не тут-то было. Как выяснилось, в работе Саймон обладал крайне дурной привычкой. Описывать её в подробностях не стану, но суть такова: повествование вдруг останавливалось на полном скаку, на читателя вываливалась куча совершенно неважного либо весьма маловажного материала, и лишь после этого история продолжала двигаться дальше. Узнал я об этом и от инструкторов, преподававших на «Кларионе» до меня, людей вполне компетентных, и другие студенты рассказывали, что его основательно критиковали за эту манеру, но Саймон не изменял ей ни в одном стиле, даже в кратких изложениях. А у каждого из инструкторов стиль преподавания свой. Допустим, некая дама говорит: «Ну, Саймон, по-моему, всему этому здесь вовсе не место». А ещё один человек выражается резче: «Что здесь делает вся эта чушь?» Однако, по сути, все инструкторы говорили одно и то же. Все до единого, включая сюда и меня. Сколько я объяснял ему, сколько раз старался растолковать: рассказывать о персонажах то, что нам неинтересно, бессмысленно. Прежде всего, нас должен заинтересовать сам персонаж, а уж какие блюда этот персонаж склонен заказывать в ресторанах – дело десятое… однако Саймон рассказывал именно о блюдах! И ни в какую не понимал, что мне плевать, какие запонки персонаж предпочитает носить, пока сам персонаж не придётся по сердцу. Вот зацепит он за живое, тогда и его вкусами на предмет запонок поинтересоваться не грех, а до тех пор…

Ознакомившись с самым последним произведением Саймона и обнаружив там всё то же самое, я пригласил его к разговору с глазу на глаз. Беседы с обучающимися в классе требуют кое-какой дипломатии, но тот разговор состоялся не в классе, а в номере, где, кроме нас двоих, не было ни души, и я сказал: «Саймон, я тебе целую неделю твердил: не делай так. И знаю, что все остальные инструкторы (я был последним из шестерых, завершающим, кульминацией курса) твердили о том же самом, и всё – как об стену горох. Взгляни вот сюда, взгляни. Практически вся середина четвёртой страницы занята тем же вздором. Зачем? Зачем он тут?» А Саймон ответил: «По-моему, пригодится».

Таким образом, самое сложное состояло в доходчивом объяснении, что истории это отнюдь не на пользу. Наоборот, во вред. Сказать так проще простого, а вот поди докажи Саймону, что это правда, что ты не ошибся и точно знаешь, о чём говоришь… Встречаются порой люди, убеждённые, что читатель ни за что не поймёт их мысли, если не растолковать её семью разными способами почти на каждой странице. Свято верящие, будто некоторые из читателей до конца дней не поймут, что Джейн ненавидит мачеху, если не напоминать им о ненависти Джейн к мачехе хоть сколь-нибудь регулярно. Не сообщать при каждом удобном случае: «Особой миссис Уилкокс была поистине отвратительной», – и так далее, и так далее, и так далее. И снова, и снова, и снова, до самого конца истории. Однако высмеивать этакий вздор легко, очень легко, но растолковать человеку, пишущему таким образом, сколько вреда его выкрутасы приносят произведению, я вам скажу, непросто.

И ещё одна из вечных проблем начинающих писателей: напишут они что-либо в первой редакции, а потом смотрят на историю, опубликованную в третьей, в четвёртой, а то и в пятой редакции человеком, пишущим вот уже двадцать лет. Критики они честные, а потому смотрят и говорят: «Ух ты, как мне до него далеко!» – и они правы… вот только у «него» и опыта гораздо больше, и текст в окончательной, последней редакции.

Мои тексты в первой редакции далеко не так хороши, как в окончательном виде – вот отчего я редактирую их снова и снова, перечитываю и вижу, что сказанное на двадцать третьей странице повторяется на тридцать восьмой. В каком случае оно вышло удачнее? Где уместнее? Не взять ли формулировку с двадцать третьей страницы, не поместить ли на тридцать восьмую? Если да, я так и делаю. Теперь у нас имеются чудеснейшие устройства, компьютеры, позволяющие проделывать всё это при помощи электронного волшебства. Прежде нам приходилось, проклиная всё на свете, править текст, кромсая страницы, вклеивая вырезанное куда следует, а после перепечатывать набело. По сути, процесс нисколько не изменился, разве что сделался малость удобнее. Однако вспомните адресованные начинающим писателям советы Киплинга: он рекомендовал запастись кистью из верблюжьей шерсти, дабы, макая кисть в китайскую тушь, вымарывать лишнее. Нам всё это кажется каменным веком, но проделываем мы всё то же самое.

П. Р.: Пока текст не примет необходимый вид.

Дж. В.: Именно.

П. Р.: Благодарю вас.

Предыдущая главаГлава 37 из 57Следующая глава