– Не нужно входить сюда, Оливин!
Опустив взгляд, он удостоверился, что его нагота надёжно укрыта хлопьями мыльной пены поверх остывшей воды.
– Тебе вовсе незачем так нырять… тебе вовсе незачем так нырять, патера…
– А тебе вовсе незачем заглядывать ко мне каждые пять минут, – фыркнув, парировал он. – Топиться я, знаешь ли, не намерен.
– Я только хотела сказать, что новая одежда для тебя… Я только хотела сказать, что новая одежда для тебя там, приготовлена.
Дверь мягко, почти бесшумно затворилась, и он поднялся на ноги. Дотянуться до полотенца, как и до всего, что имелось в крохотной уборной, не составило никакого труда. Насухо вытершись, он обнаружил, что вся старая одежда, кроме ботинок, исчезла. Вне всяких сомнений, его рубашку, и брюки, и грязные чулки с исподниками Оливин забрала, отворив дверь в первый раз, а он, озабоченный только тем, как бы поскорей спрятаться, ничего не заметил. Кукуруза, драгоценная семенная кукуруза, добытая с такой лёгкостью, лежала в кармане брюк… но, видимо, старая одежда оставлена в спальне?
Шагнув за край ванны, он выдернул из сливного отверстия пробку и уселся на стульчак, чтоб вытереть ноги, а покончив с ногами, обернул полотенцем бёдра.
– Оливин, ты здесь?
Оклику вторили три резких, звонких удара в дверь, однако ответа не последовало, и он с опаской выглянул за порог.
На кровати его дожидались чистые исподники и чёрные брюки с чёрной рубашкой. Рядом, аккуратно свернутые, лежали чёрные ризы авгура, а поверх них – кукурузные зёрна, чистый носовой платок, новые чулки, его очки, две карточки и только сегодня найденный на пепелище пенал, а обрамляли всё это его чётки. Не увидев нигде ни старой одежды, ни эмалированного фонаря, он вздохнул и принялся одеваться.
Стоило ему зашнуровать ботинки, дверь в спальню отворилась.
– Теперь мы можем подняться наверх… теперь мы можем подняться наверх, патера?
– А ты, Оливин, следила за мной? Подглядывала, не так ли? Уж очень вовремя появилась.
Оливин, не ответив ни слова, переступила с ноги на ногу, и он впервые заметил, что обуви на ней самой нет, что её ступни обмотаны всё той же мешковиной.
– Подглядывать в замочную скважину – занятие крайне, крайне дурное.
Оливин, всё так же не говоря ни слова, указала на щель в деревянной панели, отделявшей их комнату от соседней.
– А для чего? Чтобы не упустить момент, когда я закончу, верно?
– Чтобы проверить, наденешь ли ты… наденешь ли ты это всё. И…
– И зачем же ещё? Обещаю, сердиться не стану.
Зная, что жалость перевесит, пересилит любой гнев, сие обещание он дал без раздумий.
– Ещё я никогда раньше не видела био… Ещё я никогда раньше не видела био-мужчин. Только… Только отца.
– Однако он, надо думать, не био. Ты ведь хема, не правда ли, Оливин?
Оливин кивнула.
– Будь добра, вытяни вперёд ладони. Хочу осмотреть их обе здесь, у окна.
– Я отнесла наш хлеб… Я отнесла наш хлеб наверх? Пока ты… Пока ты мылся?
– И раздобыла мне чистую одежду. И, несомненно, куда-то выкинула старую. Что и говорить, дел тебе выпало немало.
– Ты мылся очень… Ты мылся очень долгое время.
– Возможно. Вполне возможно.
С этим он выглянул за окно, думая оценить расстояние от заходящего солнца до горизонта, но тут же вспомнил, что Длинное Солнце не прячется за горизонт. Сколь глубоко неестественным казалось им солнце, движущееся по небу, когда они только-только достигли Синего!
– Я тебе её… я тебе её постираю?
– Благодарю. Ну а теперь вытяни руки, как я просил. Повторять просьбу не стану.
Одна её ладонь оказалась конструкцией из множества блоков и металлических штырьков, другая же с виду не отличалась от живой, человеческой.
– Ну что ж, Оливин, – продолжил он, – раз уж ты подглядывала за мной, пока я одевался, в свою очередь попросив раздеться тебя, я не нарушу приличий, не так ли?
Оливин, сжавшись, отступила назад.
– Да, это стало бы вполне справедливым, в высшей степени заслуженным наказанием за твой поступок, но требовать подобного я не стану. Попрошу только снять ткань, которой ты оборачиваешь голову и лицо. Сними её, будь так добра. Немедля.
Прекословить Оливин не стала, и он, обняв её, чувствуя, как вздрагивают от рыданий её плечи, провёл ладонью по гладкому, округлому металлическому темени.
– С виду – вылитая мать, – спустя минут десять заметил он. – Молот… отец тебе об этом не говорил? Наверняка говорил, я уверен.
– Случалось…
Вздохнув, он опустился на край кровати.
– Уж не считаешь ли ты себя безнадёжной уродиной, Оливин? Уверяю, на мой взгляд, ты отнюдь не уродлива. С твоей матерью мы близко дружны с давних времён – как же мне может казаться уродливой та, кто столь похож на неё?
– Я двигаюсь… Я двигаюсь не так.
Он неохотно кивнул.
– Я не способна на то, что делают… Я не способна на то, что делают женщины. Она оставила… оставила нас.
– Её, Оливин, захватили в плен тривигантцы, как и меня самого. Ну а вернувшись сюда, она улетела на Синий, поскольку так велел ей долг – долг службы Всевеликому Пасу, понимаешь?
Блестящая металлом голова Оливин медленно повернулась из стороны в сторону.
– Теперь я вот уж в который раз стараюсь припомнить, какой была ты перед нашим отлётом. Однако в те дни ты была совсем маленькой, и я, боюсь, не уделял тебе должного внимания.
– У меня ещё не было… У меня ещё не было имени. И разговаривать я не умела… И разговаривать я не умела, патера.
«Да, с речью у неё до сих пор неважно, – рассеянно подумал он. – Очевидно, Молот был вынужден конструировать голосовой аппарат в одиночку, и результат оставляет желать много лучшего».
– Патера…
– Да-да, – кивнув, вспомнил он, – ты же хочешь, чтоб я поскорее отправился с тобой наверх, принёс от твоего имени жертву и благословил тебя, как, должно быть, сделал Шёлк.
Оливин кивнула.
– Ради чего ты и принесла мне это облачение, которого я, говоря откровенно, не должен был надевать, поскольку не имею на него права. Потому и места себе сейчас не находишь, нервничаешь, суетишься…
Случалось ли ему хоть раз видеть хему, не находящую себе места от нетерпения? Нет. Пожалуй, нет.
– Однако от главного тебе, Оливин, меня не отвлечь. Я собираюсь заглянуть в ту самую комнату, о которой не так давно вспоминал, а тебя с собой не возьму. И, если дверь её не заперта, останусь там на некоторое время. Нет ли у тебя неотложных дел?
Оливин промолчала.
– Не нужно ли тебе заглянуть куда-то ещё? – на случай, если она не поняла его, пояснил он. – Быть может, сделать что-либо срочное?
Оливин отрицательно качнула головой.
– В таком случае ты вполне можешь подождать меня и подождёшь. Я… я постараюсь не задерживаться надолго.
Ответа не последовало.
– А после того, как выйду оттуда, устрою тебе жертвоприношение и благословлю тебя, в точности как ты хочешь. А затем хотел бы рассказать тебе о делах, приведших меня сюда, и заручиться твоей помощью, если ты в ней не откажешь.
Не в силах более выдержать безмолвный, пристальный взгляд Оливин, он отвернулся и двинулся к двери.
– Пойду. А после поднимусь на твой этаж и разыщу тебя. Честное слово.
Когда он, поднявшись и отряхнув от пыли штанины новеньких чёрных брюк, в последний раз обвёл взглядом комнату, за узким окном его поджидала ночь. Задув свечу, он отворил дверь и вышел в знакомый коридор. Казалось, коридор пуст, однако стоило ему затворить за собою дверь, от тени другого проёма отделилось, захромало к нему пятно серовато-бурого мрака.
– Долго же тебе пришлось ждать, – вздохнув, повинился он. – Прости, Оливин.
– Ничего страшного… Ничего страшного, патера.
Лицо и голова её оказались вновь укутаны мешковиной. Едва она подошла ближе, на расстояние вытянутой руки, он коснулся грубой дерюжной ткани, погладил её макушку, как мог бы погладить по голове любого другого ребёнка.
– Оливин, неужели ты вправду считаешь себя столь устрашающей? Это ведь вовсе не так.
– Я не могу… Я не могу, патера. Мужчины…
– То есть хемы?
– Когда меня видят, хотят, чтоб… Когда меня видят, хотят, чтоб я… Вот я и стараюсь выглядеть, будто… Вот я и стараюсь выглядеть, будто одна из вас.
Последнему слову вторил странный захлебывающийся писк на высокой ноте, и он далеко не сразу понял, что Оливин смеётся.
Отворённая ею перед ним дверь на пятом этаже – в пять пальцев толщиной, старая, хлопьями, кроха за крохой, теряющая полировку – ничуть не утратила прочности. Последовав за Оливин в темноту комнаты, он подумал, что комната, которую она называет своей, наверняка изначально была кладовой. Когда же Оливин, щёлкнув пальцами, зажгла тускло-зелёный светоч под потолком, он обнаружил, что эта комната остаётся кладовой до сих пор. Ящики, бочки, коробки по углам и вдоль стен, россыпи металлических прутьев, свёрл и напильников, мотков проволоки и годных в дело частей от пришедших в негодность машин на полу…
– Так вот где твой отец заканчивал собирать тебя, – догадался он.
– Здесь мы работаем надо… Здесь мы работаем надо мной.
Отыскав в какой-то щели между ящиками светлую статуэтку, полбутылки вина и чистую белую тряпицу с завёрнутой в неё ковригой, раздобытой на кухне, Оливин расстелила тряпицу посреди пола и разложила на ней всё остальное.
– Придётся тебе рассказать, как Шёлк приносил всё это в жертву, – предупредил он. – Огня у нас нет, так что…
– Вино – это кровь… Вино – это кровь, патера. А хлеб – это… А хлеб – это мясо.
На это он хотел было возразить, но тут же передумал, осенил то и другое знаком сложения, а затем, подняв взгляд, обнаружил, что Оливин держит в руках книгу.
– Что это? Хресмологическое Писание?
– Я держу его здесь… Для тебя.
К немалому собственному удивлению, он улыбнулся от уха до уха.
– Знаешь, вот я отметил, что у нас нет огня, но с равным, а то и большим успехом мог бы сказать, что у нас нет Священного Окна… однако благодаря тебе, Оливин, мы всё-таки вполне можем посоветоваться с богами: возможно, они, как бывает порой, явятся нам в сей книге. Затем я, с твоего позволения, немного поговорю с тобой, а после свершу таинство жертвоприношения. Возражений нет?
Оливин, кивнув, преклонила колени.
Небольшой томик Писания оказался изрядно ветхим. Мельком подумав, что такой вполне мог бы принадлежать кому-нибудь из учеников схолы, он раскрыл книжицу наугад.
«Около сладкой воды с корабля все поспешно спустились
На берег, вкусный проворно на нём приготовили ужин;
Свой удовольствовав голод обильным питьём и едою,
Стали они поминать со слезами о милых погибших,
Схваченных вдруг с корабля и растерзанных прямо пред ними.
Скоро на плачущих сон, усладитель печалей, спустился.
Ночи была уж последняя треть, и созвездья склонились:
Тучи сбирающий Пас неожиданно ветры свирепы,
Вихри неслыханны поднял и скрыл под густейшим туманом
Сушу и море. И ночь ниспустилася с неба на землю».
На сей раз уставы, позволявшие пару секунд помолчать по прочтении стиха из Писания, дабы спокойно собраться с мыслями, показались ему сущим благословением, хотя о спокойных раздумьях – при стольких-то мыслях, замелькавших, закружившихся в голове, – разумеется, не могло быть и речи.
– Что это значит… Что это значит, патера?
– Ну, всех смыслов, вложенных в этот стих, мне объяснить не под силу. Значений в любом стихе из Писания бесконечное множество, – ответил он, воспользовавшись вовремя вспомнившейся дежурной фразой. – А вот что он значит для нас с тобой здесь и сейчас… давай поразмыслим. О том, что сие прямо касается нашего нынешнего положения, ясно сказано в самом начале. Под «сладкой водой» наверняка имеется в виду ванна, возможность помыться, за что я весьма, весьма тебе благодарен. «Берег», вероятней всего, означает этот дворец, поскольку мылся я именно в нём. Ну а упоминание о спешке, должно быть, относится к твоему нетерпению… вспомни, как тебе хотелось, чтоб я поскорее покончил с мытьём и поднялся с тобою сюда.
– Боги сердиты на… Боги сердиты на меня, патера?
– На тебя? – переспросил он и покачал головой. – Нет, что ты! Я бы сказал, они мягко, даже шутливо, журят тебя, словно родители, журящие любимую дочь.
Сделав паузу, чтобы собраться с мыслями, он вновь заглянул в книгу.
– Далее о приготовлении ужина. Ты хочешь, чтоб я принёс в жертву богам этот хлеб и вино, а время действительно к ночи, стало быть, здесь речь, можно не сомневаться, идёт о нашем жертвоприношении. Ну, насчёт «обильного питья и еды» – скорее всего, ирония: живности, сиречь, настоящего мяса в дар богам, у нас с тобой нет… но, разумеется, нам – по крайней мере, мне – надлежит вкусить от сего хлеба, что также может считаться совместной трапезой. К тому же…
– Вина выпить… вина выпить тоже, – подсказала Оливин. – Ты так всегда… Ты так всегда делаешь.
– То есть так всегда делает Шёлк? Я же не Шёлк, сколько раз объяснять? Я – всего-навсего патера Бивень… а лучше попросту Бивень, а то в этом облачении вправду чувствуешь себя авгуром. Так… на чём мы остановились?
– На том, что тебе нужно выпить вина… На том, что тебе нужно выпить вина, патера.
Как ни велик был соблазн настоять на том, чтоб Оливин звала его Бивнем, для препирательств момент не подходил совершенно, и посему он просто кивнул головой.
– Шёлк, по твоим словам, делал именно так – отсюда и упоминание об обильном питье в следующих строках: «Свой удовольствовав голод обильным питьём и едою, стали они поминать со слезами о милых погибших». По всему судя, здесь удостоивший нас разговора бог переходит от нынешнего положения дел к пророчеству. Согласно речению божества, я свершу для тебя обряд жертвоприношения, удовольствую голод хлебом с вином, а после нам предстоит скорбь об усопших друзьях. Кто таковы эти друзья, я пока даже не подозреваю, но, несомненно, в своё время нам всё будет разъяснено. Имеются ли у тебя, Оливин, друзья, которых нет больше с нами?
– По-моему… по-моему, нет.
– Мой приёмный сын, Крайт, ныне мёртв… возможно, тут речь о нём. Или о ком-либо вроде моей покойной подруги Склеродермы. Хорошо. Поживём – увидим.
Вздохнув, он вновь заглянул в книгу.
– «Скоро на плачущих сон, усладитель печалей, спустился». По-видимому, после мы будем спать, Оливин… знаю, вы, хемы, тоже порою спите. Ты нынче ночью спать собираешься?
– Если ты так… Если ты так велишь.
– Не я велю – боги! Так что хотя бы подумай… уж я-то наверняка посплю, буде возможность представится.
– Отец велел мне спать, когда… Отец велел мне спать, когда уходил.
– Но ты не послушалась?
– Вон… вон там, – ответила Оливин, указав на окно. – Где можно… Где можно глядеть наружу?
– А я и не знал, что ты можешь спать стоя.
– Если мне есть, к чему… Если мне есть, к чему прислониться. Но я увидела… Но я увидела тебя.
– Внизу, на улице. Зоркие же у тебя глаза.
В глухом, дребезжащем голосе Оливин послышались слёзы.
– Я не могу закрыть… Я не могу закрыть их. А… А остальное?
– Да, ты права. Мой долг – истолковать речение богов, а не судачить о том, кто как привычен спать.
Вновь заглянув в Писание, он перечёл стих ещё раз и захлопнул книгу.
– Та-ак, а вот это отнюдь не просто… и, очевидно, отражает заботу богов на наш счёт. «Ночи была уж последняя треть, и созвездья склонились. Тучи сбирающий Пас неожиданно ветер свирепый с вихрем неслыханным поднял и скрыл под густейшим туманом сушу и море. И ночь ниспустилася с неба на землю…»
– «Созвездья»… «Созвездья», патера?
– Фигуры, составленные из крохотных огоньков в ночном небе, – рассеянно пояснил он. – Из звёзд. От нас, с Синего, они видны превосходно. Здесь звёзды, в некотором смысле, есть тоже, только тебе не видны, поскольку находятся за пределами, вне сего круговорота. Да, Оливин, сложный же стих нам ниспослан! К чему бы это упоминание о звёздах, тогда как мы вершим жертвоприношение в Круговороте Длинного Солнца?
Оливин замерла, не сводя с него глаз, и он, пусть даже не в силах различить выражение лица собеседницы, почувствовал: она ждёт, надеется…
– По-моему, они – так называемая сигнатура, то есть знак, символ, которым обозначает себя бог, удостоивший нас речения. Чаще всего сигнатурами служат образы зверей либо птиц. Для Иеракса, к примеру, стервятник, для Фельксиопы – лань…
– Но там же нет… Но там же нет ни одного…
– Действительно, нет. Никакой живности в нашем стихе не упомянуто.
Борьба с собственной совестью заставила его замолчать без малого на полминуты.
– Честности ради должен заметить: настоящий авгур сказал бы, что стих сей ниспослан Пасом. Прежде всего, у нас здесь его образок, а во-вторых, ниспослателем либо ниспослательницей пророчества обычно считается божество, упомянутое в стихе по имени. Однако это вовсе не всегда верно, и в нашем случае, на мой взгляд, не так. Звёзды, на первый взгляд кажущиеся столь неуместными, находятся, как я уже говорил, за пределами сего круговорота. Таким образом, их, предметы, находящиеся вне – и только вне – его пределов, вполне можно счесть сигнатурами Иносущего, как, безусловно, и в одном давным-давно привидевшемся мне сновидении.
На этом он замолчал в ожидании возражений, но Оливин не возразила ни словом.
– Да, в тот раз я видел во сне лошадей, а лошади считаются сигнатурами Сциллы, но мне даже в голову ни разу не приходило, что сон ниспослан ею, так что… так что давай посмотрим на звёзды. Мы с женой в молодости нередко любовались ими…
Улыбнуться ему, невзирая на все старания, не удалось.
– Итак, «созвездья склонились». То есть склонились к закату. Представь себе необъятную лазурную равнину неба, дневного неба, каким оно видится с Синего… Кстати заметить, лазурь – также оттенок синего.
Оливин кивнула.
– Поскольку звёзды клонятся к закату на Синем, я вижу в сём предостережение: влияние Иносущего там уменьшается, слабнет, пусть даже Синий также находится за пределами этого круговорота.
– А это… А это плохо?
– Для живущих там, вне всяких сомнений, плохо, и, кажется, я догадываюсь, отчего так происходит. Один из боженят, явившийся ко мне минувшей ночью, сказал мне, что новые поселенцы на Синем и на Зелёном более не нужны: отсюда их, дескать, улетело достаточно, а все, кто ещё здесь, здесь пускай и останутся.
– Я не знала… Я не знала об этом.
– Всё верно, об этом знают считаные единицы. Мне было велено передать его распоряжение всем и каждому, но я этого не сделал… по крайней мере, пока.
На этом он снова ненадолго умолк, вспоминая Новый Вирон с Пахароку.
– Видишь ли, Оливин, у нас, на Синем, почтения к богам исчезающе мало. Благочестие не на высоте, а посему не на высоте и порядочность. Нашим богом стало богатство – земли, карточки, золото. Хоть какую-то толику богобоязненности проявляют лишь последние, новоприбывшие поселенцы, привёзшие её с собой. Однако на Синем они чаще всего вскоре теряют её, а Иносущий, мало кем признаваемый даже здесь, там практически позабыт.
– Не плачь… Не плачь, патера…
– Я-то корил, упрекал себя в том, что не воздавал ему должного, что оказывал ему почтение хорошо если раз в году, однако никто более, даже мои сыновья… впрочем, неважно всё это, – подытожил он, утирая лицо широким рукавом риз. – Но твоя мать, Оливин, должен отметить, почитает богов до сих пор.
– Ты знаешь… Ты знаешь её?
– Ещё бы! Незадолго до отбытия на Зелёный я виделся и разговаривал с ней. Только всё не решался рассказать об этом тебе, поскольку… поскольку…
Потянувшись к нему над тряпицей, Оливин крепко стиснула его руку тонкими жёсткими пальцами, покрытыми чем-то, с виду похожим на человеческую кожу.
– Поскольку она ослепла.
Пальцы Оливин разомкнулись, тонкая металлическая рука, упав вниз, повисла вдоль тела.
– В остальном с нею всё благополучно, и я… я абсолютно уверен: зная о твоём существовании, она непременно попросила бы передать, что любит и помнит тебя. Однако сейчас она слепа, как и мой друг, Свин. Сказать правду, порой я думаю: быть может, Свин послан мне именно для того, чтоб я не забывал о твоей матери.
Умолкнув, он подождал ответного замечания, хоть словца, но Оливин промолчала.
– Уверен, ты скажешь, что так покарали её сами боги, – откашлявшись, продолжал он. – Такова, дескать, кара богов за то, что она, повинуясь божественной воле, бросила тебя… однако я люблю её всё равно. Люблю и невольно жалею. Так вот, она дала мне с собой один из собственных глаз – ослепший, конечно же, однако дала она его мне, чтоб я, добравшись сюда, смог найти для неё пару исправных. Увы, я его потерял. По крайней мере, в кармане его более нет.
На этом он снова умолк, и безмолвие Дворца Кальда окружило, окутало их обоих.
«Но ведь кто-то здесь наверняка есть, – напомнил он себе самому. – Повар на кухне, садовник, встретившийся нам в саду… да и нынешний кальд, Бизон, с майтерой Мятой, отрёкшейся от обетов, чтоб стать ему женой, тоже живут в этом высоком безмолвном здании».
Бесспорно, бесспорно, однако дворец словно вымер: казалось, что воистину живых вокруг нет, что даже закутанная в мешковину собеседница в действительности не жива, что здесь, во дворце, и находится средоточие запустения, распространившегося на весь Вирон.
– Потерял… Потерял его?
Глухой, дребезжащий голос с тем же успехом мог оказаться посвистом ветра в дымоходной трубе.
– Да, так и есть, – вспомнив о незавершённом толковании, ответил он. – Полагаю, он остался там, на Зелёном, вместе с… – Тут он хотел сказать «вместе с моими костями», но в последний момент передумал. – Вместе с моим колечком и прочими вещами.
Закутанная в мешковину собеседница его словно бы не расслышала.
– Понимаешь, он всё равно уже никому бы не пригодился. Ни ей, ни кому-либо ещё. Она хотела, чтоб я взял его с собой в качестве образца, дабы не ошибиться в поисках.
– Мне… Мне повезло.
– Прошу прощения? – усомнившись, не ослышался ли, переспросил он.
– Я не слишком исправно работаю… Я не слишком исправно работаю, патера.
– Все мы не без изъянов. Однако хромая нога либо ещё что-нибудь в том же духе – куда как лучше, чем… чем предрасположенность к злу.
– Но мои глаза… Но мои глаза в полном порядке. Я могу… Я могу видеть. Ты сам… Ты сам сказал. Это ведь везение… Это ведь везение, верно?
– Да, разумеется, верно. Но ты, Оливин, позволила мне снова отклониться от главного – от стиха, выбранного для нас божеством – то есть, как полагаю я, Иносущим. Там есть двоеточие. Известно ли тебе, что такое двоеточие? Не точка, не точка с запятой, но именно двоеточие? Две крохотных точки, одна над другой?
Оливин не ответила, и он сбивчиво, путаясь в мыслях, продолжил:
– Двоеточие, Оливин – весьма выразительный, веский знак препинания, причём в Писании двоеточия встречаются крайне редко. И, на мой взгляд… разумеется, это только догадки, однако же, на мой взгляд, поставлен он здесь, дабы отделить строку о склонившихся созвездьях от следующей строки таким образом, чтобы мы поняли: речь идёт не об одном – о двух круговоротах. Видишь ли, на самом деле Синий и Круговорот Длинного Солнца, если взглянуть на них с точки зрения Иносущего, действительно подобны паре точек. Верхняя – сей круговорот, поскольку он дальше от Короткого Солнца, а нижняя – Синий.
Откашлявшись, он задумчиво поднял взгляд к потолку.
– Книгу я уже закрыл, но, сдаётся мне, процитировать стих всё ещё могу без ошибок. Говорилось там: «Тучи сбирающий Пас неожиданно ветер свирепый с вихрем неслыханным поднял и скрыл под густейшим туманом сушу и море. И ночь ниспустилася с неба на землю». Неслыханным вихрем вполне можно назвать самого Паса, поскольку художники не раз придавали ему такой образ. На древнейших его изображениях он представлен в облике ураганного смерча.
– Я об этом… Я об этом не знала. А тот, другой… А тот, другой?.. Тебе не хочется, чтоб я называла его по… Тебе не…
– Ты хочешь спросить, не изображали ли в образе вихря и его?
Оливин кивнула.
– Нет. Однако вопрос, если вдуматься, весьма и весьма толковый. Пасу принято придавать облик человека о двух головах либо вихря, следовательно, с точки зрения логики мы вправе предположить, что ему, изображаемому в виде человека о четырёх ликах, также могли придавать облик ветра… но нет, это не так. Обычно пишущий, не решаясь вывести на бумаге его имя – что происходит нечасто, ибо написано о нём очень мало, – попросту заменяет имя знаком сложения, крохотной прямой чёрточкой, пересечённой накрест другой. Полагаю, сейчас этот знак принято считать благословением от сего бога, но изначально он вполне мог являть собою просто рисунок наподобие пояснительного чертежа. По-моему, о том, что этого бога принято связывать с перекрёстками, я уже говорил.
– Да, я… Да, я понимаю.
– Однако мне вспомнилась весьма интересная притча о другом боге в образе ветра, возможно, имеющая некоторое отношение к рассматриваемому нами стиху. Возжелал один человек свидеться, так сказать, с Иносущим. Молился об этом, молился, и вдруг поднялась страшная буря. Поначалу подумал он, что эта буря и есть божество, возрадовался, разразился ликующим криком, но буря лишь бушевала всё сильней и сильней. Струи дождя хлестали его, точно град, а град – точно камни. Ещё немного, и со всех скал окрест хлынули потоки воды, выворачивая с корнем деревья, в вершину горы, на которой он стоял, ударила молния. Охваченный ужасом, он поспешил укрыться в нашедшейся неподалёку пещерке, чтоб переждать ненастье. Со временем буря, наконец, унялась, на смену ей явилось солнце да лёгкий, нежнейший ветерок. Этот-то лёгкий нежный ветерок и был богом, с которым тот человек жаждал свидеться.
Оливин не проронила ни слова.
– Ну а суть этой притчи в том, что Всевеликий Пас – вовсе не Иносущий. Да, боги нередко имеют по нескольку имён и даже более одной личности, о чём я только сегодня вспоминал в беседе с друзьями, и, по всей видимости, некогда, в прошлом, люди считали Иносущего всего-навсего ещё одним воплощением Паса. А притчу, которую я только что рассказал, возможно, сочинили как раз затем, чтоб показать: нет, это вовсе не так. И вот теперь вернёмся к нашему стиху. Как я уже говорил, предсказывающему определённые события в сём круговороте… по крайней мере, других, лучших, догадок мне в голову не приходит. В скором времени Пас явит людям свой гнев, причём неоднократно. Подняв те самые «вихри неслыханны»… во множественном, обрати внимание, числе.
– Он причинит нам… Он причинит нам зло?
– Этого я сказать не могу. Однако мы предупреждены о грядущих бедствиях Иносущим, а Иносущий всё-таки бог – причём, вполне возможно, лучший, мудрейших среди богов, – и посему наверняка много мудрее нас. И рассудив, что предупреждения нам ни к чему, уж точно не стал бы предостерегать нас на будущее. Ну а теперь последнее, и я смогу принести в жертву твой хлеб. «Скрыл под густейшим туманом сушу и море. И ночь ниспустилася с неба на землю». В известном смысле, тут всё предельно ясно. Ниспустившаяся на землю ночь, очевидно, означает угасание Длинного Солнца по завершении дня. Ночь наступает… – Умолкнув, он бросил взгляд за окно. – Вернее сказать, уже наступила, и дня мы, может статься, не увидим ещё несколько дней.
– Может, я снова отправлюсь спать, когда ты уйдёшь… Может, я снова отправлюсь спать, когда ты уйдёшь, патера.
– По-моему, решение весьма разумное, – согласился он, машинально чертя указательным пальцем кружки на щеке. – Ну а «густейший туман»… Из него мне, пожалуй, многого не извлечь. Возможно, сие означает совершенно обычный туман из тех, какие нам случается видеть чуть ли не каждый день. Однако здесь вполне можно увидеть также намёк на известную поговорку о боге, туманящем разум тех, кого он собирается погубить… нет, с уверенностью я на сей счёт ничего сказать не могу. Небеса – вот что, по-моему, является величайшей из всех загадок в ниспосланном нам стихе. Небосводов в нём, пусть не прямо, но косвенно, упомянуто два – небо Синего, о котором мы уже говорили, и наше с тобой, небо этого круговорота. И, сдаётся мне, последнее упоминание неба относится к ним обоим. Следовательно, вихри, густейший туман, ночь, ниспустившаяся на землю, – всё это уготовано не только сему круговороту, Круговороту Длинного Солнца, но также Синему. Конечно, ночью на Синем неизменно темно, но ночь, сиречь ночная тьма, сошедшая с неба на землю… что это может значить, я себе даже не представляю. Разумеется, авгур истолковал бы ниспосланный нам стих гораздо точнее… но настоящего авгура сейчас с нами нет, а жаль. Жаль.
Вздохнув, он выдернул из бутылки с вином пробку.
– Нет ли у тебя бокала под вино, Оливин? Да, и ножа, чтоб разрезать хлеб?
– Я могу раздобыть их… Я могу раздобыть их, но…
В негромком, дребезжащем голосе слышалась неохота, намного превосходящая обычное нежелание что-либо говорить.
– Что «но»? Будь добра, объясни.
– Отцу не нравится, если я беру… Отцу не нравится, если я беру что-нибудь во дворце.
– Вот как… Возможно, кальд Бизон вовсе не знает, что ты здесь, наверху?
Оливин молча кивнула.
– В таком случае твой отец, несомненно, прав. Зачем рисковать изгнанием из дворца… хотя, по-моему, в качестве служанки ты могла бы принести кальду Бизону либо генералиссиме Мяте немало пользы. А ещё отец, помнится, велел тебе спать, пока он в отлучке?
Оливин вновь кивнула.
– А я сегодня встретил собственного отца… впервые за многие годы. Об этом я тебе, кажется, не рассказывал?
– Нет, патера…
Он, улыбнувшись, покачал головой.
– Подумать только… иду я по Солнечной в поисках места, где некогда стояла наша лавка, а он спрашивает, не может ли мне чем-то помочь! Заметил, наверное, что я определённое место ищу…
Отмытые почти дочиста множеством ливней, остатки крылокаменных стен обрамляли прямоугольные дыры подвалов, растрескавшиеся крылокаменные ступени перед дверными проёмами рассыпались в прах, вновь обернулись изначальным песком да щебёнкой. На ходу он оглядывал каждую дверь в поисках затейливой, запомнившейся до единого завитка надписи «ПИСЧЕБУМАЖНАЯ ТОРГОВЛЯ ТЕМЕНИ», но надпись, увы, оказалась куда менее долговечной, чем копоть.
– Может, я чем помочь смогу? – внезапно окликнул его некто встречный.
Невысок, коренаст; лысина изрядно преувеличивает высоту лба…
– Возможно, если ты знал эти края до пожара.
Плешивый, кивнув, указал в сторону развалин неподалёку.
– Многие годы торговлю держал на том самом месте.
– До пожара здесь была небольшая лавчонка, торговавшая… о, в основном перьями да бумагой. Чернилами, блокнотами и так далее. Не знаешь ли ты, где она находилась?
Плешивый вновь указал в ту же сторону.
– Да вон же! Я ей и хозяином был.
Бок о бок они приблизились к нужному месту.
– Я долгое, очень долгое время здесь не был…
Казалось, слова застревают в горле.
– Ну так квартал-то сгорел, – понимающе кивнул плешивый.
– Да, но меня здесь уже не было.
– И меня тоже. Я в то время на севере с тривигантцами воевал. А ты, видимо, в прежние дни в лавку ко мне заглядывал?
– Да. Да, и нередко.
Плешивый, сделав полшага влево, окинул его пристальным взглядом.
– Скула? Тебя не Скулой ли звать?
(Разумеется, разумеется, сразу же слишком многого лучше не раскрывать!)
– Нет. А жил ты здесь же? В Квартале Солнечной Улицы?
– Точно так. И супруга со мною жила, и дети – четверо мальчишек, три девочки. Наш дом на Серебристой тоже сгорел, но их там никого уже не было. Наружу отправились, на один из тех круглых круговоротов.
– А одного из твоих сыновей звали Бивнем, не так ли?
Вопрос этот стоил ему величайших, небывалых трудов.
– Точно так, старшего моего. Ты его знал?
– Не так хорошо, как следовало бы.
– Хороший был мальчуган. Трудолюбивый, старательный, храбрый, как Пасов бык… – С этими словами плешивый протянул ему руку. – Что ж, если ты дружил с ним в те времена, рад буду познакомиться. Темя меня зовут.
Оба обменялись рукопожатием.
– Ну а я и есть твой сын Бивень, отец.
Темя, моргнув, вытаращил глаза.
– Что-о? Вот уж нет!
– Знаю, с виду я здорово изменился…
Темя, покачав головой, отступил на шажок назад.
– Вот здесь одна из половиц легко подымалась, если чем-нибудь подцепить. Когда мы закрывали торговлю, ты её поднимал и прятал под нею наш денежный ящик, а сверху его прикрывал ящиком со счётными книгами.
У Темени отвисла челюсть.
– Ты не желал, чтоб я знал об этом, и здорово рассердился, заметив, что я подглядывал за тобой, однако после по-прежнему прятал ящик именно там. Теперь-то я понимаю зачем – показывал, что доверяешь мне, но в то время…
Продолжить ему помешали объятия со слезами.
– Стало быть, ты вправду Бивень? – разжав руки, заговорил Темя. – Мой сын Бивень, вернувшийся обратно сюда?
Он кивнул, и оба двинулись вдоль улицы к шатру-таверне со стойкой, сооружённой из уложенной поперёк пары бочек доски, с тремя столиками, тремя креслами (причём одно оказалось сломанным) и множеством разношёрстных табуретов да невысоких бочонков.
– Изменился ты, конечно, до полной неузнаваемости, – заметил Темя.
Воспоминания хлынули из недр памяти бурной рекой.
– Знаю. Ты тоже. Перед нашим отлётом таким большим был… вот меня назвал храбрым, а я ведь боялся тебя. И мать тоже. И все наши вообще.
– Вина или пива? – спросил кабатчик и в удивлении поднял брови, когда Темя потребовал вина.
– Как она поживает, Бивень?
– Мать? Когда я в последний раз с нею виделся, чувствовала себя неплохо, только времени с тех пор прошло вон сколько… Примула о ней заботится.
– Ну а я, должен тебе сообщить, снова женат.
Тут оба на время умолкли, не зная, о чём ещё говорить.
– Гадаешь, наверное, отчего я к вам не прилетел?
Он покачал головой.
– Мы думали, ты погиб.
– Я-то? Ну нет, не дождётесь!
– Вот и славно, – едва не съёжившись от смущения, пробормотал он.
– Как у тебя там дела идут?
– Более-менее. Трудно пришлось, так ведь и здесь нелегко было. То есть тебе дела вести было нелегко, да и нам с Крапивой, останься мы дома, тоже пришлось бы потрудиться. Нет, там ничем не хуже, просто всё по-другому. Осёл у нас сдох… – Осёкшись, он вдруг рассмеялся. – Сам не знаю, зачем об этом сказал, но сдох ведь! Это и оказалось дном, худшими временами всей нашей жизни. Потом дела пошли на лад, но как же медленно! Годы тяжких трудов… порой буквально есть было нечего…
– Знакомо, а как же, – кивнув, подтвердил Темя.
– У нас говорят: рыба завсегда выручит… «У нас» – то есть на Ящерице. Мы же на Ящерице теперь живём.
– Сроду о такой не слышал. Люди-то только Синий с Зелёным поминают…
– А Ящерица – небольшой островок на Синем. У нас там дом, причём выстроенный собственными руками, бумажная мельница… – Внезапно он улыбнулся. – А у тебя целых три внука растут. На самом деле не три, больше, но остальные не мои. Моих зовут Жила, Копыто и Шкура.
– Постой-ка… Уж не Крапивина ли мелюзга? – догадался Темя, тоже расплывшись в улыбке.
– Именно так. Мы же с ней поженились. Собирались давно, и там, на Синем, старый патера Ремора поженил нас почти сразу, спустя пару дней после прибытия. Помнишь патеру Ремору, отец?
– Ремору? – переспросил Темя, машинально ущипнув себя за мочку уха. – Щука у нас, помнится, был. Патера Щука. А после – Шёлк, который потом кальдом стал.
Он согласно кивнул.
– Хаживали мы, хаживали к нему на жертвоприношения… по-моему, раза три, а то и четыре.
– Больше.
– Вы с матерью, может, и больше, – осушив бокал, возразил Темя. – Ещё винца, сынок?
– Спасибо, не стоит.
Его бокал ещё оставался наполовину полным.
– А я второй закажу, – решил Темя и махнул рукой, подзывая кабатчика. – А знаешь, надо мне было, надо было написать обо всём этом. Жаль, не додумался вовремя.
– А я на Синем написал повесть о Шёлке. Вернее сказать, не я – мы с Крапивой.
– Да ну?!
– Честное слово, отец. Почти тысяча страниц.
– Вот бы взглянуть! Глаза у меня, правда, уже не как в те времена, когда я по тривигантцам палил, однако ж читаю пока без стёклышек. А ты, сынок, не за бумагой ли с перьями в старую нашу лавку шёл?
Он отрицательно покачал головой.
– Просто взглянуть на неё хотел. Постоять малость рядом, вспомнить былое…
Умолкнув, он ненадолго задумался.
– И вот сейчас, точно зная, где она стояла, собираюсь вернуться туда да так и сделать. Другой возможности мне, скорее всего, уже не представится.
– Что, прямо сейчас? – В это время кабатчик поставил на стол бокал, и Темя расплатился за вино, как прежде. – Если тебе нужно что-то, давай я тебя в новое своё заведение отведу. Бери что захочешь, денег не надо.
– Ни к чему это всё. Спасибо.
– Коробку карандашей, а? Или, скажем, пенал, и писчей бумаги немножко в него вложить?
– Это было бы превосходно. Ты очень добр ко мне, отец, и с детства был ко мне очень добр… и мне до конца дней не отблагодарить тебя по достоинству за все старания выучить меня нашему ремеслу, но нет. Нет. Неудобно мне этак навязываться.
– Точно?
– Да. Нужды в этих вещах у меня нет, а потому и принимать такие подарки неловко.
– Ну, ежели передумаешь, не стесняйся, дай знать, – вздохнул Темя и поднялся на ноги. – Извини, отойду-ка я… сам понимаешь. Подождёшь минутку?
– Конечно.
– Обещай только, что не уйдёшь. Я тебя ещё о внуках хочу расспросить и о братьях твоих, пускай только наполовину, по отцу, рассказать. Рогу уже десять, Олешку восемь сравнялось. Жди тут, ладно?
– Хорошо, – отвечал он.
Разговоров им хватило ещё на час с лишним, а вернувшись к тому самому месту, где когда-то стояла их лавка, он обнаружил на ступеньках у двери пенал – не новый, но до сих пор в полной исправности, из тоненького металла, обтянутого тоненькой чёрной кожей, совсем такой же, какие продавались в этой лавке два десятка лет тому назад. Или, если уж на то пошло, такой же, какими пользовались учившиеся в схоле.
– Да, сейчас я здесь, перед тобой, – продолжил он, обращаясь к Оливин, – но тем не менее собираюсь принести погребальную жертву за себя самого… вернее, за моё тело, сколь мне известно, оставшееся на Зелёном без погребения. Проделать всё это в мантейоне я не смогу. Как и вообще совершить жертвоприношение в мантейоне, хотя мог бы помогать авгуру. Тут, видишь ли, вышло нечто вроде… замены неисправных деталей. Думаю, ты поймёшь это куда лучше любого из био.
Оливин, возможно, с некоторой неуверенностью, кивнула.
– Что ж, превосходно, – пробормотал он и, подняв взгляд, на время задумался о Златой Стезе, завершающейся в Майнфрейме, хотя Длинное Солнце давным-давно скрыла тень. – Покоится моё тело не здесь, и не в сём круговороте вообще, а посему мы приносим его в дар тебе, Квадрифонс, и всем прочим богам этого круговорота, так сказать, ин абсенциа. Кроме того, пусть станет оно даром и для Иносущего, в чьих владениях пребывает ныне. Примите же, о бессмертные боги, в дар сего храброго мужа! Пусть сердца наши рвутся от горя, мы – сам этот человек и ваша преданная молебщица Оливин – не ропщем.
Пауза.
– Не ропщем, но молим: поведайте, что же нам делать? Да, о грядущем, о будущем – нашем, а также чужом, вы нас уже известили. Но, буде вы пожелаете что-то добавить, в виде ли знамений свыше, предостережений, или же неким иным образом, любое, пусть самое легковесное, ваше слово для нас драгоценно. Однако же, если вам будет угодно противное…
С этим он воздел руки кверху, но ответом ему была лишь тишина.
Выдержав новую паузу, он опустил руки.
– Что ж, мы не ропщем по-прежнему. Не ропщем, но молим: удостойте нас беседы посредством приготовленных для вас жертв.
Дотянувшись до разостланной на полу тряпицы, он поднял над головою ковригу хлеба, стащенную Оливин с той самой кухни, где она некогда появилась на свет.
– Се есть тело моё. Прими его в жертву, о Таинственный Иносущий! Прими его в жертву и ты, Всевеликий Пас, и вы, все меньшие боги.
Опустив руки, он разломил ковригу пополам, осыпал тряпицу серовато-коричневыми крошками, а отломленную корочку отправил в рот.
– Се есть кровь моя.
Подняв кверху и вновь опустив бутылку, он пригубил из горлышка и обронил на тряпицу несколько капель вина.
– Сможешь ли ты увидеть во всём этом, что нас ждёт… Сможешь ли ты увидеть во всём этом, что нас ждёт, патера?
– Отчего б не попробовать?
Склонившись над тряпицей, он задумчиво поджал губы.
– Вернётся ли когда-нибудь мой отец… Вернётся ли когда-нибудь мой отец, патера?
– Правая сторона, – заговорил он, коснувшись пальцем правого края тряпицы, – касается дарителя и авгура, о чём ты, может статься, уже осведомлена.
Оливин кивнула, подтверждая его правоту.
– Здесь я вижу двух странствующих, мужчину и женщину, – с улыбкой указав на обоих, продолжил он. – Пути их ведут ещё к одной женщине, и ею не может оказаться никто, кроме тебя. Они же, весьма вероятно, являют собой твоего отца с женщиной, которую он пошёл искать. Представлены оба идущими с разных сторон, а значит, весьма возможно, прибудут поодиночке, и тебе следует к сему приготовиться.
– Да я же ничуть не… Да я же ничуть не против!
В голосе Оливин слышалась буйная радость. Казалось, той же радости, хоть это и невозможно, вот-вот исполнится её взгляд.
– Патера, отчего ты на меня так… Патера, отчего ты на меня так смотришь?
– Поскольку услышал голос твоей матери, Оливин. Обыкновенно твой голос звучит совсем по-другому, но только что… только что…
– Я хотела поговорить с тобою о… Я хотела поговорить с тобою о ней.
С этими словами Оливин прикрыла лицо ладонями, ненадолго умолкла, и недолгое время спустя тишину нарушил резкий, звонкий щелчок.
– Вот… Вот, патера. Передай… Передай его ей.
На раскрытой ладони её поблескивал глаз, точно такой же, как тот, оставленный им на Зелёном, только не потемневший. Откинув с лица мешковину, обнажив пустую глазницу, Оливин сделалась ещё сильнее похожей на мать.
– Нет, этого я допустить не могу! – воскликнул он, в ужасе отшатнувшись назад. – Ты же совсем молода! Я запрещаю. Я не могу позволить тебе жертвовать собой даже ради…
Глаз упал на тряпицу среди крошек и винных клякс, а Оливин вскочила на ноги и, пошатываясь, прихрамывая, выбежала из комнаты, прежде чем он успел помешать ей. Казалось, неровный, сбивчивый стук её подошв о камень пола и о ковры, о дощатые и мраморные ступени, удаляется от него, от забрызганной вином тряпицы и от отданного матери глаза целую вечность.
– Благодарю тебя, – заговорил он. – Благодарю тебя, Выжлец, от всего сердца. Доброго вечера, Свин. Надеюсь, ты сумел найти дорогу сюда без особых затруднений. Человек тут, – прибавил он, заметив Орева, устроившегося в смежной комнате, на столбике для балдахина.
– Тут мужик приходил, тебя хотел видеть, – пророкотал Свин. – Счас ушёл уж.
– Ага, авгур из Дворца Пролокутора, – кивнув, подтвердил Выжлец. – Визитку оставил… вот только куда ж я её подевал?
С этими словами он принялся перебирать, перекладывать из стороны в сторону собственные пожитки, в беспорядке разбросанные на старом палисандровом комоде.
– Мы тут уж беспокоиться за тя, браток, начали оба.
– И совершенно напрасно, хотя припозднился я, ясное дело, изрядно. Чего хотел от меня тот авгур? И, между прочим, откуда он узнал, что меня можно найти здесь?
– Я ж в книгу гостиничную тебя записал, – пояснил Выжлец, бросив на комод огненный поршень, заглянув под обрывок бумаги, а после оглядев сам обрывок. – Иначе никак: по закону положено. Вот что написал там. Копия. Хочешь, сам почитай.
Он рухнул в кресло.
– Прочти вслух, будь добр. Устал я жутко… ни на что не способен уже, кроме как спать улечься.
– Ладно. Написал я: «Выжлец из Тупика, Свин из Набяннтана и Бивень с Синего».
– Это и есть твоё поселение, Свин? Этот Набяннтан? По-моему, ты ни о чём подобном не поминал.
– Не, нету у меня поселения-то, – ответил Свин, стягивая рубашку. – Просто сказали: надо ж, мол, написать там хоть что-то.
– В таком случае дело выглядит вполне безобидным. Несомненно, работникам «Горностая» пришлось сообщить о новоприбывших какому-нибудь чину из городской стражи – хотя теперь-то она, должно быть, именуется стражей кальда, а затем вести тем или иным путём достигли Дворца. Чего он хотел?
– Предупредить тя хотел, браток.
– О чём же?
– Р-резать – нет! – каркнул во всё горло Орев.
Выжлец на время оставил поиски.
– Это он на наш вопрос, что ему нужно, так ответил, а на самом-то деле, по-моему, с чем-то другим приходил.
– Да, но с чем?
– Не знаю. Я ему предлагал через нас тебе передать, что требуется. Или записку написать да запечатать, если так больше нравится, но он не пожелал.
– О тебе, однако ж, расспрашивал. Каков ты с виду да откуда пожаловал, – добавил Свин и поднялся на ноги. – Пойду-ка, браток, помоюсь. Мож, ты первым хочешь?
– Спасибо, нет. Я уже вымылся.
– Так и подумал. Чую, мылом душистым пахнет… и одежка новая, а?
– Да. Ризы авгура, авгурская рубашка и брюки… хотя я вовсе не авгур, как и объяснял вам обоим. Объяснить, откуда всё это, не так уж просто, и я предпочёл бы повременить с объяснением до утра. Кстати, ты, Выжлец, не на шутку меня удивил, предоставив отпускать замечания по поводу моей новой одежды Ореву, и, если только Свин не выучился понимать Орева, я даже не представляю, откуда он о ней мог узнать.
– Человек… мудр-р, – заметил Орев.
«Мудрый человек» криво улыбнулся в густую чёрную бороду сквозь пышные усы.
– Так порошком же от моли пахнешь, браток.
Выжлец победно поднял над головой скромную белую визитную карточку.
– А я подумал: захочешь о ней разговаривать, сам разговор заведёшь… только вот удивил ты меня, должен сказать, здорово. Не успели того, первого, проводить, и тут ты являешься в том же виде! Вот визитка его, гляди, если интересуешься.
На визитной карточке значилось:
ПАТЕРА РОСОМАХА
КОАДЪЮТОР ВИРОНСКОГО КАПИТУЛА
ДВОРЕЦ ПРОЛОКУТОРА
– Знаком с ним, браток?
– Свин, ты не устаёшь меня удивлять! Об этом-то как догадался?
– Дык, слушаю же. И слышу. Ты вроде вздохнул этак малость…
– Ага, я тоже заметил, – поддержал Свина Выжлец.
– То есть ахнул? Наверное, да. Однако вовсе не потому, что узнал имя, хотя оно мне знакомо. Что удивительно, так это его чин. Стало быть, он хотел о чём-то предупредить меня? Пожалуй, если Его Высокомудрие прислал с предупреждением коадъютора, дело действительно не из пустячных.
– Шёлк… Хор-роший! Р-рыбьи головы?
Он отрицательно покачал головой.
– Нет, корма не жди. Говоря откровенно, мне нужен только отдых. Отдых, сон… а если уж я могу лечь спать без ужина, то ты и подавно. Выжлец, будь добр, покажи, где бы можно прилечь, и я постараюсь больше не докучать вам со Свином.
Выжлец отвёл его к тюфяку, разостланному в смежной комнате, и, стоило ему, сняв ботинки, улечься, негромко проговорил:
– Мы покормили твою птицу, когда сами ели. На его счёт не волнуйся.
Ответа не последовало, и тогда Выжлец, глубоко тронутый трагическим выражением его лица, ещё тише, искренне надеясь, что не грешит против истины, добавил:
– И вообще ни о чём не волнуйся. Мы со Свином позаботимся обо всём.
– Бивень, тут к тебе кто-то.
Голос матери доносился с кухни, однако он заплутал в пламени и дыму, вслепую, на ощупь пробираясь сквозь огонь, когда-то спаливший квартал, нащупывая путь в прошлое, сквозь время, к человеку о двух головах в старом деревянном кресле, том самом, в котором обыкновенно сидел за едой отец.
– Бивень, тут к тебе кто-то.
Проснулся он весь в испарине и после ещё самое меньшее минут десять не мог сообразить, что стал старше и что в прошлое нет возврата иначе как в сновидениях.
Определившись со временем, он поднял голову, сел. В кровати тяжко, с трудом, дышал во сне Выжлец, из смежной комнаты доносилось сопение Свина. Окно оказалось открытым, и занавеси, невесомые призраки былой роскоши, преуспеяния «Горностая», слегка колыхались на лёгком ночном ветерке. Орев безмолвствовал – возможно, спал, но скорее улетел прогуляться и в эту минуту парил, кружил над городом.
Казалось бы, момент – как нельзя лучше… но откуда тогда взялась эта странная, неожиданная нерешительность?
Разыскав ботинки, наполовину задвинутые под кровать, он потянулся в угол, за узловатым посохом, но тут же вспомнил, что посох остался во Дворце Кальда, в уборной, где ему довелось вымыться, либо в примыкавшей к ней спаленке. Ладно. Если Выжлец или Свин вдруг проснётся, можно сказать, что он отправился за позабытым посохом… а то и впрямь для очистки совести сходить за ним, хотя в столь поздний час во Дворце Кальда вряд ли кто-то ответит на стук, и уж тем более вряд ли впустит его за посохом или ещё чем-то в подобном роде.
Ни Выжлец, ни Свин не проснулись.
Ключ обнаружился в дверном замке. Как можно тише повернув его, он выскользнул за порог, вновь запер дверь снаружи, а ключ спрятал в карман.
Годы протоптали посередине памятных роскошных ковров серые тропки, истёрли густой ворс до основы, в перилах лестниц там и сям недоставало балясин. Просторная, сумрачная, точно пещера, селлария также лишилась большей части мебели, не говоря уж о светочах. Возле конторки спорил о чём-то с портье статный, горделивый молодой человек с густой, чёрной, словно у Свина, бородой. Казалось, синяя с алой вышивкой рубашка портье выбрана с тем, чтобы отпугивать смерть и ночь; бородатый юноша щеголял кривой саблей у пояса и белой чалмой вместо шляпы, и ни тот ни другой не удостоили его даже взглядом.
Дверь в Оранжерею оказалась запертой, однако дешёвенький, несерьёзный замочек и старое, рассохшееся полотно двери не помешали ему войти.
«Там, где Фелкс держит зеркало»…
Внутри веяло гнилью и сыростью. Огромные цветы исчезли, как не бывало, деревца засохли либо, разросшись, утратили прежний ухоженный вид, красочные стеклянные самоцветы исчезли из виду, втоптанные в грязь, но пруд, вопреки всему, уцелел: в глубинах его сверкали золотом отсветы далёких небесных земель.
Преклонив у воды колени, он смежил веки.
– Это я, патера. Я, Бивень. За тобой пришёл. На Синий тебя увезти хочу. Ты здесь… я знаю, ты здесь.
Нет, ничего… ничего. Ни ответного прикосновения, ни призрачного голоса.
– Что мы с Крапивой о тебе написали – вовсе не наши выдумки. Ты сам на воздушном корабле об этом рассказывал, помнишь? Помнишь, как говорил, что оставил здесь частицу себя навсегда?
Едва он открыл глаза, ему на миг почудилось, будто из воды на него глядит Шёлк, однако то было всего-навсего его отражение – туманное, тусклое, почти в тот же миг исчезнувшее на глазах.
– Ты здесь, патера. Знаю, ты здесь, и увести тебя отсюда не в моих силах. Однако ты вполне мог бы поговорить со мной хоть минутку. Я ведь пришёлся тебе по нраву с самого начала. Нравился тебе, как никто другой… почти никто другой во всей нашей палестре.
Похоже, цветы погибли не все: в прохладном ночном воздухе повеяло чем-то душистым.
– Прошу тебя, патера. Откликнись, будь добр, откликнись. Мне ничто в жизни настолько ещё не требовалось. Откликнись, покажись всего на минутку.
– Я не любила никого, кроме тебя. Никого. Никогда.
Уха коснулись тёплые губы, и в глади пруда возник Шёлк, постаревший Шёлк, преклонивший колени над водой бок о бок с Гиацинт. Оба приветливо улыбались ему.
Увидев его, терзаемая зевотой горничная, отворившая ему на стук в дверь Дворца Кальда, в изумлении вытаращилась, разинула рот и поспешно отскочила с дороги. Наконец-то отыскав нужную комнату и вновь взяв в руки посох, некогда принадлежавший мужу хозяйки приснопамятного крестьянского домика, он услышал донёсшиеся снаружи, откуда-то издали выстрелы и распахнул окно.
Стреляли трижды, из пулевого ружья. Выглянув наружу, он услышал ещё два выстрела, а спустя ещё полминуты мимо дворца галопом промчался конный стражник.
Горничная, дожидавшаяся в фойе, дабы выпустить посетителя и запереть за ним дверь, явно спала на ходу, поскольку, предупреждая об опасности на улицах, назвала его кальдом.
– Действительно, один выстрел означает чью-либо гибель, – с улыбкой возразил он, – но множество выстрелов попросту значат, что кто-то палит почём зря мимо цели.
Сам он усвоил этот урок давным-давно, под огнём гораздо опаснее нынешнего, на улицах города, а после и в подземельях. Сейчас бы денег, чтобы вознаградить девушку за то, что выпустила его, и за очевидную заботу о нём… но, увы, в кармане всего две карточки, а целая карточка – чересчур, чересчур много. А-а, ладно!
– Возьми-ка.
Вложив карточку в ладонь девушки, он поспешил прочь, пока она не успела смутить его, рассыпавшись в благодарностях.
На необычайно тёмной улице ему не встретилось никого, кроме пятёрки спешивших куда-то стражников, а в аванзале «Горностая» оказалось ещё тише, хотя за время его отсутствия кто-то успел перевернуть небольшой столик и разбить одну из ваз. Совершенно пустой (дежуривший у стойки портье и тот куда-то ушёл), аванзал словно вымер, а лестница будто бы сделалась заметно выше, заметно круче прежнего.
Стоило ему вновь вставить ключ в замочную скважину, Свин сонно пробормотал:
– Ворон тех помнишь, браток?
– Э-э… да, Свин. Да, помню, – ответил он, не сразу сообразив, о чём речь.
– Чо говорят-то? Всё то же самое?