К книге
Колхоз имени будущего 1: Механизатор широкого профиляГлава 4 «Бумага директору»
15%
Глава 4 «Бумага директору»
4

Комиссия приехала в четверг, в половине одиннадцатого, и работала одиннадцать минут.

Я засёк по ходикам в красном уголке, потому что мне было интересно. Приехало трое: участковый механик Бухалов в нарукавниках, Шумков с планшеткой и человек из района, фамилии которого я так и не узнал, — он всю дорогу держал портфель на весу и в мастерской ни разу его не поставил, видимо, из соображений чистоты.

Они вошли, постояли у ямы и оглядели разложенное.

— Разобрано, — отметил Бухалов.

— Разобрано, — согласился Шумков.

Человек из района переложил портфель из правой руки в левую, чем обозначил, что и он тоже находит машину разобранной. С этого движения комиссия перешла к основной своей работе, то есть к бумаге.

Без одного отступления дальнейшее непонятно, и я его сделаю.

Комиссия в те годы никогда не занималась тем, чем называлась. Она не выясняла, отчего сломалось: это долго, требует разборки и, главное, чревато выяснением. Комиссия удостоверяла, что сломано. Установить факт поломки — работа простая, приятная и совершенно безопасная: факт лежит перед тобой в разобранном виде и спорить не станет. А вот причина поломки — вещь беспокойная. У причины есть фамилия.

— Ветлугин, — сказал Бухалов, не поднимая головы от акта. — Ты присутствовал при выводе из строя?

— Я в кабине сидел, когда он застучал.

— Значит, присутствовал. Распишись вот тут, что с актом ознакомлен.

— Распишусь. Только я бы хотел добавить в акт.

Бухалов поднял голову. Человек из района чуть повернул портфель.

— Чего тебе добавить?

— По причине выхода из строя. — Я достал из кармана спичечный коробок и высыпал на ладонь то, что собрал в масле. — Вот это шло из поддона. Это баббит и сталь. А в рубашке стоит накипь и прогар по стыку, и он не свежий. Машина ходила с водой в масле не одну неделю.

Бухалов посмотрел на мою ладонь.

Смотрел он честно, секунд пять, и я даже успел понадеяться на сдвиг.

— Ты, Ветлугин, кто по должности? — спросил он наконец.

— Тракторист второй бригады.

— А дефектацию у нас кто производит?

— Главный инженер.

— Ну вот. — Он снова взялся за перо. — Инженер у нас в отпуске до августа. Как выйдет — пусть производит. А в акте написано: выведен из строя. Он выведен?

— Выведен, тут спорить не о чем.

— Ну и распишись, а остальное не твоего ума.

Я расписался.

Одиннадцать минут работы, три подписи, и человек из района так и не поставил портфель.

Уходя, он единственный раз ко мне обратился.

— Молодой человек, — сказал он с крыльца, — вы напрасно волнуетесь. Акт составлен правильно.

И он был совершенно прав. Акт был составлен правильно. В нём не имелось ни одной неверной буквы: двигатель действительно выведен из строя, я действительно при этом присутствовал, а причина в акте не значилась: графы для причины в нём не было.

* * *

Съёмник Спиридон принёс в тот же день, к вечеру.

В кузнице у него держался тот особый жар, который не от солнца и не от печки, а от горна: воздух над наковальней дрожит, и всё, что за ним, видно кривовато. Пахло окалиной и палёным рогом — Спиридон в тот день с утра подковывал.

Вошёл он не постучав, положил на верстак две лапы и обрезок трубы, а сверху — гайку с широким буртом, которую я не просил.

— Комиссия была?

— Была.

— Ну и что комиссия?

— Одиннадцать минут. Три подписи.

Спиридон крякнул и полез в яму смотреть, что я там наворотил. Смотрел он долго, руками ничего не трогал и вылез с таким лицом, будто ему объяснили нечто, чего он и без того знал.

— Мехи, — напомнил он.

Мехи я тянул два часа, до темноты, и это оказалась работа приятная и совершенно безнадёжная: кожа на них ссохлась и по краю пошла трещинами, а трещины эти можно было прижать планкой, но прижимать их следовало лет пять назад. Я сделал что мог, и воздух они стали травить вдвое меньше.

Спиридон сидел на чурбаке и глядел в огонь.

— Ты, Егорша, зачем под чужие машины лазаешь? — спросил он посреди работы. — Третий день лазаешь. Люди замечают.

— Считаю.

— Чего считаешь?

— Сколько их поднять можно, если взяться.

Старик помолчал, подкинул в горн и опять уселся.

— Дело такое. Считать — считай, тут ничего худого нет. А вот людей по бумаге не считай, потому что по бумаге у нас в мастерской одиннадцать человек, а работают из них четверо, и не те, на кого подумаешь.

— А кто?

— Тюрин Игнат. — Он не отрывался от огня. — Хромой, его отовсюду списали. А руки у него такие, что я ему свою кувалду даю, а я её никому не даю. Кораблёва Дуська — баба, а счёт держит в голове лучше учётчика, только её к счёту не подпускают, у ней четверо и, стало быть, характер. Мальчишка Гущин, Санька: этот ничего не умеет, зато спрашивает. Спрашивающий человек, Егорша, за месяц выучится, а несп­рашивающий и за год нет.

Он назвал ещё двоих и замолчал.

— И вот что, — прибавил он, когда я уже собирал инструмент. — Кого позовёшь — тем и ответишь. Позовёшь и не вытянешь — с них после спросят больше, чем с тебя. У тебя-то уж всё равно начёт, а у них пока ничего нет.

Это была самая длинная его речь за всю ту неделю, и до сих пор считаю, что она стоила дороже съёмника.

Следующие три ночи я писал, а дни у меня уходили на другое.

По своей машине работать смысла уже не было: без вкладышей и без шлифовки шейки она оставалась грудой, а вкладышей мне никто не выдал бы и после отпуска инженера. Поэтому днём я делал другое — ходил по двору и смотрел чужие машины.

Занятие оказалось увлекательным и почти безнаказанным. Человек без наряда, как я уже говорил, в казённом хозяйстве невидим, а если он к тому же лазает под чужой техникой с тряпкой, то невидим совершенно: всякий, кто его заметит, решит, что так надо, — раз лазает, значит, велели.

За три дня я обошёл двадцать девять машин. Смотрел я по короткому списку, который у меня в той жизни висел в мастерской на гвозде: люфт в сопряжениях, состояние гусеничного полотна, стук в шатунных при прокрутке, цвет и запах масла, следы подтёков, ступенька в гильзе, если есть доступ, и — отдельной строкой — что именно на этой машине уже пытались чинить и чем это кончилось.

Последнее видно лучше всего. Всякая ремонтированная деталь рассказывает не только про поломку, но и про человека, который её ставил: спешил он, боялся, ленился или делал на совесть, не имея нужного. Заваренная трещина, положенная широким неровным швом поверх старой, говорит, что варил её человек, которому эту машину завтра сдавать, а послезавтра не видеть; аккуратно расшитая и проваренная в два прохода — что варил тот, кто на ней же и поедет.

К третьей машине я поймал себя на том, что мне хорошо.

Это, надо признаться, было единственное чистое удовольствие за всю ту неделю, и удовольствие довольно постыдное: вокруг стояла разорённая станция, у людей не выходили трудодни, у моей матери описали корову, — а я ползал под чужими тракторами, трогал ногтем ступеньку в гильзе и радовался, как радуется всякий мастеровой, которому дали наконец разложить перед собой большую и понятную задачу. Совестно мне стало только к вечеру, и то ненадолго.

Записывал я всё это огрызком карандаша на обёрточной бумаге, которую таскал из-под подшипников, и к вечеру третьего дня листов набралось тридцать штук, и лежали они у меня под ватником, отчего я ходил по двору с видом человека, у которого болит грудь.

Из этих тридцати листов выходило вот что.

Из двадцати девяти машин на ходу двенадцать. Из семнадцати стоящих девять требуют работы, которую можно сделать здесь и своими руками. Ещё пять — работы, для которой нужна одна привозная деталь на машину, и все пять деталей помещаются в одном мешке. И только три машины стоят по-настоящему: там либо блок, либо коленвал, либо, как у меня, всё сразу.

То есть парк был не мёртвый. Парк был брошенный, а это совсем другой диагноз и лечится совсем иначе. Мёртвое хозяйство узнаётся по тому, что в нём кончились люди; брошенное — по тому, что люди есть, ходят на работу, получают наряды и совершенно точно знают, что от их работы ничего не переменится. Первое лечится деньгами и техникой, второго ни деньгами, ни техникой не поправить.

Оставалось выяснить, отчего девять машин, которые можно поднять за неделю, стоят с весны, — и вот тут я и упёрся в главное.

Их некому было поднимать не потому, что рук не хватало. Рук хватало: в мастерской числилось одиннадцать человек, и они каждый день приходили, и каждый день что-то делали. Они делали то, что было в наряде. А наряд писался на срочное, срочным считалось то, что сломалось сегодня, — и получалось, что мастерская круглый год чинила то, что ломалось, и ни одного дня не чинила то, что стояло.

Устройство простое и совершенно безотказное. Оно, я думаю, работает и сейчас, и работать будет всегда, потому что каждый отдельный человек в этой цепочке поступает разумно: бригадир пишет в наряд то, что горит, потому что за то, что горит, с него спросят завтра, а за то, что стоит с весны, — никогда; мастерская делает то, что в наряде, потому что за самовольство спросят с неё; директор утверждает наряды, потому что он их и завёл. И только если отойти на три шага и посмотреть на всё сразу, видно, что двадцать человек честно и старательно занимаются тем, чтобы ничего не менялось.

Писал я по ночам, в мастерской, подтащив лампу к самому верстаку, и переписывал трижды. Первый раз получилась докладная — с обидой, с намёками на Шумкова, с подчёркиваниями. Я её сжёг в горне. Второй раз получилась лекция: я снисходительно толковал человеку, двадцать лет проработавшему в этом деле, что такое узловой ремонт. Её я тоже сжёг.

С третьего раза вышло то, что нужно, — полторы страницы. Сверху таблица: машина, что с ней, что нужно, сколько часов, кто может сделать. Снизу три строки: что будет, если начать двадцать первого; что будет, если начать первого августа; и что будет, если не начинать.

В бумаге не стояло ни одного слова про Шумкова и ни одного слова про меня.

Читатель, вероятно, ждёт, что тут я пошёл к директору и всё изменилось. Читатель опять забегает вперёд. Сперва я три дня не мог к нему попасть.

* * *

Контора стояла напротив мастерской, и в приёмной у неё сидела женщина по имени Валентина Петровна, которая знала про МТС больше директора и не признавалась в этом даже себе.

— Занят, — объявила она в первый день, не поднимая головы.

— Занят, — повторила она во второй, уже с некоторым удовольствием.

На третий она отложила перо и оглядела меня уже иначе.

— Ты по какому вопросу-то?

— По подготовке к уборке.

— А ты кто такой будешь?

— Тракторист второй бригады, Ветлугин.

Валентина Петровна поглядела на меня долгим взглядом, каким глядят на человека, который принёс в починку часы, а сам без штанов.

— Иди работай. — Сказано это было не зло, даже почти ласково. — Ты бы ещё по международному положению пришёл.

Двадцатого июля я пришёл в шесть утра и сел на ступеньку крыльца.

Гречко появился в семь. Был он грузный, лысеющий, красный лицом, шёл, приволакивая правую ногу, и на шее у него от воротника вверх уходил старый ожог. Он скользнул по мне взглядом и прошёл мимо. Через сорок минут дверь распахнулась.

— Ветлугин! — рявкнули изнутри так, что Валентина Петровна вздрогнула и уставилась на меня с интересом. — Зайди.

Кабинет был обшит доской, некрашеной и потемневшей. На стене висела схема полей, на подоконнике стояли три банки с образцами зерна. На столе среди бумаг стоял гранёный стакан, и стакан этот был пустой и прижимал собой стопку накладных.

— Ты чего сидишь на крыльце? — спросил Гречко. — Ты жаловаться пришёл?

— Жаловаться мне не на что.

— А чего тогда? Тебе начёт списать? Не спишу. Не могу и не буду. У меня по станции таких, как ты, четверо, и всем спишешь — я сам сяду.

— Я не про начёт.

— А про что? — Он сел и сразу стал тяжелее. — Про уборку, что ли? Про уборку мне вчера председатель Кобылин два часа рассказывал. Он мне рассказал, что у него люди и что у меня машины, и что если машин не будет, то виноват буду я, а если хлеб останется в поле, то виноваты будем мы оба, но он — во вторую очередь. Ну?

Я положил на стол полторы страницы.

Гречко на бумагу не посмотрел.

— Ты кто такой, чтоб мне бумаги носить? — сказал он ровно, и это было хуже крика. — Ты тракторист. Ты сгорел двадцать первого. У меня к уборке двенадцать машин на ходу, у меня главный инженер в отпуске, у меня район каждый день звонит и спрашивает готовность, а я ему говорю двадцать восемь процентов и знаю, что вру, потому что там и двадцати нет. И тут приходишь ты и кладёшь мне на стол бумагу. Не разводи мне тут. Иди работай.

— Хорошо. — Я пошёл к двери.

— Стой, куда пошёл.

Я остановился в дверях.

— Бумагу свою забери.

— Не заберу.

— Это ещё почему?

— Потому что она вам нужна, а мне нет. Я в ней ничего не прошу.

И вышел.

* * *

Он позвал меня в четыре часа дня. За эти часы я успел передумать многое, и, скажу честно, среди передуманного была мысль, что бумагу он выбросил и что я потерял три ночи и последнее, что у меня оставалось от репутации. Мысль была разумная. Я и сейчас считаю, что она была разумная.

Полторы страницы лежали на столе, и на них были карандашные пометки. Значит, читал не один раз.

Гречко сидел, положив руки на стол,был он ещё не пьян, но уже близко к тому.

— Двадцать девять машин, — сказал он. — Ты их когда обошёл?

— За три дня, пока вы меня не принимали.

— Один ходил?

— Один, помощников мне не полагается.

— И под каждую лазил?

— Под двадцать две. Под семь не лазил, там и сверху видно.

Он помолчал.

— Тут у тебя написано, что девять машин можно поднять за неделю силами мастерской. Это как? У меня мастерская работает с семи до семи, и она не справляется.

— Она справляется. — Я подошёл к столу. — Она делает то, что ей дают в наряде. В наряде срочное. Срочное — это то, что сломалось сегодня. И выходит, что за весь год мастерская ни разу не занималась тем, что стоит с весны, потому что оно не срочное. Оно просто стоит.

Гречко смотрел на меня и молчал так долго, что я успел пожалеть о сказанном.

— Ну хорошо. Дальше.

— Дальше надо ремонтировать не машины целиком, а узлы — партиями. Не гонять одну машину от начала до конца, а снять со всех девяти одинаковые узлы и делать их подряд, партией. Человек, который восемь раз подряд перебирает один и тот же узел, на четвёртом начинает делать его вдвое быстрее и вдвое лучше. Тут не про старание. Тут про то, что руки запоминают.

— Это я знаю, — сказал Гречко. — Это фронтовая ремонтная база так работала.

— Значит, я вам ничего нового не сказал.

— Знаю. — Он вдруг стукнул ладонью по столу, и стакан подпрыгнул. — Знаю я, Ветлугин! Я это знал, когда ты ещё в школу ходил! А теперь скажи мне, кто это будет делать, когда у меня главный инженер в отпуске, механик один на две зоны, а бригадиры мне каждое утро приносят наряды, в которых всё расписано, и по этим нарядам с меня спрашивают в области. Мне что, наряды отменить?

— Не отменять. Три дня.

— Какие ещё три дня?

— Дайте мне три дня и девять машин из списка, — сказал я. — Наряды не трогаем, мастерская работает как работала. Я беру только тех, кто сегодня всё равно не занят: подсобных, прицепщиков, кто на больничном по лёгкой. И ещё кузнеца, на два часа в день.

— И что ты мне сделаешь за три дня?

— Три машины на ходу.

Он засмеялся, и смех вышел нехороший.

— Три машины.

— Три машины, — повторил я. — Если через три дня их не будет, я вам эту бумагу сам сожгу и больше не приду.

Гречко перестал смеяться и опустился на стул.

Я потом много раз видел, как этот человек принимает решения, и всякий раз это выглядело одинаково: он сперва тянул до последнего, потом искал, куда сесть, а сев — решал мгновенно и уже не переигрывал.

— Три дня, — сказал он. — Наряд не выпишу.

— И не надо, я на него и не рассчитывал.

— Людей своим приказом не дам. Захотят — пойдут, не захотят — твоё дело.

— Пусть сами решают.

— Со склада ничего не получишь.

— На склад я и не пойду.

— И вот что, Ветлугин. — Он посмотрел на меня в упор. — Ты мне это откуда всё принёс? Кто тебя научил про узлы и про то, что руки запоминают?

Вот он, тот самый вопрос. Я его ждал с первой страницы и приготовил три ответа, и все три были плохие.

— В армии, — сказал я. — Я в ремроте служил, в танковом. Там иначе нельзя было.

— В ремроте, — повторил Гречко.

Он смотрел на меня секунд десять — так же, как смотрел на мою руку с ключом Спиридон, и я в третий раз за неделю почувствовал под собой лёд.

— Ладно, — сказал он наконец. — В ремроте так в ремроте.

Он придвинул к себе стакан, подержал и отставил.

— Иди. Начнёшь завтра. И запомни, Ветлугин: сам заварил — сам расхлёбывай. Выйдет — поговорим. Не выйдет — я тебя даже ругать не стану, я просто забуду, что ты приходил.

Я вышел на крыльцо и постоял, привыкая к свету.

Двадцатое июля, четыре часа дня, до жатвы четырнадцать дней. Три дня мне дали, людей не дали, склад закрыли.

А вот право выбирать людей он мне отдал — и не заметил, что отдал.

Предыдущая главаГлава 4 из 26Следующая глава