К книге
Колхоз имени будущего 1: Механизатор широкого профиляГлава 20 «Четырнадцать километров»
77%
Глава 20 «Четырнадцать километров»
20

Игнат Матвеевич Тюрин умер двадцать девятого декабря пятьдесят третьего года, в четверть одиннадцатого утра, на одиннадцатой версте дороги Кулиги — Осташино.

Пишу это первой строкой, чтобы дальше никто ничего не ждал.

Мы его не довезли. Глава эта о том, из чего складываются одиннадцать вёрст.

Про Игната Матвеевича я к тому декабрю знал немного, и вот это немногое.

Пятьдесят восемь лет. В бригаде с тридцать шестого года. Воевал с сорок первого по сорок четвёртый, был ранен в бедро под Витебском, вернулся в сентябре сорок четвёртого, в октябре сел на трактор и больше с него не слезал. Хромал. Жена Матрёна Ильинична, дочь замужем в Галиче, сына убили в сорок втором под Ржевом, и про сына он не говорил ни разу за все полгода, а я узнал это от Мишки.

Он был лучшим по качеству работы во всей второй бригаде и худшим по выработке, и это одно и то же свойство, только с двух сторон.

В июле его списали со всех бригад как непригодного по хромоте, и я взял его в мастерскую, и он за три дня поднял машину, которой не было в списке. В сентябре я снял его с собственного трактора и посадил на Пустошинский клин, где он оборвал корпус на камне. В сентябре же он согласился пахать Гарь без отвалов и сказал: если спросят — я не знал, а если очень спросят — скажу, что знал.

Вот, собственно, и всё, что я про него знал.

Больше мне узнать не пришлось.

Двадцать восьмого декабря он весь день работал.

Утром на разнарядке был, днём собирал коробку на девятую машину, в пятом часу ушёл домой раньше обычного и сказал, что что-то поел не то.

В восьмом часу вечера за мной прибежала его жена, Матрёна Ильинична, и прибежала без платка.

Изба у Тюриных стояла посреди села, вторая от колодца.

В избе к тому часу набилось человек восемь соседок, и все они делали то, что делают в деревне в таких случаях: грели воду, которую никто не просил, и говорили вполголоса о том, что у Пелагеи в позапрошлом годе было точно так же и обошлось.

Он лежал на кровати у печи, на боку, подтянув колени к животу, и лежал очень тихо.

Тишина эта была первым, что я заметил, и она мне не понравилась, хотя объяснить я себе тогда ничего не мог. Объяснили потом: человек с прободением лежит неподвижно оттого, что от всякого движения делается хуже.

Лицо у него было бледное, с сероватым оттенком, и вокруг рта — синева.

— Игнат Матвеич.

— Ничего, — сказал он, не открывая глаз. — Отпустит. У меня это второй раз. В сорок девятом было, отпустило через сутки.

— Матрёна Ильинична. За фельдшером посылали?

— Дык куда посылать-то на ночь глядя.

— Мишка. Бери Серка и в Никольское.

Мишка выскочил, не спросив ничего, и это было единственное решение той ночи, которое я принял вовремя.

Никольское — шесть вёрст. Раиса Тимофеевна приехала в половине одиннадцатого, то есть через два часа и десять минут, и по тем дорогам и в ту погоду это было очень быстро.

Осмотр занял у неё меньше минуты.

Она откинула одеяло, положила ладонь на живот, чуть надавила и тут же убрала руку.

— Давно?

— С четырёх часов, — сказала Матрёна Ильинична.

— Рвало?

— Раз.

Раиса Тимофеевна выпрямилась и постояла секунды три.

Дальше она говорила только глаголами, и я эту манеру у неё запомнил на всю жизнь: она в тот год работала на пять деревень одна и на длинные слова времени не имела.

— Живот доскообразный. Прободение. Нужен хирург. Везите в район. Сейчас.

— Раиса Тимофеевна, а вы?

— А я ничего не могу, — сказала она. — У меня в сумке ничего для этого нет и быть не может. Тут режут. Режут в районе.

Она села на лавку и стала натягивать варежки.

— Сколько у нас времени?

— Не знаю. Часов шесть. Может, восемь. Чем позже, тем меньше толку от операции. — Она встала. — Собирайте. Я еду с вами.

* * *

Теперь про то, на чём мы могли ехать. Я перебираю это по порядку — так же, как перебирал тогда и как перебирал потом ещё лет двадцать.

Автомашина в нашем колхозе одна, полуторка, стоит с весны без резины и без горючего. К декабрю на ней не было ещё и аккумулятора: сняли в октябре и поставили на движок к молотилке.

Трактор. Тракторов у бригады одиннадцать, и все одиннадцать в декабре стоят в мастерской МТС разобранными на узлы: зимний ремонт я поставил на поток, и поток этот идёт так, как я его поставил.

Одиннадцать собранных машин в мастерской к тому дню действительно было.

Мастерская — в Осташине.

То есть в той самой точке, куда нам надо было попасть.

Чтобы привезти оттуда трактор, требовалось сначала туда доехать, и доехать в метель, и это заняло бы то же самое время, что и вся дорога с больным. Я это сообразил в первые полминуты и по сей день считаю, что сообразил правильно.

Мишка предложил бежать за трактором пешком.

Я запретил.

Четырнадцать вёрст, ночь, метель, парню двадцать четыре года, и в лучшем случае он добежал бы к утру и лёг. Я запретил и запретил жёстко, и он послушался, а прав я был или нет — не знаю по сей день.

Оставались лошадь и сани.

Метель зашла двадцать восьмого около семи вечера, с северо-запада, и к полуночи стало ясно, что это надолго.

Запрягли Серка, мерина девяти лет, лучшего в колхозе.

В сани постелили солому, поверх — тулуп, поверх — два одеяла. Тюрина несли вчетвером и несли осторожно, и он один раз застонал, и это был единственный звук, который он издал за все сборы.

Ехали трое: я, Мишка и Раиса Тимофеевна.

Выехали в час десять ночи.

* * *

Первая верста прошла хорошо.

Улица, дома, затишье. Серко шёл ровно.

За околицей начался прогон, и на прогоне ветер ударил в правую скулу и уже не отпускал до конца.

Вторая верста. Снег по колено коню.

Третья. Мишка слез и пошёл рядом, ведя Серка под уздцы.

Дорога тут идёт по открытому, вдоль оврага. Летом её видно за версту. В метель её нет вовсе. Едешь по памяти и по вешкам, а вешки поставлены в ноябре и половину их снесло.

Четвёртая верста. Первый занос.

Занос — это не сугроб. Это гряда поперёк дороги, плотная, слежавшаяся под ветром, и лошадь в неё идёт грудью и встаёт.

Копали руками и одной лопатой.

Лопата была одна. Вторую я не взял, потому что в час ночи в чужой избе, при восьми бабах и умирающем человеке, в голову приходит не то, что нужно, а то, что первым попалось под руку.

Позже я много раз проверял это правило на себе и всякий раз убеждался, что оно верное: в спешке человек хватает то, что ближе, и почти никогда то, что нужно.

Копали двадцать минут. Прошли шагов пятнадцать. Серко провалился по грудь и рванул, и постромка лопнула, и Мишка вязал её на морозе голыми руками восемь минут, потому что в варежках узел не завяжешь.

Пятая. Серко пошёл тяжело.

Полшестого утра.

За четыре часа с небольшим мы сделали шесть вёрст из четырнадцати.

Раиса Тимофеевна каждые полчаса откидывала одеяло и щупала пульс, и всякий раз молчала, и я по её молчанию считал время.

Седьмая верста. Тюрин перестал отвечать.

Восьмая. Занос длиной шагов в сорок, до пояса.

Тут мы стояли час двадцать.

Копали втроём. Раиса Тимофеевна тоже копала, руками, в варежках, и я ей сказал сесть в сани, и она не села.

Про этот занос надо сказать отдельно, потому что он и решил дело.

Он лежал на открытом месте между лощиной и кустарником, в том самом месте, где дорога выходит из-за гребня и идёт двести метров голым полем. Ветер тут бьёт вдоль, снег несёт с поля и кладёт поперёк, и так тут ложится всякую зиму, и это знали все.

Если бы дорога шла на двести метров правее, под гребнем, заноса не было бы вовсе.

Двести метров.

Я это понял, пока копал, и понял отчётливо, и мысль эта была в ту минуту совершенно неуместной и оттого запомнилась лучше всего остального.

Половина девятого. Начало светать.

Девятая верста.

Ветер к утру не стих. Он поменял направление и стал бить в лицо. Серко к этому времени шёл шагом и останавливался сам, и Мишка вёл его и разговаривал с ним всю дорогу, тихо и без остановки, и я не слышал слов и не хотел слышать.

Десятая.

В десять часов Тюрин пришёл в себя.

Он открыл глаза, посмотрел вверх и сказал совершенно ясно:

— Значит, так.

Я наклонился.

— Ванька головки хорошо ставит. Ты его не отпускай в колхоз, оставь при мастерской.

— Игнат Матвеич.

— И Севке скажи, чтоб пружину не терял.

Больше он ничего не сказал.

Одиннадцатая верста.

В четверть одиннадцатого Раиса Тимофеевна откинула одеяло, подержала руку дольше обычного и накрыла ему лицо.

До Осташина оставалось три версты.

Мы их проехали. Ехать надо было куда-то, а назад было одиннадцать, вперёд три.

В больницу мы въехали в двенадцатом часу. Дежурный врач вышел, откинул одеяло, посмотрел и сказал, что если бы часа на четыре раньше, то, может быть.

Он сказал это без всякой жестокости, и я на него не в обиде.

Он сказал правду.

Обратно ехали пустые.

Мишка правил, я сидел сзади, и всю дорогу — три часа по пробитому уже следу — мы молчали, и молчание это было не то, каким молчат уставшие.

На девятой версте он сказал, не оборачиваясь:

— Я бы добежал.

— Не добежал бы.

— Я бы добежал, — повторил Мишка.

Больше он об этом не заговаривал ни в тот день, ни через год, ни когда-либо после. Он с той зимы просто перестал спрашивать у меня разрешения на всё, что касалось его самого: делал, а потом сообщал.

Я на него за это не в обиде тоже.

* * *

Хоронили тридцать первого декабря.

Мороз стоял двадцать один градус, и на таком морозе земля берётся ломом, а не лопатой; могилу долбили с утра вчетвером, и пар от них было видно от самой околицы. Долбили Мишка, Плахин, Лунёв и Сазонов, а я не долбил, потому что спина еще болела, и лома мне не дали.

Пришло человек шестьдесят.

Приехал Гречко на своей лошади и стоял всё время у ограды, не подходя. Пришёл Спиридон, впервые на моей памяти оставивший кузницу среди рабочего дня. Пришла Кораблёва с двумя старшими. Пришла Клавдия Никитична и простояла всю службу, хотя знала его мало.

Речей не было.

Матрёна Ильинична не плакала. Она стояла, держась за руку дочери, приехавшей из Галича, и смотрела в яму, и вид у неё был такой, будто она что-то считает.

Гроб опускали на верёвках, и верёвки заедало, и это заняло дольше, чем следовало.

Мать пришла с фермы прямо в рабочем, не переодевшись, и простояла всё в стороне, и когда стали расходиться, подошла к Матрёне Ильиничне и что-то ей сказала — коротко, слов я не слышал. Матрёна Ильинична качнула головой.

Потом мать подошла ко мне.

— Ты б поел, — сказала она.

Это было всё, что она сказала мне за тот день, и это было ровно то, что следовало сказать.

Клавдия Никитична ушла с кладбища последней. Я нагнал её на дороге, и мы шли рядом шагов триста, и она заговорила первой.

— В сорок девятом у нас так же увезли Дарью Лапину. Не довезли на седьмой версте.

— Я не знал.

— Никто не знает, — сказала она. — Это не записывают никуда. Умер в пути — пишут «умер». Где именно и почему не довезли, в бумаге места нет.

Стоял я и думал совсем не о том, о чём в такую минуту думают.

Я думал, что тридцать первого декабря пятьдесят третьего года на кладбище села Кулиги стоят шестьдесят человек, и все они знают одно и то же и никто этого не говорит: если бы дорога была, он был бы жив.

Дорога не была ничьей виной.

Её не строил Кобылин: за дороги колхоз не отвечает. Её не строил район: дорога местного значения, а на местные дороги фондов не давали. Её не строила МТС: МТС не дорожная организация.

Виноватого не было.

Была метель, была прободная язва, была одна лопата, был мерин девяти лет, было четырнадцать вёрст и было пятьдесят восемь лет человеку, который в сорок четвёртом получил своё и после этого одиннадцать лет пахал.

Второго января я прошёл эти четырнадцать вёрст пешком.

Метель к тому времени улеглась, дорогу пробили, и идти было можно.

Шёл я с утра и до темноты, потому что останавливался.

У меня с собой была тетрадь, карандаш и обрывок бечёвки в шесть шагов, которым я мерил ширину.

Я записывал вот что. Где именно переметает и почему. Где дорога идёт открытым местом и где её можно увести под гребень, за кустарник. Где нужна канава, а где хватит трёх рядов еловых вешек. Сколько раз пересекает лощину. На каких участках снег ложится всегда, а на каких — только при северо-западном.

Вышло семь мест.

Первое — сразу за прогоном, где дорога выходит из села и двести шагов идёт без всякого прикрытия.

Второе и третье — вдоль оврага, на четвёртой и пятой версте, там, где ветер тянет по логу и кладёт поперёк.

Четвёртое — тот самый занос на восьмой, из-за которого мы стояли час двадцать.

Пятое, шестое и седьмое — мелочь, полосы по десять-пятнадцать шагов, которые пробиваются одной подводой.

Семь мест на четырнадцать вёрст, из которых по-настоящему злых — три, и все три на открытом, между четвёртой и девятой верстой.

Три места.

Восемь вёрст дороги, которые надо было или обсадить, или увести на двести метров в сторону, или обвалить снегозадержанием — и любое из этих трёх дел стоило меньше, чем колхоз терял на одном плохом годе.

В чайной, отогреваясь, я прикинул и другое.

Обсадить восемь вёрст ёлкой в два ряда — это, по осташинским меркам, работа для тридцати человек на две недели, то есть четыреста человеко-дней. Колхоз «Путь Ильича» за один плохой год теряет на трудодни впятеро больше.

Вешки, канава, снегозадержание — того меньше.

А главное, всё это делается зимой, когда людям нечем заняться, и не требует ни фондов, ни техники, ни разрешения свыше.

То есть препятствий не было никаких, кроме одного: за это не отчитываются.

Об этом я уже думал в октябре, стоя перед навозным буртом, и в октябре она мне показалась смешной.

Никому я в тот день ничего не сказал и никаких клятв не давал.

Я просто дошёл до Осташина, обогрелся в чайной, купил на обратную дорогу хлеба и пошёл назад, и на обратном пути мерил уже с другой стороны: заносы с двух сторон ложатся по-разному.

Тетрадь эта у меня потом пролежала два года.

Достал я её только в пятьдесят шестом, и что из этого вышло — рассказывать пока рано.

Предыдущая главаГлава 20 из 26Следующая глава