Инвентаризацию на нефтебазе назначили на двадцатое октября, и назначили её не мне.
Нефтебаза Осташинской МТС — это четыре цистерны на бетонных сёдлах, насос, будка и утоптанная в мазут земля, на которой к октябрю не растёт уже ничего. Мазут этот в холод твердеет и хрустит под сапогом, а стоит солнцу вылезти — отпускает, и тогда сапоги на нём вязнут. Пахнет там дизельным топливом так плотно, что запах этот к концу дня стоит уже во рту, и обедать после базы человек идёт без всякого удовольствия.
Про это я узнал накануне вечером, от Синицына, который подошёл ко мне у мастерской, потоптался и сказал, глядя в сторону:
— Егор Кузьмич. Вы завтра приходите.
— Куда?
— На базу. Замер будут делать. — Он совсем отвернулся. — Я вам ничего не говорил.
Замер делали с восьми утра.
Меряли рейкой по всем трём ёмкостям, потом сводили с приходом по накладным и с расходом по требованиям, и работали три человека до половины второго, и я стоял и смотрел, и ко мне за всё это время никто не обратился.
К двум был готов акт.
Недостача дизельного топлива по второй тракторной с первого апреля по двадцатое октября — две тысячи двести сорок литров.
Это, если совсем грубо, полторы месячных нормы одной машины. Не мешок и не ведро. Такое количество не проливают.
Двадцать первого утром меня вызвал Гречко.
Перед ним лежали три бумаги: акт замера, докладная бригадира третьей тракторной бригады товарища Шумкова и ещё одна, которую я разглядел не сразу.
— Садись.
Я сел.
— Читал акт?
— Читал.
— Тогда читай это.
Докладная была на полторы страницы и написана хорошо — я и в июле отмечал, что Аким Прохорович пишет лучше, чем говорят про него в мастерской.
Смысл её сводился к трём пунктам.
Первое: с десятого сентября бригада перешла к бригадиру Ветлугину, и с этого же числа в ней заведён новый журнал заправок, а прежние журналы отсутствуют.
Второе: отсутствие журналов за апрель — август делает невозможным установление периода образования недостачи.
Третье: за весь период материально ответственным по бригаде числится заправщик Синицын, а распорядителем — бригадир, и в настоящее время бригадиром является Ветлугин.
Ни одного обвинения. Ни одной оценки. Три факта, каждый из которых верен по отдельности.
— Ну? — сказал Гречко.
— Аким Прохорович не написал, что журналы за апрель — август он в июле забрал у Синицына сам.
— А ты это докажешь?
Я промолчал, потому что доказать этого не мог. Синицын говорил мне про это в сентябре, но говорил во дворе, наедине и не под запись, и требовать от него повторить это на комиссии значило подставить человека, у которого на руках эта самая недостача и висит.
— Вот и я про то, — сказал Гречко.
Он взял третью бумагу и подвинул ко мне.
Это было представление на снятие с должности бригадира тракторной бригады № 2 Ветлугина Е. К. Незаполненное. Без даты.
— Написал утром, — сказал он спокойно. — Пока не подписал.
Дальше был разговор, который я пересказываю почти дословно, потому что в тот день я впервые понял, из чего сделан Пал Палыч Гречко.
— Павел Палыч. Вы считаете, что это я?
— Нет.
— Тогда почему представление?
— А ты думаешь, кто-нибудь наверху спрашивает, что я считаю? — Гречко потёр шею. — Слушай сюда. Двадцать четвёртого комиссия. В комиссии участковый механик, парторг и бухгалтер. Комиссия установит недостачу — она уже установлена, акт есть. Дальше комиссия обязана указать виновных. Если она укажет заправщика — с него взыщут, а он получает четыреста рублей и у него трое. Если она никого не укажет, дело уйдёт в район, и в районе укажут за неё, и укажут по должности. По должности виноват бригадир. Действующий.
— То есть я.
— То есть ты. — Он посмотрел мне в глаза. — И вот тебе моё слово, Ветлугин, чтоб ты потом не удивлялся. В июле я тебя прикрыл. В августе я твой акт от уполномоченного положил в папку и никуда не отослал. А тут я тебя прикрыть не могу, и не потому, что не хочу. Тут недостача горючего в две с лишним тысячи литров, и это уже не разбор в красном уголке.
Он придвинул к себе представление и положил на него ладонь.
— Три дня, — сказал он. — Комиссия двадцать четвёртого, в десять. Если ты к десяти покажешь, что при тебе недостачи нет, — я эту бумагу порву при тебе. Если не покажешь — подпишу и отдам, и это будет самое малое, что с тобой случится.
Три дня я считал.
Считал по ночам, в бригадирской выгородке, где к октябрю уже топили, и топили железной печкой, от которой в двух шагах жарко, а в четырёх стынут ноги. Керосин в лампе был плохой, фитиль коптил, и к утру в носу делалось черно.
Считать пришлось с трёх сторон разом, и объясняю с каких.
Первое — журнал заправок, заведённый мной десятого сентября с чистого листа. В нём стояло, сколько, кому, на какую машину, под чью подпись и с каким остатком в баке. За сорок дней — пятнадцать тысяч двести литров, выданных по бригаде.
Второе — тетрадь бригады, которую с пятнадцатого сентября вела Кораблёва. В ней стоял всякий час: рабочий, переездный, ремонтный и простойный, по каждому человеку и по каждой машине, записанный в тот же день.
Третье — и вот тут мне впервые в жизни пригодилось то, что я делал в августе совсем для другого.
На току колхоза «Путь Ильича» с восьмого августа висела доска учёта, а с восемнадцатого стояли весы, и всякий воз, уходящий с тока, был взвешен и записан, и под каждой строкой стояла закорючка возчика. Осенью к этому прибавились ведомости по вывозке навоза — триста сорок тонн, отвешенных на тех же весах.
То есть в колхозе лежала независимая от МТС запись того, сколько работы моя бригада на самом деле сделала.
Гектары зяби. Тонны вывезенного. Возы.
Сводить это с горючим я сел двадцать второго вечером, и Дуся Кораблёва села со мной, потому что одному человеку такое за ночь не поднять.
— Егор Кузьмич, а мы чего ищем-то?
— Мы ищем, когда оно утекло.
— Дык оно ж утекло, и всё.
— Оно утекло в какие-то дни, — сказал я. — В книге дней нет, а в твоей тетради дни есть. Если сойдётся с десятого сентября — значит, утекло до.
Дуся подумала и сказала своё «ой, да ладно», после которого она обыкновенно говорила серьёзное:
— Тогда я вам не по бригаде считать буду. Я по машинам буду.
И это оказалось лучшей мыслью той ночи. Значения её я тогда не понял; понял через сутки.
Считали мы так.
Дизель Д-54 при номинальной загрузке жрёт двести десять граммов на лошадиную силу в час. Пятьдесят четыре силы, загрузка на пахоте процентов восемьдесят — это девять килограммов в час, то есть литров одиннадцать. Отсюда, зная часы по тетради, получаем ожидаемый расход, и получаем его по паспорту двигателя и по собственным записям, за неимением справочника.
К полуночи сошлось по первой машине. К двум — по четырём.
— Егор Кузьмич.
— Что?
— А ежели не сойдётся?
— Тогда завтра меня снимут.
— Ой, да ладно, — сказала Дуся и придвинула лампу. — Считаем дальше.
В четвёртом часу сошлось всё.
За сорок дней бригада должна была сжечь около пятнадцати тысяч литров. Выдано было пятнадцать тысяч двести.
Расхождение — двести литров на сорок дней и восемь машин. Это, товарищи, погрешность рейки в ёмкости.
Значит, вся недостача образовалась до десятого сентября.
Двадцать четвёртого в десять утра комиссия собралась в конторе МТС.
Председательствовал участковый механик Бухалов, при нём парторг Панкратова и главный бухгалтер Зинаида Павловна Гуськова, женщина, про которую в МТС говорили, что она за девятнадцать лет не ошиблась ни разу и не улыбнулась тоже ни разу.
Читали акт. Читали докладную. Синицын сидел у стены и был серого цвета.
Потом Бухалов посмотрел на меня поверх бумаг и спросил, есть ли у бригадира что сказать.
Говорил я минут семнадцать и говорил только цифрами.
Выложил журнал заправок. Выложил тетрадь бригады. Выложил свой расчёт по удельному расходу, с часами и гектарами, на трёх листах.
— Пятнадцать тысяч двести выдано. Пятнадцать тысяч по расчёту сожжено. Двести литров разницы за сорок дней.
— Ваш расчёт основан на ваших же записях, — сказала Гуськова, не поднимая головы. — Обе книги ведёте вы.
Возразить на это было решительно нечего, и это был лучший вопрос, какой мне задали за весь тот год.
— Обе веду я, — согласился я. — Поэтому я прошу проверить их третьей книгой, которую я не веду.
И тут вошла Клавдия Никитична.
Она пришла со счетами подмышкой и с двумя прошитыми книгами, и никто её не звал, кроме меня, и права быть на комиссии МТС у неё не было никакого.
— Счетовод колхоза «Путь Ильича» Рябова, — сказала она Бухалову. — Прошу приобщить.
— На каком основании?
— На том основании, что работы, за которые списано горючее, выполнены в нашем колхозе и учтены в наших книгах.
Бухалов поглядел на Панкратову. Панкратова сказала, что протокол пишет она и что записывать будет всё.
Клавдия Никитична открыла первую книгу.
Дальше она читала полчаса, и читала точно так же, как читает акт ревизии: без единой интонации и не пропуская ни строки.
Гектары зяби по дням, по участкам, с подписями бригадиров-полеводов. Тонны навоза, отвешенные на весах, с закорючками двадцати шести человек. Возы, взвешенные в августе. Даты, даты, даты.
Ни одной из этих цифр не было в бумагах МТС. Все они лежали в колхозе, и лежали независимо, и совпадали с моими часами до последнего дня.
— Расхождений с расчётом бригадира Ветлугина не имею. — Клавдия Никитична закрыла книгу.
Гуськова первый раз за всё утро подняла глаза.
— Это, — сказала она, — первый случай на моей памяти, когда колхоз что-то подтверждает.
Постановление комиссии заняло полстраницы.
Недостача признана образовавшейся в период до десятого сентября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Причиной признано отсутствие учёта отпуска горючего по второй тракторной за апрель — август. Виновным в необеспечении учёта признан бригадир тракторной бригады, действовавший в указанный период, — Шумков Аким Прохорович.
Шумков снят с должности бригадира третьей бригады приказом от того же числа и оставлен трактористом.
Заправщику Синицыну объявлен выговор.
Ветлугин Е. К. — «отметить организацию учёта, рекомендовать распространить по машинно-тракторной станции».
Представление на моё снятие Гречко порвал при мне, как и грозился, и бросил в корзину, а потом достал обратно, порвал ещё раз помельче и сказал, что так надёжнее.
Теперь про то, о чём в постановлении не написано.
Двадцать третьего вечером, за сутки до комиссии, я знал уже всё.
Знал я это не от людей и не от догадки. Я это увидел в тетради.
Когда сводишь часы с расходом по каждой машине отдельно, а не по бригаде в целом, одна машина начинает выпирать. У Прова Данилыча Лыкова на четырнадцатой за сорок дней расход шёл ровно и правильно — а вот в трёх местах цифры вставали такие, каких на пахоте не бывает. И все три раза он в те дни заправлялся из бочки на полевом стане, а не на базе.
Не сильно. Литров по двенадцать-пятнадцать сверх.
Я взял тетрадь и пошёл к нему домой.
Изба у Лыкова стоит на самом краю Кулигов, последняя перед прогоном, и в ней с сорок первого года живут он, жена, тёща и четверо детей, из которых старшему шестнадцать, а младшей четыре. Крыльцо у него подгнило с одного угла и подпёрто сосновым чурбаком, и чурбак этот, я потом сообразил, стоял там ещё в июле, когда я впервые шёл этой улицей и ни на что не смотрел.
Он вышел в накинутом на плечи ватнике, притворил за собой дверь, чтобы не выходило тепло, и стоял на крыльце, не приглашая внутрь и не спрашивая, зачем я пришёл.
— Пров Данилыч. Пятнадцатое, восемнадцатое и двадцать шестое сентября.
Он не спросил, о чём я.
Он посмотрел на тетрадь у меня в руках, потом на меня, и сказал:
— Ну.
— Сколько лет?
— С сорок восьмого.
Мы постояли.
— Себе? — спросил я.
И вот тут Пров Данилыч Лыков в первый и последний раз при мне сказал больше десяти слов подряд.
— Себе — литров пять в месяц, на лампу. — Он говорил ровно, глядя мимо меня, на прогон. — Остальное по людям. До твоей тетради из полевой бочки почти каждый день уходило ведро, иногда два. Больше всего Мокеевым: у них движок на пилораме, без керосину они дров не напилят, а дрова нужны всей улице, и мне в том числе. Фельдшерице в Никольское — у неё лампа, и ей по ночам ходить. Селивёрстовым, когда старуха умирала, я в район возил трижды, и не на своих же я дровах туда ездил.
Он переступил на подгнившей доске, и доска отозвалась.
— Ты меня, Егор Кузьмич, не жалей и в герои не пиши. Я и себе брал, и брал больше, чем говорю, потому что кто ж помнит по литру за пять лет. Я тебе про другое скажу. В страду ко мне почти каждый день приходили и просили. И я ни разу не отказал, и оттого меня в этой деревне держат за человека, а не за то, что я двадцать лет пашу. — Он помолчал. — Аким знал. Он с пятидесятого знал.
— И что?
— А что ему делать? Написать — меня посадят. По той статье, по которой за горсть зерна сажали, а тут не горсть. — Лыков наконец повернулся ко мне. — Он норму бригаде срезал. С шестидесяти до сорока пяти. Всем. И сказал — за перерасход. И пять лет молчал, и все пять лет его бригада на него за это злилась, включая меня.
Мы ещё постояли, и я за это время успел передумать три раза и вернуться к тому, с чего начал.
Сдать его означало вот что. Хищение горючего в таком количестве и за такой срок — это не выговор и не начёт. Это суд, и суд по статье, по которой в сорок седьмом давали годы за меньшее. Сорок один год, четверо, младшей четыре.
Не сдать его означало другое. Значит, кто-то другой ответит вместо него, а кто именно — я к тому вечеру уже понимал.
— Я тебя не сдам, — сказал я.
— Знаю, — ответил Лыков. — Ты потому и пришёл. Спросить-то ты мог и во дворе.
Шумкова я встретил двадцать пятого во дворе.
Он шёл с планшеткой, которую ему теперь носить было незачем и которую он всё равно носил, и остановился сам.
— Поздравляю, Егор Кузьмич. Второй раз за два месяца.
— Аким Прохорович.
— Да ты не мнись. — Он застегнул планшетку. — Всё правильно вышло. Учёта я не вёл, за это и снят. Тут спорить нечего, тут я сам виноват.
Он посмотрел на меня и сказал единственное, что я от него в жизни услышал не по форме.
— Ты ведь знаешь.
Я молчал.
— Знаешь, — повторил Шумков спокойно. — Ты бы иначе на комиссии не остановился на десятом сентября. Ты бы дальше пошёл, у тебя всё было в руках. А ты не пошёл. — Он поправил ремень. — Ну, значит, теперь и ты знаешь, каково это — знать и молчать. Я пять лет знал.
Он пошёл к воротам и от ворот сказал, не оборачиваясь:
— Носи. Оно тяжелее, чем кажется.
Больше мы с Акимом Прохоровичем ни разу за весь тот год не говорили ни о чём, кроме нарядов, и он ещё три с половиной года ходил трактористом в третьей бригаде, и работал хорошо, и не сделал мне ни одной подлости, из чего я заключаю, что он был человек лучше меня.
Через неделю по МТС пошёл разговор.
Разговор был короткий и никем вслух не произнесённый: что Ветлугин на комиссии остановился ровно там, где ему было выгодно, и что своего он покрыл.
Возразить на это, товарищи, было нечего.
Я действительно остановился там, где мне было выгодно. И своего действительно покрыл. А то, что человек этот таскал горючее по большей части не для себя, — обстоятельство, которое в акте не пишется и в разговоре не помогает.
Репутация у меня после того октября сделалась другая, и почувствовал я перемену не сразу, а по мелочам. Первой была самая незначительная: в мастерской при мне перестали замолкать.
До комиссии я был выскочка, которого держит директор, и при таком человеке разговор сворачивают. После комиссии я стал человеком, который умеет считать и своих не сдаёт, и при таком человеке разговор продолжают, а иногда и начинают. Для работы это, если разбираться, много лучше. Для всего остального много хуже, потому что за такую репутацию платят вперёд и наличными, а счёт приносят потом и не тебе.
Тот, кто своих не сдаёт, рано или поздно оказывается должен всем своим сразу.