Приказчик подал мне сверток, я расплатился, буркнул «благодарствуйте» (так, чтоб никто не слышал), и вышел, не взглянув больше в сторону чайного прилавка. На улице повернул, прошел мимо освещенных витрин до угла, и сел в возок. Лошадь взяла с места.
— Ну? — сказал Ракитин.
— Это не кореец, — я вынул дурацкие валики из-за щек.
— Это поручик Каяси. Военная жандармерия. Тот самый, что проверял нас в поезде перед Инкоу и мял пальцами мою взрывающуюся вату. Он же потом приходил ко мне на квартиру, пил коньяк и рассуждал о немецкой хирургии. То есть я видел его долго, вблизи, при хорошем свете. Ошибки нет.
— Точно?
— Я узнал его раньше, чем разглядел лицо. По движению, которым он наклоняет голову. А потом свет лег на его лицо целиком. Это он.
Ракитин молчал, пока возок не свернул с Китайской. Потом постучал кучеру в переднюю стенку и назвал переулок неподалеку от знакомого мне серого дома.
— Так, — сказал он. — Этого я боялся больше всего, и, как водится, именно это и случилось. Едем. Ночь будет длинная, предупреждаю сразу.
С квартиры он первым делом услал человека с запиской. Мне Ракитин налил чаю, сам сел напротив и заставил рассказать все еще раз, с самого входа в магазин: где стоял, как падал свет, что покупал Каяси, на кого смотрел и не поглядывал ли в мою сторону. Я рассказал. В мою сторону Каяси не смотрел вовсе, и это, по словам Ракитина, было единственной хорошей новостью за вечер.
Полковник Горгопа приехал через час. Оглядел меня, узнал и хмыкнул.
— Хорош. Встретил бы на улице — прошел бы мимо.
Он сел, придвинул стакан.
— Ну, Андрей Платонович, рассказывайте.
Ракитин рассказал. Комиссионер Ким Сын Хо, кореец, женьшень и панты для аптечных домов Сеула, несколько дней в Харбине, торгует мало, ходит много, прошел вдоль госпитального забора и стоял против ворот. А сегодня опознан доктором Дмитриевым. Поручик Каяси, военная жандармерия, Инкоу. Тот, кто дважды общался с Дмитриевым.
Горгопа слушал и мрачнел.
— То есть дважды вы с ним общались… — не то спросил он меня, не то повторил услышанное.
— Тот. Дважды. В поезде и на квартире.
— И, стало быть, загадочного немецкого профессора он видел вот с этого расстояния. — Горгопа показал руками. — Так. Прекрасно.
— Именно, — сказал Ракитин. — Теперь смотрите, что выходит. Поручика жандармерии не посылают через границу считать эшелоны, для этого есть другие люди. Его послали, потому что нужны его глаза. Он один из немногих, кто видел немецкого доктора вблизи и подолгу. И этот человек… с этими глазами… гуляет по Харбину и будто случайно приходит постоять напротив ворот госпиталя, в котором служит доктор Дмитриев. Другого объяснения у меня нет. Его прислали взглянуть на нашего доктора.
— Сличить, — сказал Горгопа.
— Сличить. Где-то у них что-то сошлось. Профессор появился в Инкоу, Инкоу был сожжен, нашли они доказательства вины немецкого профессора или нет — неизвестно, но что такое совпадение они считают подозрительным, точно. Дмитриев по описанию похож на того немца. И прежде чем поручать доктору Дмитриеву некое серьезное дело, о котором объявил господин Ли, они хотят убедиться, что доктор Дмитриев — это доктор Дмитриев. А не человек, который уже обошелся им очень дорого.
В комнате было тихо. Горгопа мешал ложечкой чай, хотя сахару в него не клал.
— Взять этого Кима нельзя.
— Нельзя. Возьмем его, и будут знать: смотрильщика ни с того, ни с сего взяли. Лучшего подтверждения их догадке не придумаешь. Вся наша работа с Ли пойдет под нож, и Дмитриеву тогда точно придется уезжать.
— Что предлагаете?
— Подменить доктора.
Горгопа перестал мешать чай.
— И как это сделать?
— Гримируем агента. Подходящего роста и сложения, с лицом без особых примет. Каяси на память скорее всего не жалуется, лицо профессора он помнит твердо. Вот пусть и посмотрит на человека, в котором от профессора мало что. Похож — но не более того. Посмотрит, скажет себе: обознались, не тот, пустая тревога, и уедет с этим докладом.
— А если он уже видел настоящего Дмитриева здесь? Ходил же вдоль забора.
— Маловероятно. Его взяли под слежку сразу, и, как выяснилось, правильно сделали. Он пока ходил, так сказать, только на разведку. И если б увидел, сразу бы отправился отсюда, пока не разоблачили.
— Погодите, — сказал я. — Вопрос в том, как смотреть будут. Если он посмотрит на улице, мимоходом, одно. А если рядом окажется Ли? Или Чжао, или кто-то из их людей? Эти знают меня близко, за одним столом ведь сидели. Подмену они увидят в первую же минуту.
— Увидят, — согласился Ракитин. — Это худший случай, и я о нем думал. Возможно и еще хуже: вас вызывают на беседу, в ресторан, а «кореец» сидит за соседним столом и пьет чай. Тогда мы пропали в любом случае. Пошлем ряженого — Ли увидит чужого человека. Пойдете вы — Каяси увидит профессора. Оба конца худые.
— И что тогда?
— Тогда будем как-то ломать встречу. Врач всегда может не прийти: тяжелый больной, дежурство, начальство. Черепанов задержит ответ, вы захвораете, что-нибудь придумаем. Но до этого, я надеюсь, не дойдет.
Ракитин загнул палец.
— Смотр из-за столика для них самих затея опасная. Они наверняка допускают, что у вас память на лица, и вы могли запомнить поручика по Инкоу не хуже, чем он вас. Посадить его в зале — значит показать его вам. Прятать за ширмой — значит посвящать хозяина, половых, прислугу. Лишние глаза, лишние языки. А может, половой там получает жалованье не только от хозяина. Нет. Проще всего, дешевле и безопаснее всего для них посмотреть на доктора на улице, на его всегдашней дороге, между госпиталем и домом. Так они, скорее всего, и сделают. На это и рассчитываем.
Горгопа отодвинул стакан, встал, прошелся по комнате. Половицы скрипели под ним основательно.
— Господи, как все сложно, Андрей Платонович, — сказал он. — Гример, двойник… Тридцать лет служу, а такого спектакля не ставил.
— Других вариантов нет, — ответил Ракитин. — Был бы проще — взял бы проще. И вот что еще, Леонид Яковлевич, чтобы уже не возвращаться. Раз они громоздят такую проверку — гоняют жандармского офицера через границу, держат его в чужом городе, значит, через доктора собираются делать что-то нешуточное. Ради мелочи так не тратятся. Что именно — узнаем, если переживем смотрины.
— Очень утешительно.
Горгопа сел обратно и посмотрел на меня.
— А вы что скажете, доктор? Вам в этом спектакле играть. А то без вас вас женить собрались, так сказать.
Я пожал плечами. Сообщить мне было, в сущности, нечего.
— Скажу, что выбора у меня нет. Взялся за дело — отступать поздно.
— Верно, — подтвердил Ракитин. — За эту твердость мы господина врача ценим и уважаем. Теперь к делу.
А дело выглядело так. Ракитин все уже успел продумать. Несколько дней я не ночую дома. Днем служу как служил, в госпитале меня видят свои. А вот улица между госпиталем и домом на эти дни не моя. По ней утром и вечером ходит другой человек — в моей шинели, моей походкой и почти с моим лицом, насколько его сумеет сделать гример. Ночую я в госпитальном подвале. Сазонова Ракитин берет на себя; больше в госпитале ситуации не знает никто. Агент вечером приходит ко мне домой, а ночует у Семена на кухне. Гример будет обновлять свою работу. И главное — люди Ракитина неотступно смотрят за «корейцем» и за двойником разом. Если кто-то из людей Чжао подойдет к двойнику на улице, у того один приказ: торопиться, как-то прятать лицо. Грубо, примитивно, но лучше грубо, чем никак.
Горгопа кивнул и развел руками.
За агентом и гримером послали сразу. Гример, что неудивительно, оказался тот же, что делал из меня приказчика, при своем лакированном ящике и до неприличия бодрый. Агента звали Лазарев. Лет тридцати, моего роста, моего сложения, лицо обыкновенное, чисто выбритое.
Гример поставил нас рядом у лампы и пошел кругами. Смотрел то на меня, то на Лазарева, наклонял голову, отступал, щурился, как и полагается большому художнику. Потом раскрыл ящик, и началась работа.
Он работал молча и долго. Подтемнил Лазареву брови, что-то сделал с линией волос надо лбом, и лоб стал выше, как у меня. Тон кожи, тени у глаз — у меня лицо было усталое, и эту усталость он переносил на чужое лицо кистью, как переносят рисунок. Время от времени он брал Лазарева за подбородок, поворачивал к свету и сверялся со мной, как сверяются с оригиналом.
— Родинку бы еще, — сказал скучавший Лазарев. — Для верности.
— Никаких родинок, — возмутился гример. — Родинка, шрам, бородавка — это примета. Примету запоминают: у доктора была родинка на левой скуле. А теперь у доктора ее нет, и здравствуйте. Хорошая работа такая, которую нельзя пересказать. Похож, а чем похож — не скажешь. И не похож — а чем, тоже не скажешь.
Через час он отступил, оглядел сделанное и разрешил мне посмотреть.
Смотреть было странно. Передо мной стоял почти тот, кого я видел каждое утро в зеркале: лицо, тени под глазами, мой лоб, мои брови. И это был не я. Что именно чужое — нос, подбородок, посадка глаз, — я определить не мог, как ни вглядывался. Все на месте, а человек другой. Совсем другой.
— Ну? — спросил гример с законной гордостью.
— Если Каяси после этого скажет «не тот» — я первый с ним соглашусь.
— А больше ничего и не нужно, — сказал Ракитин. — Теперь слушайте оба.
Следующие четверть часа он ставил Лазареву задачу. Тот слушал, не переспрашивая.
Потом гример обновил мой грим.
— К жене в таком виде, — сказал я. — Да уж.
— Жена узнает, — утешил гример. — Наверное.
К дому меня подвезли с дальнего конца, и остаток пути я прошел пешком. В лавке Ковалева было темно, но на условный стук — два и один — за дверью почти сразу зашаркало, звякнул засов. Ковалев стоял на пороге со свечой, в накинутом полушубке, и смотрел на меня без всякого удивления, будто ряженые ходят к нему каждую ночь. Все правильно, предупредили.
— Сюда, — сказал он.
Провел меня между прилавками, мимо ящиков с гвоздями, отпер заднюю дверь во двор и посветил на крыльцо.
Наверху, в кухонном окне, горел свет. Анна открыла, и я увидел, как она отступила на полшага и взялась свободной рукой за косяк. Длилось это секунду.
— Вадим, — сказала она, пропуская меня. — Объясни, почему ты так выглядишь.
— Ты меня узнала!
— Еще бы!
За столом, при занавесках, я рассказал ей то, что можно было рассказать. Что японцы прислали человека посмотреть на меня. Что видеть он должен не меня, и поэтому несколько дней по улице между госпиталем и домом будет ходить другой человек, загримированный под меня. Что вечерами этот человек будет подниматься сюда, а ночевать у Семена на кухне. И что сам я эти ночи проведу в госпитале, в месте, о котором лучше не спрашивать.
Анна выслушала до конца.
— Да уж, — сказала она. — Ничего не скажешь. Другая жена заплакала бы.
— А ты?
— А я спрошу, чем его кормить. Твоего заместителя.
— Чем меня. Он человек служилый, неприхотливый. Семен что-нибудь приготовит.
— Хорошо. Приходит, короткий разговор, и я отправлю его к Семену. Пелагею буду отпускать раньше, до его прихода, ей на это смотреть, разумеется, незачем. Еще какие-то указания?
— Есть одно. Если с рукой что-нибудь, или с тобой, Семена в госпиталь, за Гольдиным. Он придет. Потом ему как-нибудь что-то объясним, но это уже не твоя забота.
— С рукой ничего не будет, — она согнула и разогнула пальцы, показывая. — Иди уж к своему Семену, рассказывай.
Семен открыл на стук сразу. Ряженого меня он рассматривал секунды три и будто даже не удивился.
— Слушаю, Вадим Александрович.
Я зашел и объяснил и ему: несколько ночей на его кухне будет спать человек. Тот самый, который вечерами будет приходить в дом под видом меня. Спрашивать его ни о чем не нужно, помогать, если попросит, наоборот, нужно, и говорить об этом не нужно ни с кем и никогда.
— Понял, — сказал Семен. Помолчал и прибавил единственное, что счел важным:
— Тюфяк у меня есть. Постелю за плитой, там теплее.
На том военный совет в нашем доме и кончился. Я смыл грим. Анна долго не спала рядом — я слышал по дыханию, но ни о чем больше не спросила.
Утром я ушел на службу как всегда, со своим лицом и обычной дорогой, и день отслужил обычный: обход, две операции, перевязки и прочее. А в седьмом часу, перед уходом, зашел к Сазонову.
— Был у меня утром ваш подполковник, — сказал он. — Просил содействия и велел не задавать вопросов. Я и не задаю. Хотя вопросов у меня, Вадим Александрович, накопилось уже на отдельную тетрадь.
Он выдвинул ящик и положил на стол ключ, длинный, амбарный.
— Подвал под пятым пакгаузом, за штабелем тары. Сухой, крысы есть, но умеренно. Топить там нечем и незачем — дыма из подвала мне только не хватало. Тюфяк и одеяла я распорядился снести туда с цейхгауза, под видом переборки имущества.
— Спасибо, Глеб Ермолаевич.
— Не за что.
Он посмотрел в сторону и добавил.
— Доктор, ночующий в подвале собственного госпиталя. Двадцать лет назад я бы сказал, что такого не бывает. Идите. И если вас там кто-нибудь застанет, вы проверяете санитарное состояние подвальных помещений. По моему распоряжению.
— Крыс считаю.
— Вот-вот. Их у меня еще никто не считал, давно пора.
Подвал под пятым пакгаузом оказался лучше, чем я ждал. Сводчатый, кирпичный, сухой, достаточно теплый, с отдушиной под потолком; вдоль стен — штабеля пустых ящиков, посередине расчищено. Тюфяк с одеялами лежал здесь же, рядом стояла табуретка. Я прилепил свечу на ящик, и при ней подвал стал почти жилым. Почти.
Через несколько минут пришел Лазарев. С моим лицом для меня он выглядел жутковато.
— Вечер добрый, Вадим Александрович. Ну что, меняемся?
Мы поменялись. Он надел мою шинель. Доктор Дмитриев пошел домой. А я остался сидеть на ящиках в подвале, и это было одно из самых диких ощущений в моей жизни, а она на такие в последнее время не скупилась.
Ночь прошла сносно. Крысы шуршали за штабелем деликатно, по-соседски, одеял было в достатке, а усталость после операционного дня — лучшее снотворное из всех, что я знаю. Засыпая, я подумал, что женатый человек, ординатор и заведующий отделением ночует в подвале на казенных ящиках, как бродяга под мостом. Додумать мысль до конца я не успел — уснул.
Утром я выждал, пока Лазарев спустится, и поднялся наверх уже собой: халат, обход, отделение. День пошел своим ходом, и никто в целом свете, кроме нескольких посвященных, не знал, что доктор, отчитывающий санитара за грязное ведро, ночует под пятым пакгаузом.
Лазареву днем приходилось хуже моего. Я спускался к нему в обед, приносил еду, и мы недолго разговаривали. Сидеть целый день в холодном подвале, не смея выйти, занятие тоскливое, но он не унывал: раскладывал пасьянс на ящике, вырезал ножиком что-то непонятное из деревяшки. Тяжелее всего ему давалось не сидение.
— Курить хочется — сил нет, — признался он. — А нельзя. Вы человек некурящий, от доктора Дмитриева табаком пахнуть не должно.
Гример приезжал к вечеру, оба дня. В контору он входил с парадного, под видом комиссионера по поставке клеенки, сидел у Сазонова ради приличия десять минут, а потом с черной лестницы спускался в подвал и перебирал Лазареву лицо заново: подклеивал, подкрашивал, ворчал, что в таком холоде у него не грим, а страдание. Возни выходило на полчаса, и после его ухода Лазарев опять делался мной.
Так прошли два дня и две ночи. На третье утро дверь подвала отворилась без стука, и по ступеням, пригнувшись под притолокой, спустился Ракитин.
— Сидите, — сказал он. — Новости. Вчера вечером все состоялось.
Я сел. Ракитин остался стоять, спиной к штабелю.
— Вчера вечером «кореец» вышел из меблированных комнат и пошел на Пристань. Встал у мелочной лавки на вашей улице, будто разглядывал товар в окне. Когда Лазарев шел мимо, «кореец» двинулся навстречу и разминулся с ним вплотную. Смотрел в лицо, тщательно. А свое лицо прикрывал: воротник поднят, рука в перчатке у рта. Разминулся, дошел до угла и там оглянулся один раз, вслед. Мои люди вели обоих. Никто из людей Чжао за все три дня к «доктору» не подходил и рядом не показывался.
— А дальше? — спросил я.
— Дальше было самое интересное. От Пристани он пошел в Фуцзядянь и в чайной на углу встретился с кем бы вы думали — с господином Ли. Коротко, на пару слов. О чем говорили, мы не слышали и слышать не могли. А сегодня утром Ким Сын Хо, корейский подданный, взял место в поезде на юг и выехал из Харбина со всем багажом. Из меблированных комнат выписался совсем. Едет, надо полагать, домой, к своим, докладывать.
— И что он доложит?
— Скоро узнаем. Но по всему пока выходит: обознались, не тот. Возвращаетесь к обыкновенной жизни. Живете, служите, ходите своей дорогой. И ждите. Теперь уже, я думаю, недолго.
Вечером я впервые за трое суток поднялся по своей лестнице. Пелагея Фоминична уже ушла, Анна встретила меня и оглядела с головы до ног, придирчиво, как принимают работу.
— Похож, — сказала она. — Наверное, мне вернули настоящего. Удивительно.
— Это я, честное слово!
— Надеюсь на это.
Два дня прошли спокойно, и я почти успел поверить в обыкновенную жизнь. На третий, в сумерках, когда я шел со службы домой, на улице меня встретил Черепанов.
— Вадим Александрович, добрый вечер.
Он пошел рядом, вполголоса, глядя перед собой.
— Велено передать. Господин Ли просит вас завтра к семи часам. В том доме, где вы когда-то пили с ним чай.
— Понял. Буду.
Черепанов кивнул и ушел.
Я дошел до своей лестницы и остановился у нижней ступени. Наверху горело окно, за ним ужин и жена, а завтра в семь меня ждал разговор, ради которого гоняли через границу японского поручика.
