Анна встала раньше меня, поставила чайник и теперь резала хлеб. Резала левой рукой, а правой только придерживала, причем все-таки осторожно, самыми кончиками пальцев, будто буханка могла ее укусить. Нож то и дело съезжал, ломоть выходил кривой. Она это видела, поджимала губы и резала следующий — опять криво. Рубец на кисти был чистый, бледно-розовый, пальцы работали… но не так, как до болезни. Сила в руку еще не вернулась, и хвататься ею за тяжелое, выкручивать, тянуть было пока рано. Об этом ей я не говорил, а она и не жаловалась — просто перекладывала все что можно на здоровую.
— Ты чего смотришь? — спросила она. — Хлеб как хлеб.
— Смотрю, как ты режешь.
— Плохо режу, знаю. — Она сдула прядь со лба. — Рука еще не очень. Пройдет.
— Пройдет. Через месяц, а то и через два. А пока таскать тяжести и сильно напрягать ее рано. Ты это знаешь не хуже меня.
— Знаю. — Она положила нож и повернулась. — Но к чему этот разговор?
Я налил чай и сказал, к чему. Что три дня кончатся, я выйду на службу, и она снова останется в доме одна на целый день, и что надо нанять женщину — приходящую, на утро и вечер, чтобы делала тяжелое по хозяйству, по крайней мере пока рука не окрепнет.
Анна выслушала до конца, не перебивая.
— То есть в дом придет прислуга.
— Не прислуга. Поденщица. На время.
— Вадим. — Она села напротив и сложила руки на столе. — Я выросла в доме, где прислуги было двенадцать человек, и я это ненавидела. Горничная, которая одевала меня, потому что графине неприлично одеваться самой. Лакей, который открывал мне дверь, чтобы я не касалась ручки. Я сбежала на другой конец света еще и для того, чтобы самой резать себе хлеб, пусть и криво. А ты предлагаешь мне обратно какую-то бабу в кухню.
— Я предлагаю тебе поберечь руку, которую недавно чуть не отрезали. Разница есть.
Она молчала. Я не давил — на нее давить тяжело. Просто сидел и ждал, пока она сама согласится со мной.
— На время, — сказала она наконец.
То есть согласилась.
— Строго на время. Окрепнет рука — сразу откажем.
— И чтобы она приходила, когда тебя нет. Утром, пока ты на службе, и вечером, до твоего возвращения. Не жила у нас целый день. Я не хочу здесь чужого человека.
— Разумно. Именно так я и хочу.
— Тогда согласна. Но найми приличную. Не болтливую, чтоб не пыталась знать то, что ей не положено. Болтливую я выгоню в первый день, и грех будет на тебе.
— Пьющих и болтливых отсею сам. У меня на это глаз наметан.
Хотя где я его успел «наметать», не знаю.
Позвал Семена. Он выслушал, кивнул и сказал, что дело нехитрое: дать объявление в «Харбинский вестник», в отдел частных предложений, и к вечеру набежит десяток. Прислуги в городе много, а на приходящую поденную работу с оплатой помесячно охотниц найдется сколько угодно.
— Только писать надо с умом, — прибавил он. — Напишешь «в дом врача» — придут белоручки, а денег запросят как за хорошее место в конторе. Напишешь просто «нужна женщина по хозяйству» — явится кто угодно. Тут середину надо.
Середину нашли не сразу. Анна диктовала, я записывал, Семен правил от лица здешней жизни, которую знал лучше нас обоих. Вышло коротко: требуется опрятная непьющая женщина для помощи по домашнему хозяйству, приходящая, на утренние и вечерние часы, жалованье помесячно. Слово «приходящая» Семен велел выделить, чтобы желающих сесть на шею отсеять сразу.
— Снесу в контору редакции сегодня же, — сказал он, забирая листок. — К завтрему напечатают, послезавтра начнут ходить. Вы, Анна Николаевна, если хотите, сами их и смотрите. Хозяйке виднее, кого к печке пускать.
— Хочу, — сказала Анна. — Смотреть буду я. Отбирать, положим, вместе. Но последнее слово мое.
— Дело хозяйское, — согласился Семен и ушел.
Так с этим было покончено. До полудня оставалось часа два, и я стал собираться к Ракитину.
Собирался я недолго. Кольт остался дома. Я вынул браунинг, тот самый, генеральский, с щечками слоновой кости, красивый до неприличия. Красота эта меня всегда смущала, но по делу пистолет был хорош: плоский, легкий, в кармане сюртука его не видно, а под шинелью и вовсе. Я зарядил его, проверил и опустил в правый карман. Анна посмотрела на меня, но ничего не сказала. Она уже знала, что спрашивать не надо, и это молчание было очень полезно.
— Отлучусь ненадолго, — сказал я. — Надо. Вернусь к обеду, надеюсь.
— Иди. — Она склонилась над тетрадью. — Только вернись.
— Вернусь.
Ракитин открыл сам, впустил и запер за мной. В комнате все стояло на прежних местах.
— Садитесь, — сказал он. — Разговор недолгий, но важный.
Я сел. Он остался стоять, прошелся до окна, глянул во двор через щель в занавеске и вернулся.
— Мне не нравится, как складывается, — сказал он. — Определенного у меня ничего нет. Но по мелочам, по тому, что доходит с разных сторон, какое-то нехорошее ощущение. Такое, знаете, как перед грозой: небо еще чистое, а в затылке уже ломит.
— Это вы о чем?
— По правде, обо всем.
Он сел, положил локти на стол.
— Черепанов утром получил от них весточку: господин Ли хочет видеть вас сегодня же вечером. К семи, на прежнем месте, в том же подвале. Идти надо.
— Пойду.
— Пойдете. И вот тут второе, и слушайте меня внимательно. — Он подался вперед. — Оружие с собой берите непременно. Не для бравады, не для того, чтобы стрелять, а на всякий случай, которого, надеюсь, не будет. У вас есть браунинг. Вот и берите. Незаметно, в кармане, чтобы никто его не видел.
— Уже взял, — сказал я. — Лежит сейчас.
Ракитин кивнул.
— Правильно. Остерегаться в нашем ремесле первая добродетель. Значит, так. Вечером идете к Ли. Что он вам скажет — выслушиваете, соглашаетесь или тянете время, по обстоятельствам, лишнего не обещаете, но и не упирайтесь. А завтра, как сможете, ко мне, все по порядку. Если вечером покажется что-то важное, чего нельзя ждать до завтра, дайте знать через Черепанова.
— Понял.
— Ну и с богом. — Он подал руку. — И, Вадим Александрович. Дома у вас теперь жена. Я это к тому, что осторожность ваша — теперь ее безопасность. Помните об этом.
— Помню каждую минуту, — сказал я, и это была правда.
Домой я вернулся к обеду, как обещал. Мы пообедали вдвоем вчерашним жарким, разогретым Семеном, и я сказал Анне, что вечером опять уйду по службе, ненадолго. Она приняла это спокойно, спросила только, к ужину ли ждать, и я ответил, что скорее после. Больше вопросов не было.
К семи я собрался и поехал. Браунинг лежал в кармане приятной тяжестью.
Подвал был тот же и, разумеется, такой же, как в прошлый раз: низкий, с поцарапанными стенами, пропахший жареным мясом. Китаец у входа, не спрашивая, отвел меня за дощатую перегородку в дальний угол, где за столом с неизменным чайником ждал Ли.
Он сидел один. Тот же аккуратный сюртук, то же спокойное бритое лицо и внимательные глаза, которые смотрели на меня и еще как-то сквозь. Он привстал, обозначил поклон и указал на табурет.
— Садитесь, доктор. Рад вас видеть.
— Взаимно, — соврал я, садясь.
— Понимаю.
Он налил мне чаю.
— Долго я вас не задержу. У меня к вам сегодня короткий разговор.
Он придвинул пиалу и помолчал, будто подбирая, с чего начать, и начал издалека.
— То, о чем мы говорили в прошлый раз, вы сделали. И сделали, как мне известно, хорошо.
— Постарался, — я пожал плечами. — У меня правило — если что-то делать, то делать хорошо. За это меня многие и не любят.
— Верно.
Он слегка наклонил голову, отпил чаю и достал из-за пазухи плоский сверток в серой бумаге, положил на стол и придвинул ко мне.
— Пятьсот рублей, — сказал он. — Как и в прошлый раз. Пересчитайте, если угодно.
Пересчитывать я не стал. И так было ясно, что там столько, сколько сказано. Я убрал сверток во внутренний карман, не разворачивая.
— Благодарю, — сказал я. — Не скрою, кстати пришлось.
Ли отставил пиалу, сложил руки на столе и посмотрел на меня прямо и тяжело.
— А теперь позвольте вопрос, доктор. Вы готовы к настоящему делу? К чему-то серьезному?
Я смотрел на него.
— Смотря что, — сказал я наконец. — Я врач, а не солдат. И не самоубийца. Голову в петлю совать я не буду.
Ответ, кажется, ему понравился.
— Не волнуйтесь, вы нам нужны живым. А за риск мы платим. Тем более, если он вдруг будет больше обычного. И еще за сложность. Не все умеют делать некоторые вещи.
— А я — умею?
— Вы — умеете. Подождите немного, я все скажу.
— Долго ждать?
— Сколько понадобится, — он развел руками, — серьезные дела не делаются в спешке.
Он поднялся.
— На сегодня все.
Он застегнул сюртук, поклонился и ушел за перегородку так же беззвучно, как и в прошлый раз.
Я допил остывший чай. О чем он говорил? И зачем так издалека? Смотрел на мою реакцию? Может быть.
Ладно. Гадать вслепую — последнее дело. Я встал и пошел к лестнице.
Наверху меня встретил мороз, чистый после подвальной духоты, и редкие фонари. Домой я шел пешком, длинной дорогой, и чувствовал, как браунинг оттягивает карман.
Долго отдохнуть мне не дали.
На другое утро я едва успел напиться чаю, как во дворе застучали, и Семен впустил госпитального посыльного, мальчишку из канцелярии, красного с мороза и запыхавшегося.
— Вадим Александрович, вас Глеб Ермолаевич просют. Срочно. Велено передать — дело недолгое, но нужное, и чтоб не мешкали.
Вот тебе и отдых. Я вспомнил условие Сазонова: случится серьезное — пришлю, и чтоб через десять минут. Серьезное, стало быть, случилось. Я мрачно вздохнул — не в отделении ли беда, но мальчишка, отдышавшись, прибавил, что в отделении все тихо, а зовут по другому делу, по бумажному, и Глеб Ермолаевич велели сказать, что дело даже приятное. Приятное дело, из-за которого срочно гонят с отдыха, — это было что-то новое, и я, признаться, не поверил, но собрался и пошел.
— Ненадолго, — сказал я Анне. — Бумаги какие-то. Обещали, что приятные.
— У тебя все дела приятные, — отозвалась она. — Иди уж.
Сазонов ждал меня в кабинете и был не один. Напротив него, в кресле для посетителей, сидел незнакомый мне человек: немолодой, сухощавый, в форменном сюртуке военного врача, но с нашивкой Красного Креста. Аккуратный, с седеющей бородкой клином и внимательными усталыми глазами. На столе перед Сазоновым лежал лист с угловым штампом.
— А, вот и он, — сказал Сазонов. — Садитесь, Вадим Александрович. Простите, что сорвал с отдыха, но тут такое дело, что без вас никак. Сперва прочтите.
Он подвинул мне лист. Я взял, сел и стал читать.
Бумага была ответом из окружного военно-санитарного управления на представление о дыхательном приборе. Ответ был написан казенным языком, гладким и непробиваемым, каким пишут не для того, чтобы объяснить, а для того, чтобы отказать. Прибор, значилось в нем, представляет несомненный интерес и заслуживает внимания. Однако, ввиду отсутствия означенного прибора в действующих табелях медицинского имущества, ввиду недостаточности сведений о результатах его практического применения и ввиду отсутствия заключения компетентных военно-медицинских органов, вопрос о снабжении им лечебных заведений военного ведомства разрешен быть в настоящее время не может. С совершенным почтением, подпись, печать.
Я мысленно выругался.
— Отсутствие заключения компетентных органов, — сказал я. — Позвольте. А заключение Хирургического общества им что, не заключение? Прибор рассматривала комиссия. Со спорами, но рекомендовала. Об этом есть бумага, я ее упоминал в записке, она общедоступна. Что им еще нужно?
— Им нужно, чтобы это было напечатано на нужном бланке нужным ведомством, — произнес Сазонов. — Хирургическое общество для военно-санитарного управления не указ, Вадим Александрович. Общество — это ученые господа в Петербурге, которые спорят о своих материях. А военное ведомство слушает только военное ведомство. Есть табель имущества. В табеле вашего прибора нет. Нет в табеле — значит, получается, нет и вопроса. А чтобы прибор попал в табель, его должна одобрить военно-медицинская ученая комиссия, а она соберется, дай бог, через год, а соберется — будет спорить еще год, а пока она спорит, солдаты под хлороформом будут синеть и помирать по старинке. Вот вам вся арифметика. Я эту породу знаю тридцать лет.
— То есть отказ.
— То есть отказ. По их линии — именно так. — Сазонов снял очки, потер переносицу и надел обратно. — Но не спешите сильно расстраиваться. Стену эту мы обойдем, коль не удается сразу пробить ее в лоб. Позвольте представить: доктор Погодин, Сергей Аркадьевич. Уполномоченный врачебной части здешнего управления Красного Креста.
Незнакомец в кресле привстал и подал мне руку.
— Наслышан о вашем приборе, — сказал он.
— Вот с этого места, Сергей Аркадьевич, извольте вы, — сказал Сазонов. — У вас лучше выйдет.
Погодин сел удобнее и заговорил.
— Дело обстоит так. Военное ведомство вам отказало, и, честно вам скажу, иначе оно поступить и не могло. Не потому, что там сплошь дураки, а потому, что оно так устроено: пока новинка не прошла все круги их канцелярии, для них ее нет. Это не злой умысел, это машина, и спорить с машиной бессмысленно. И вот тут в дело вступаем мы.
— Красный Крест.
— Красный Крест.
Он кивнул.
— Общество частное, хоть и под высочайшим покровительством. Живем на пожертвования и сами решаем, на что их тратить. Табель имущества нам не указ. Достаточно решить, что вещь спасает жизни и что деньги найдутся. И то и другое в вашем случае для меня очевидно.
Так-так-так. Отказ военных был, оказывается, еще не конец истории.
— Про ваш прибор я узнал не из записки Глеба Ермолаевича, — продолжал Погодин. — Раньше, из Петербурга. Я слышал о спорах в Хирургическом обществе. Для меня это не диковина из маньчжурского барака, а вещь, о которой в столице говорят. И скажу вам то, чего вы, может быть, не знаете: кое-кто из наших врачей покупал такие приборы сам, в частном порядке, на свои деньги, не дожидаясь табелей и комиссий. Порознь, тихо, но покупали.
— Не знал, — честно признался я.
— А это так. Новое всегда сперва идет тихо. — Он чуть улыбнулся. — Так вот, я приехал сегодня не разговоры разговаривать. Я хочу видеть прибор в деле. Не на словах, не в записке. Показать можете?
— Могу. Он у меня в отделении, в ящике. Принести?
— А зачем нести? — Погодин поднялся. — Пойдемте к вам. Заодно и отделение ваше посмотрю.
Мы втроем пошли через двор. Мороз стоял крепкий, снег скрипел, от кухни валил пар, санитары тащили носилки. Погодин шел, поглядывая по сторонам. У крыльца отделения нас встретил Унтер и проводил до двери с видом хозяина, снисходительно допускающего гостей.
— Ваш? — спросил Погодин, кивнув на пса.
— Да. Числится по санитарной части сторожем, жалованья не просит, хотя кормим.
Внутри было душновато и жарко. Мы прошли в ординаторскую, я достал из шкафа ящик, откинул крышку и стал собирать прибор на столе перевязочной, на глазах у гостя.
— Устройство простое, — сказал я, соединяя части. — Вот трубка. Она вводится в рот, за корень языка, и держит дыхательные пути открытыми, чтобы язык не запал и не перекрыл воздух. Вот мешок с клапанами. Сжимаешь его — воздух идет по трубке в легкие, это вдох. Отпускаешь — мешок сам расправляется и набирает свежий воздух через впускной клапан. Выдох больного уходит наружу через выпускной, вот здесь, обратно в мешок не попадает. А вот этот клапан, с пружиной, — предохранительный. Если сдавить мешок слишком сильно, он стравит лишнее, чтобы не разорвать больному легкие избыточным давлением.
Я сжал мешок. Клапан хлопнул, впуская воздух. Сжал сильнее — предохранитель коротко свистнул, сбросив избыток. Погодин взял мешок из моих рук, повертел, сжал сам, послушал, как хлопает клапан, и в глазах у него появился интерес.
— Пока сердце бьется, — сказал я, — этой штукой можно дышать за человека сколько угодно. Хоть час, хоть два. При остановке дыхания от хлороформа, при утоплении, при отравлении — там, где грудная клетка сама уже не работает, а сердце еще живо. Метод Сильвестра, качание рук, в таких случаях помогает плохо, особенно если грудь жесткая или человек истощен. А это дает воздух прямо в легкие, надежно и без усилий.
— И вы им здесь пользовались, как я понимаю?
— Да. Солдат под хлороформом перестал дышать. Истощенный, доза оказалась велика, хотя капали по правилам. Грудь не расправлялась. Я ввел трубку, начал качать мешком — через две минуты задышал сам. Сейчас жив, поправился, выписан.
Погодин положил мешок на стол, посмотрел на меня, и я понял, что решение он принял еще до того, как вошел в барак, а осмотр был нужен ему, чтобы решение это подтвердить и оправдать перед самим собой.
— Довольно, — сказал он. — Я увидел то, что хотел. Вещь стоящая, и вещь нужная нам вчера, а не через год. Поступим так. Общество закупит эти и тренировочные приборы официально, для своих учреждений. Не один и не два — несколько десятков, для начала. Разошлем по нашим госпиталям и лазаретам вместе с описанием метода и вашей запиской, которую я, с вашего позволения, размножу. Пусть врачи учатся. А военное ведомство…
Он коротко усмехнулся.
— А военное ведомство пусть смотрит. Когда наши госпитали начнут вытаскивать с того света тех, кого не должны, они забеспокоятся. Дураками себя выставлять никто не любит, а военные — особенно. Поупираются для порядка, а потом впишут ваш прибор в свой драгоценный табель и сделают вид, что сами додумались.
— Приборы придут не сразу, — заметил Сазонов. — Из Петербурга путь не близкий. Пока заказ, пока отгрузка, пока дорога…
— Через месяц, я думаю, первая партия будет здесь, — сказал Погодин. — Может, чуть позже. Да, дорога длинная, война, все идет медленно. Но придут. Лучше поздно, чем никогда. Я сегодня же готовлю бумаги.
Он поднялся, застегнул сюртук и подал мне руку.
— Спасибо. И зла на военных не держите. От своих порядков они первые страдают.
Они с Сазоновым еще поговорили о бумагах, сроках и прочем, а я укладывал трубку и мешок обратно и думал, что вышло, в сущности, неплохо. Военное «нет» оказалось не приговором. Красный Крест закупит приборы, разошлет по госпиталям, врачи научатся, кого-то вытащат с того света. С мертвой точки сдвинулось. Из-за такого не жаль было приехать в контору с законного отдыха.
— Идите домой, Вадим Александрович, — сказал Сазонов, когда Погодин ушел. — Догуливайте свои дни. И простите, что сорвал.
Мы попрощались и я пошел через двор к воротам. Унтер проводил меня до крыльца и остался: его служба была тут, а моя на сегодня кончилась. Мороз к полудню отпустил, с крыш капало, небо стояло высокое и мутное. Я шел домой, где меня ждала жена и, если повезло, ее помощница. О том, что назначил мне вчера господин Ли, я думать пока не хотел. Успею еще.