Из двери дохнуло теплом. Семен протопил с утра, как уговаривались, и в кухне стояло обжитое тепло с угольным духом от плиты. Такое не подделаешь, если дом хоть сутки простоял холодным.
— Порог высокий, — сказал я.
— Вижу.
Анна перешагнула порог и остановилась. Кухня у нас заодно и прихожая: плита с чугунными кольцами, полка с посудой, ведро угля у топки. Она неторопливо оглядела все и пошла к двери в комнату.
Я шел следом и молчал. Глупо, но мне было важно, что она скажет. Английская набережная, мраморная лестница, прислуга — это с одной стороны. С другой — бараки с ранеными и промерзшие теплушки санитарного поезда. При таком разбросе угадать, чем покажется ей комната над скобяной лавкой, я не брался.
В комнате она остановилась посреди ковра и медленно повернулась кругом. Посмотрела на портьеры, на кровать, на все остальное. На столе возвышался самовар — Семен раскочегарил его к нашему приезду. У окна, развалив глянцевые листья, стоял фикус, а на подоконнике жались две герани.
— Так, — сказала Анна. — Признавайся.
— В чем?
— Неделю назад половины этих вещей здесь не было. — Она прошла вдоль стены, тронула пальцем портьеру, крышку комода, спинку кровати. — Портьеры новые, складки еще не отлежались. Ковер новый. Кровать… — она наклонилась и заглянула вниз, — под ней даже пыли нет. Ты все это купил сейчас.
— За пару дней, — сознался я. — По списку.
— А это? — Она остановилась перед фикусом.
— Это не я. Это Семен. Я спросил, что это такое, а он ответил, что дом без цветка не дом, а казарма. Спорить с ним тут бесполезно, лучше и не пробовать.
Анна посмотрела на фикус. Фикус стоял наглый, глянцевый, до неприличия здоровый — хоть выставляй в витрине семенной лавки. Она засмеялась.
— Казарма, — повторила она. — Прав твой Семен… Господи, Вадим. Ты же все это выбирал сам. Портьеры, посуду, эту кушетку из странного бархата.
— Бархат приличный. Мягкий.
— Он бордовый и кошмарный. — Она провела ладонью по кушетке. — И я ее уже люблю.
Тут я взялся за свое. Снял с нее шубку, усадил в кресло у печи, размотал платок и взял запястье. Она закатила глаза, но руку не отняла.
Пульс после дороги и лестницы шел к ста пяти. Ничего страшного, но и носиться по комнате не повод. Лицо бледное, а с мороза положено быть румяной. Я спросил про головокружение.
— Нет у меня головокружения. У меня муж вместо головокружения. — Она вздохнула. — Я вчера выдержала экзамен на выписку. По всем статьям, у самой придирчивой комиссии.
— Экзамен принимал я. Поэтому лучше всех знаю, насколько условно ты его сдала. Посиди десять минут, потом ходи куда хочешь.
— А если не посижу?
— Тогда посидишь двадцать.
Она фыркнула, но осталась в кресле — села подчеркнуто прямо, сложив руки на коленях, как на приеме у попечительницы, и продолжала осматривать комнату уже оттуда. Я налил ей чаю из самовара, в новую чашку из нового чайного прибора. Чашку она приняла, заметив, что сервиз на шесть персон — это у мужа, очевидно, планы на большую семью.
Через десять минут пульс стоял на восьмидесяти восьми, наполнение хорошее. Я отпустил запястье.
— Ну что, доктор? Жить буду?
— До вечера точно.
Она встала и пошла по второму кругу, теперь по-хозяйски: открыла шкаф, выдвинула верхний ящик комода, заглянула за портьеру, зачем-то потрогала фитиль лампы у изголовья. Потом открыла дверцу тумбочки у кровати и секунду смотрела внутрь. Там, на салфетке, лежал кольт.
— Он здесь и ночует, — сказал я. — Днем обычно ходит со мной на службу. Когда его не заменяет маленький браунинг. Он с ног врага не сшибет, но зато в кармане незаметен.
— Разумно, — согласилась она таким тоном, будто речь шла о керосине про запас, и прикрыла дверцу.
Шкатулку она поставила на комод, под зеркало, и чуть подвинула, выбирая место. Я смотрел на все это и наконец сказал то, что крутилось у меня с самого утра.
— Квартира, конечно, не бог весть. Кухня да комната. Можно снять побольше, деньги есть. Но тут такое дело. В соседней квартире, через площадку, я выращиваю то лекарство, которым тебя лечили. Банки, посуда, температура, при них Семен. Перевезти это на новое место трудно и рискованно: культура капризная, загубить ее проще простого. Поэтому пока поживем здесь.
— Пока. — Анна повернулась от окна. — Вадим, посмотри на меня. Я спала на нарах в служебном вагоне, не раздеваясь, под двумя шинелями. Здесь печь, самовар, фикус и ты. Мне здесь замечательно, и вопрос закрыт. Лучше покажи лекарство. Меня им спасали, а я его даже не видела.
— Оно выглядит скучно.
— Вот и проверим.
Мы вышли на площадку. Дверь напротив Семен открыл раньше, чем я постучал второй раз, — похоже, ждал.
— С приездом, Анна Николаевна. — Он посторонился, пропуская нас. — Вы уж простите, у нас тут по-рабочему.
По-рабочему у него было чище, чем в иной операционной. Вторая квартира давно перестала быть жильем: вдоль стен полки, на полках рядами стояли банки. На поверхности бульона в них лежал сизо-зеленый войлок плесени с белой каймой по краю. У окна стол с аптекарскими весами, воронками и склянками, отдельно, на чистой доске, под полотенцем — прокаленная посуда. У печи висел на гвозде градусник, а рядом, на бечевке, тетрадь.
Анна поздоровалась с Семеном за руку, чем ввела его в короткое замешательство, и спросила, как его по отчеству.
— Отродясь никто не спрашивал. — Семен подумал. — Кузьмич, если по бумагам. Только лучше без отчества, Анна Николаевна, а то я оглядываться начну, не стоит ли кто за спиной.
— Хорошо, Семен. — Она повернулась к полкам. — Значит, вот это оно и есть.
— Оно самое. Эти четыре дозревают, этим два дня. А вон те вчера засеяны, на них пленка только-только схватилась.
— И из этого… — Анна наклонилась к банке, разглядывая сизый войлок сквозь марлю, — из этого делаются те уколы?
— Из этого, — сказал я. — Плесень растет на бульоне и отдает в него нужное вещество. Дальше фильтруем, очищаем, сколько умеем, и выходит то, что тебе кололи. Пока грубо, кустарно. Но работает.
— Не смей говорить об этом так. — Она выпрямилась. — Я лежала с заражением крови. Я видела в поезде, чем оно кончается. А теперь стою и разглядываю банки. — Она помолчала и докончила спокойнее: — Очень интересно. Нет, правда очень. Покажите мне когда-нибудь все по порядку, от бульона до укола.
— Это можно, — степенно согласился Семен. — Хитрости тут немного. Тут аккуратность нужна и терпение.
— Аккуратности у меня довольно.
Она попросила тетрадь, и Семен снял ее с гвоздя и подал так, будто подавал не бумагу, а древний рассыпающийся манускрипт. Анна листала столбики цифр, записанные крупным старательным почерком, и спрашивала: когда засеяно, почему у печи, зачем марля. Семен отвечал обстоятельно, с удовольствием человека, которого первый раз спросили о деле всерьез. Разговаривала она с ним не как с прислугой, а как говорила с фельдшерами в поезде: по делу, на равных. Я видел, что Семен это оценил.
К себе мы вернулись через четверть часа. Анна села на кушетку и объявила:
— Я буду помогать Семену. Посуду мыть я умею, а записывать цифры меня учили лучшие гувернантки Петербурга.
— Тебе бы сначала отдохнуть. Хотя бы две недели. Ты не больная, но…
— Поправляющаяся, помню. — Она посмотрела на меня, немного наклонив голову. — Я не собираюсь таскать ведра. Я собираюсь сидеть в теплой комнате и делать полезное. Потихоньку. Потихоньку — можно?
Я развел руками. С некоторыми пациентами можно спорить. С этой — себе дороже.
— Потихоньку можно.
— Вот и договорились. — Она откинулась на спинку кушетки и оглядела комнату в третий раз, теперь уже спокойно, как свою. — Иди на службу, доктор. У тебя вид человека, который с утра не видел ни одной температурной кривой и от этого безмерно страдает.
В госпитале меня ждали накопившиеся за утро мелочи, и я разгребал их до сумерек.
У барака меня встретил Унтер, проводил до дверей и уселся у крыльца с видом часового. Гнатюк издали развел руками — мол, не приучал, сам повадился.
Гольдин доложил — ночные температуры по палатам без неожиданностей, новую партию раствора приготовили, у ефрейтора с флегмоной голени грануляции чистые, можно переводить на редкие перевязки.
Левицкий встретил меня в коридоре и осведомился, каково это — иметь дом, в котором тебя ждут. Я ответил, что пока не разобрался, но первые наблюдения обнадеживают.
— Отлично, — кивнул он и пошел к себе.
В перевязочной Дарья Семеновна, не отрываясь от бинтов, спросила, как доехала Анна Николаевна, выслушала ответ и кивнула с удовлетворением мастера, сдавшего работу без брака. Сестры уже собирались навещать — по одной и ненадолго, как было договорено, — но очередность, судя по лицам, еще вызывала споры.
К японцу я тоже зашел. Сакаи сидел на койке, держа лонгетную руку на коленях, и смотрел в окно, за которым не было ничего, кроме забора и дыма. Повязка сухая, пальцы теплые, отека нет. На перевязке он, как всегда, следил за моими руками и молчал, а под конец поблагодарил — коротко, наклоном головы. Часовой у двери проводил меня скучающим взглядом. Охраняли японца надежно.
Ракитин приехал в самом конце дня, когда я уже собирался домой. В ординаторскую он не пошел, а кивнул мне на двор, и мы встали у штабеля дров, на утоптанной дорожке, где мороз разгонял лишних слушателей лучше любого караула.
— Новости по вашему стрелку, — начал он без предисловий. — Мы проверили, что можно проверить отсюда. Командир канонерки на Ляохэ носил фамилию Нагасима, и контр-адмирал с той же фамилией в Морском штабе существует. Остальное проверке пока не поддается, но общий вывод такой: ваш Сакаи либо не врет, либо врет несильно.
— Это хорошо или плохо?
— Это полезно. — Ракитин достал папиросы, размял одну. — Смотрите, что получается. Разведок у японцев две, армейская и флотская, и действительно они живут как две свекрови в одном доме: сведениями делятся скупо, успехам друг друга радуются не слишком. История с вами шла по флотской линии, да и по ней особо не шла, а лежала в столе у одного человека, потому что это его частная месть. Значит, армейская линия про вас может не знать. А люди, на которых работает Чжао, как раз армейская линия. Для них вы по-прежнему обиженный доктор из гнойного барака, который любит деньги и не любит начальство. Про Инкоу они не знают тем более.
— То есть работа продолжается.
— Работа продолжается. — Он закурил и посмотрел на меня через дым. — Скажу честно, риск вырос, и вырос заметно. Раньше вы были для них человек с улицы, простой и безопасный. Теперь по Пристани гуляет история, что в доктора Дмитриева стреляли у собственных ворот. Чжао ее знает наверняка.
— И как он ее себе объяснит?
— А вот это уже наша забота. — Ракитин стряхнул пепел в снег. — Версия такая. Не так давно врач Дмитриев вскрыл поставку некачественных медикаментов в часть, где служил. Поднял скандал, дошел до начальства, интендантский чиновник и подрядчик пошли под суд, подрядчик — на каторгу. А у подрядчика осталась родня, люди торговые, с деньгами. Месть понятная, житейская: не политика, не шпионство, обыкновенная человеческая злоба за поломанную жизнь. Такую версию принимают легко, потому что похожих историй вокруг десяток.
— Складно.
— И что-то такое, в принципе, было. История уже ходит по полицейской части, а оттуда дорожка к людям Чжао короткая. Ваше дело — при случае подтвердить. Неохотно, как о неприятном. Справитесь.
Он не спрашивал, он констатировал.
— Я понимаю, Вадим Александрович, что вам последние дни было не до этого, — продолжал он, помолчав. — Поэтому и не трогал вас. Но дальше ждать нельзя. Японцы что-то готовят. Что именно, мы не знаем, и это самое скверное слово в моем ремесле — «что-то».
— Вы говорили это и месяц назад.
— Месяц назад я говорил это спокойнее. — Он затянулся. — Вы следите за сводками? Наступление у Сандепу кончилось, и в газетах пишут: без решительного результата. Ничья. Так вот, скажу вам то, чего в газетах не напишут. Эта ничья — подарок, который мы сами Японии сделали. После вашего Инкоу японцы остались без половины зимних запасов, им нечем было держать удар. А Куропаткин велел остановить наступление. Испугался контрудара, которого не могло быть. Мы встали в двух шагах от открытой двери и развернулись. Второй раз такого случая не будет. И японцы готовят ответ.
Я молчал. Мороз пробирался под шинель, ветер принес запах дыма, во дворе кто-то ругался с водовозом. Обыкновенный госпитальный вечер, и посреди него мне предлагали вернуться за стол к господину Чжао.
— Я все-таки врач, Андрей Платонович, — сказал я наконец. — Мое дело — чтобы люди не умирали. Выходит, это тот же случай, только без скальпеля. — Я вздохнул. — Так что продолжаем.
— Другого ответа я не ждал. — Ракитин бросил окурок и придавил его каблуком. — Тогда я скажу Черепанову, пора устраивать новую встречу. И последнее. Охрану я с вас снимаю.
— Вот как.
— Так. Сами посудите: агент, при котором состоят два филера и возок с жандармским кучером, не агент, а вывеска. Сразу после стрельбы — ладно, но потом… У японца охрана останется, он теперь имущество казенное, а вы… — Ракитин впервые за разговор усмехнулся. — Вы стреляете лучше, чем положено врачу. Продолжайте в том же духе: из дома затемно лишний раз не выходить, дверь незнакомым не открывать. И Анне скажите быть внимательнее. Без подробностей, но скажите.
— Скажу. Разумеется.
— Да, и вот еще. — Он поднял воротник. — Когда встретитесь с людьми Чжао, про покушение сами не заговаривайте. Спросят — расскажете версию, нехотя, как о личном. Не спросят — тем лучше. Но они спросят.
— Понял.
— Ну и все. — Он подал руку. — Не провожайте, я дорогу знаю.
Он ушел, а я постоял еще минуту у штабеля, прикидывая. Выходило просто: если второй посланец адмирала когда-нибудь явится, встречать его буду я один. Зато господин Чжао увидит одинокого доктора, каким ему и положено быть. У всего свои плюсы. Ну и минусы, как без них.
Домой я шел пешком, и десять минут дороги показались непривычно долгими.
Во дворе меня перехватил Ковалев — вышел из лавки.
— С законным браком, Вадим Александрович. Семен сказал.
Он потоптался и прибавил, что если жильцам что понадобится по хозяйству — крючья там, полки навесить, — то у него в лавке для своих за полцены. По здешним меркам это было объяснение в любви.
Наверху меня ждал накрытый стол. Белая скатерть, которой я не покупал. Новые тарелки, серебряные ложки Левицкого, посреди стола самовар. Вокруг него целое хозяйство: пирог с капустой, балык, ветчина, соленые грибы и жаркое в чугунке, еще горячее. У прибора моей жены стояла рюмка портвейна.
— Это что? — спросил я, кивнув на рюмку.
— Это предписание главного врача. — Анна развернула сазоновскую записку, которую, оказывается, хранила в шкатулке, и прочла с выражением: — «По рюмке перед обедом, для аппетита и кроветворения. Проверю». Заметь, я исполняю назначения точно. Можешь записать в листок.
— А мне главный врач ничего не прописывал?
— Тебе он прописал беречь жену. Лично слышала. Так что налей себе и исполняй.
— А остальное откуда?
— Скатерть и припасы — Семен. Я составила список, он сходил. Жаркое мое, но под его наблюдением: он растапливал, к тяжелому меня не подпускал. Из трех рецептов Дарьи Семеновны я пока осилила один, так что меню у нас будет однообразное, но сытное.
— Алкоголь — только пригубить!
— Хорошо, как скажете, доктор!
Жаркое удалось, со специями и лавровым листом, разве что чуть пересоленное — об этом я благоразумно промолчал. Анна ела с аппетитом, за которым я следил с чисто врачебным удовольствием, и рассказывала, как прошел день. Семен показал ей фильтрацию и кипячение посуды, а трогать банки запретил. Она согласилась с подозрительной легкостью.
— Аня. Есть разговор. Невеселый, но нужный.
Она отставила чашку и сложила руки на столе.
— Ты знаешь, что в меня стреляли, и знаешь, чем кончилось. Но это не все. — Я подбирал слова аккуратно, как инструменты. — Я помогаю жандармскому управлению. Уже достаточно давно. Не по доносам, ничего такого. Лишь война, шпионы, диверсии. В Харбине сейчас готовится что-то нехорошее, большое, и я могу помочь это предотвратить. Пожалуй, только я и могу, так уж легли карты. Подробностей не расскажу — не потому, что не доверяю, а потому, что чем меньше ты знаешь, тем ты целее. Скажу одно: это не игрушки, и осторожными теперь надо быть всем. Тебе, мне, Семену.
Анна молчала, наверное, с полминуты. Смотрела на меня, и я видел, что она складывает вместе стрелка у ворот, охрану, возок с ледяными окошками и мои отлучки, про которые ей наверняка нашептали еще в госпитале.
— Хорошо, что сказал сам, — произнесла она наконец. — Я бы все равно поняла, я не слепая. — Она накрыла мою руку ладонью. — Все правильно, Вадим. Так и надо. Если можешь помешать беде — мешай. Было бы гораздо хуже, если бы мог и отсиживался. За такого я бы замуж не пошла.
— Осторожность, Аня. Я не для красивых слов это говорю. Дверь никому чужому не открывать. Со двора в сумерках не выходить. Если что-то покажется странным — человек, вопрос, письмо, — сразу мне или Семену.
— Поняла. Не бойся, я дисциплинированная, я в поезде выучилась. — Она помолчала и добавила совершенно тем же тоном, каким соглашалась: — И ты научишь меня стрелять.
— Что?
— Стрелять. Из револьвера. — Она смотрела спокойно. — Ты сам сказал: осторожными надо быть всем. У тебя кольт ночует в тумбочке, у Семена, я заметила, револьвер. Безоружная в этом доме одна я. Но осторожная женщина с револьвером надежнее осторожной женщины с кочергой.
Возразить по существу было нечего. Мои возражения начинались со слов «ты еще слаба» и кончались словами «не женское дело», причем второе я бы никогда не рискнул бы произнести вслух.
— Я подумаю, как это устроить, — сказал я.
— Думай. — Она кивнула, как расписалась. — Только недолго.
Перед сном оставался укол — курс я прекращать не собирался, оставалось еще дня три. Раствор я принес свежий, шприц прокипятил в новой кастрюле.
— Жжется твое лекарство, — сказала она, когда я закончил. — Я уже говорила?
— Говорила. Пока лучше не выходит.
— Ничего. — Она опустила рукав. — Зато я теперь посмотрела, откуда оно берется. Терпеть легче, когда знаешь что.
Спать легли поздно. Уголь в печи дотлевал, по потолку лежала слабая красноватая полоса, внизу, в лавке, глухо пробили часы. Анна устроилась на моем плече, здоровой рукой натянув одеяло, и я уже решил, что она засыпает.
— Я тебе не все рассказала. Тогда, в госпитале. Про то, как я попала на фронт.
— Так. И что же ты утаила от лечащего врача?
— Не смейся.
Она не пошевелилась.
— Я не сказала, зачем я на самом деле вернулась в Петербург. Я тебя искала, Вадим. В первый же день я поехала на Суворовский. Мне сказали: был такой, уехал на войну.
Она перевела дыхание.
— И тогда все сошлось воедино. Понимаешь? Одно к одному. Найти тебя — на войне. Доказать тебе, что я не избалованная графская дочка, — на войне. Научиться настоящей медицине — опять на войне. Мне даже выбирать не пришлось. Я ехала за десять тысяч верст и знала, что еду правильно.
Я лежал и молчал. Надо было что-то ответить. Она пересекла полмира, чтобы меня найти. А я все это время пытался ее забыть и думал, что так будет лучше для всех.
— Давай спать, — сказал я наконец. — Время позднее.
— Давай, — усмехнувшись, ответила она, — хотя, насколько мне известно, первая брачная ночь обыкновенно проходит несколько иначе.
— Ты еще слишком слаба для этого.
— Доктор, — она приподнялась на локте, — вынуждена сообщить, что вы сильно ошибаетесь. Более того, у меня есть основания полагать, что так выздоровление пойдет гораздо быстрее.
— Ну, тогда отлично, — сказал я.