Штаб триста двенадцатой стрелковой дивизии стоял в селе с названием, которое я не запомнил, потому что за трое суток дороги названий было много, а спал я мало.
Ехал я так: до Армавира эшелоном с маршевым пополнением, от Армавира сутки на попутных, потом снова эшелоном, потом опять на попутных. Двадцать восьмого июня доложился в отделе кадров армии, где меня сверили со списком, дали направление в дивизию и объяснили, где искать. Нашел я тридцатого.
Село было забито войсками так, что не пройти: обозы, кухни, коновязи, в каждом дворе люди. Дивизию вывели во второй эшелон на пополнение, и пополнение прибывало третью неделю — я видел, как по улице идут люди в новых, необмятых гимнастёрках, а вёл их сержант с лицом человека, который чуть ли не ежедневно объясняет людям одно и то же.
Штаб размещался в школе. Майор Востриков, начальник разведки дивизии, оказался мужчиной лет сорока, крупным, с крестьянскими руками, и первое, что он сделал — взял моё предписание и прочёл его целиком, не побрезговав внимательно рассмотреть номер и печать.
Потом посмотрел на меня.
— Худой, — заключил он.
— Так точно.
— И хромаете.
— Никак нет.
— Хромаете, товарищ капитан, я на вас смотрю с крыльца уже полторы минуты, — он положил предписание на стол и придавил его чернильницей.
— Годен без ограничений, товарищ майор, — сослался я на бумажный авторитет.
— Комиссия у вас в Ессентуках была, а рота у меня здесь, — не поддался он.
Востриков открыл папку и стал в ней рыться:
— Сто девяносто седьмая отдельная разведрота. Штат — сто двенадцать, фактическая численность — шестьдесят три. Командир роты, капитан Заславский Илья Борисович, ранен девятого июня, в госпитале в Сочи, вернётся в лучшем случае в сентябре. Рота с тех пор без командира.
— Кто исполняет?
— Старший сержант Мятлев, — Востриков поднял на меня глаза. — Официально — никто, потому что старшего сержанта на роту я поставить не могу. Фактически — Мятлев. Три недели.
— Понял.
— Ни хрена вы не поняли, — Востриков потёр переносицу, и раздражения в этом не было, одна усталость. — Рота ждёт Заславского. Заславский у них четвёртый год, они с ним от Керчи идут. Вас они не ждут. Вы для них человек, который сел на чужое место.
— Временно?
— Что — временно?
— Я сел временно или как?
Востриков помолчал и ответил:
— Заславскому оторвало кисть.
Больше я не спрашивал.
К роте меня повёл писарь. Разведрота стояла на краю села, в трёх дворах и в саду за ними, и по саду было видно, что стоят давно и обжились: натянуты навесы, вкопан стол, у забора сложена аккуратная поленница, а под яблоней устроено что-то вроде спортивного городка — турник из трубы и двух вкопанных в землю бревен.
Меня заметили метров за тридцать. Заметили и не сделали ничего. Никто не встал, никто не крикнул «смирно», никто не побежал докладывать. Человек сорок продолжали заниматься тем, чем занимались: чистили оружие, спали, играли в домино, один брился, глядя в осколок зеркала на суку.
Но смотрели — прямо и краем глаза — все. Я дошёл до середины сада и остановился.
— Кто старший?
От стола поднялся человек лет тридцати, среднего роста, в выгоревшей добела гимнастёрке без ремня. Он не спешил. Он застегнул воротник, потом надел ремень, потом одёрнулся — и всё это заняло секунд двадцать, в течение которых я стоял и ждал.
— Старший сержант Мятлев. Исполняю обязанности.
— Капитан Сидорин. Принимаю роту.
— Слышали, — Мятлев кивнул. — Из строевой утром сказали.
Он смотрел мне в глаза спокойно, без вызова, и вот это спокойствие было хуже любого вызова. Так смотрит человек, который знает, что торопиться некуда.
— Стройте роту.
— Рота, стройсь! — крикнул Мятлев, не оборачиваясь.
Строились они полторы минуты. Не медленно и не быстро — ровно так, чтобы не придраться.
Шестьдесят три человека. Я прошёл вдоль строя и посмотрел на каждого, а рота посмотрела на меня. Я знал, что они видят — худого как щепка, прихрамывающего на правую ногу капитана со Звездой Героя, которую хрен знает как получил — может за ранение как раз, не за героизм? Приехал из госпиталя. Наверное, отвоевался, наверное, теперь будет ходить по подразделениям и рассказывать про подвиги.
Я бы на их месте подумал то же самое.
— Меня зовут капитан Сидорин. Воюю с сорок первого, с Одессы, через оборону Севастополя и Кавказ с Орджоникидзе. До ранения командовал такой же ротой в двести семьдесят пятой стрелковой. Ранен в апреле в городе, название которого не запомнил. В бою, при штурме.
Молчание.
— Вопросы есть?
— Разрешите, товарищ капитан?
Из второй шеренги шагнул здоровый, широкий в кости парень с плоским весёлым лицом и с ушами, которые бывают только у двух категорий людей — у борцов и у боксёров.
— Ефрейтор Шабанов.
— Слушаю.
— Товарищ капитан, а правда, что вы одесский?
— Одессу только краем глаза видел, — усмехнулся я. — Сам с Кубани, детдомовский.
— Жаль, — расстроился Шабанов. — В Одессе, говорят, борьба хорошая была. Общество «Динамо», и вообще.
По строю прошло движение. Не смех, а именно движение — люди чуть подались, чтоб лучше видеть.
— Разрешите спросить, товарищ капитан?
— Спрашивай.
— Мы тут борьбой занимаемся. Для формы. Вон, бревно есть. Может, поборемся, товарищ капитан? По-хорошему, без обид. Чтоб знать, значит, кто чем дышит.
Он сказал это очень доброжелательно. Предложение было идеальное. Откажешься — значит боишься, и это увидят шестьдесят три человека. Согласишься — выйдешь на бревно с борцом-классиком, который весит на двадцать килограммов больше, у которого не простреляно бедро, и он в теории завяжет меня в узел.
И то и другое — конец.
— Шабанов, выйти из строя.
Он вышел, довольный, и начал закатывать рукава. Я снял часы, отдал писарю подержать:
— Рота, разомкнись. Дайте место.
Строй раздался полукругом — охотно, быстро, кто-то присел на корточки, чтоб лучше видеть. Тюлькин, стоявший с краю, немедленно начал что-то шептать соседу, и я готов был поспорить на месячный оклад, что он принимает ставки.
Я снял ремень и отдал тому же писарю. Рукава гимнастерки закатал. Шабанов встал в стойку. Стойка у него была хорошая, настоящая: чуть боком, колени мягкие, руки вперёд, ладони открыты. Он подсел, качнулся с ноги на ногу, проверяя траву, и я увидел, как у него поехали плечи — он уже прицеливался.
— Вы это, товарищ капитан, — сказал он миролюбиво. — Вы за бок не бойтесь. Я аккуратно.
— Спасибо, боец, — хохотнул я.
Мы начали сходиться. Он неспешно шёл в захват, уверенный в своих силах настолько, что на лице читались мысли о том, как сильно его будут уважать бойцы за то, что он сломал новичка-капитана. Я сделал два шага навстречу и на третьем, когда до него оставалось меньше метра и он уже потянулся ко мне открытыми ладонями, резко ударил его в челюсть снизу-сбоку. Костяшки отозвались, Шабанов мешком рухнул на траву.
Нокаут.
В саду стояла тишина.
— Оказать помощь! — скомандовал я, указав на ефрейтора.
Тишина продержалась ещё секунду, потом рота вспомнила, что умеет двигаться. Двое подхватили Шабанова под мышки и перевернули на бок, третий побежал к бочке у забора и вернулся с полным котелком, расплёскивая на ходу.
— Гриш. Гриша!
Первую пощёчину ему отвесили осторожно, вторую — от души, а на третьей тот, кто бил, оглянулся на меня, будто спрашивая разрешения. Я кивнул.
Вода плюхнула Шабанову на лицо и за воротник. Он булькнул, дёрнулся и открыл глаза — сначала один, потом второй, и оба смотрели в разные стороны.
— Живой, — доложили мне из-под яблони.
— Вижу, что живой. Посадите.
Его посадили. Он посидел, потрогал челюсть, подвигал ею вправо-влево, проверяя, на месте ли, и обнаружил, что на месте. После этого он поднял глаза и нашёл меня. Обиды в них не было. Было очень внимательное недоумение — так смотрит человек, у которого только что сломался понятный ему мир и который очень хочет узнать, как теперь этот мир устроен.
— Встать.
Он встал. Покачнулся, но встал.
— Ефрейтор Шабанов, вы предложили командиру роты бороться. Я вам объясню, почему это глупость, — я говорил громко, чтобы слышали все шестьдесят три. — Борьба — это спорт. В спорте есть правила, есть ковёр, есть судья и есть уважение к сопернику. Немец про эти правила не слышал. Он вас будет бить сзади, в темноте, ножом и по затылку, и никакого судьи там не будет.
— Так я ж…
— Молчать. Я не закончил, — я повернулся к строю. — Борьба — это отлично. Борьба в роте была раньше меня, и это наследство я сохраню. Шабанов, продолжишь ее вести. Мне нужно, чтоб каждый в этой роте умел свалить человека и умел не дать свалить себя. Это в разведке нужнее, чем стрельба.
Пауза.
— Соперник у нас с вами один, и он в четырнадцати километрах отсюда. Ясно?
— Ясно, — выговорил Шабанов.
— Не слышу.
— Ясно, товарищ капитан!
— Встать в строй.
Он встал в строй, и по дороге — я видел — потрогал челюсть ещё раз, и на лице у него было выражение человека, которому объяснили новую и очень интересную вещь.
Строй смотрел на меня иначе, чем пять минут назад. Не любовь, конечно, но уважение зарождается.
— Разойдись.
Уже уходя, я услышал за спиной приглушённое:
— … так я ж на Гришу ставил.
— А я говорил.
— Так кто ж знал.
— Тюлькин знал, — мрачно сказал третий голос. — Тюлькин всегда знает.
Рота разошлась, а ко мне подошел Мятлев.
— Товарищ капитан.
— Слушаю.
— Гриша не со зла. Он такой.
— Знаю, что не со зла. Со зла было бы проще.
Мятлев чуть заметно усмехнулся — в первый раз за всё время.
— Разрешите вопрос?
— Разрешаю.
— Вы Заславского видели?
— Нет.
— А про руку знаете?
Я посмотрел на него. Он знал, что командир больше не вернется, и три недели держал это при себе, потому что рота, которая ждёт командира, воюет лучше роты, которая знает, что не дождётся.
— Знаю.
— Ну и хорошо, — Мятлев кивнул. — Разрешите изложить мнение, товарищ капитан?
— Разрешаю.
— Роту вы получили хорошую. Люди тут злые, обученные, половина с Керчи. Они вас месяц будут пробовать на зуб, а вы их не ломайте — они сами устанут. А вот если вы их положите по глупости — хоть одного, хоть на первом поиске — то дальше уже ничего не будет, и я вам ничем не помогу.
— Это всё?
— Это всё.
— Тогда слушай ответное мнение, — я подошёл ближе. — Вы три недели командовали ротой, и рота цела. Это я запомнил. Но роту вы мне сдадите не по-хорошему, а по описи, с ведомостями, до последнего диска. И сдавать будете завтра с утра, потому что послезавтра я иду смотреть передний край, и я хочу знать, с чем иду.
— Есть.
— И ещё. Заславский вернётся или нет — это не ваше и не моё дело. Пока он в госпитале, рота моя.
Мятлев подумал.
— Понял.
И ушёл.
Ночевать меня определили в тот же двор, в хату, где жил командный состав. Жильцов кроме меня было немного — двое. Младший лейтенант Бабенко — лет двадцати, из училища, три месяца в дивизии, разговаривал со мной подчёркнуто по уставу и от этого казался вдвое младше. И старшина Тюлькин — лысоватый, круглый, лет сорока, который встретил меня фразой:
— Товарищ капитан, вы яйца будете?
— В каком смысле?
— В прямом. Варёные. У меня шесть штук.
— Прекрасно, — оценил я. — А у меня отличный шмат сала завалялся.
Мы кушали, и я слушал, как он рассказывает про роту. Рассказывал охотно и с подробностями, которые в ведомости не попадают. Рассказывал, что Мятлев — золото, но упрямый, и если упёрся, то всё. Что Шабанов дурной, но не злой, и его надо просто занимать делом, иначе он начинает выдумывать. Что Пшеничный, снайпер, человек тяжёлый, разговаривает мало и только по делу, и лучше его не трогать вообще, а надо чего — через Мятлева. Что Бабенко пацан хороший, но роты боится больше, чем немцев, и рота это чует. Что фельдшер у них Зинаида Павловна, сорока трёх лет, курит крепче любого мужика и разговаривает так, что краснеют бывалые.
— А вы, товарищ старшина, тут давно?
— С февраля.
— И уже всё про всех знаете?
— Так это ж моя работа, — удивился Тюлькин. — Я старшина. Я если про людей знать не буду, я им что, портянки правильно выдам?
Утром я пошёл смотреть роту в деле — не в поиске, а просто, на занятиях. Занятия шли своим ходом, и шли они хорошо. Мятлев гонял вторую группу на макете немецкой траншеи, вырытом тут же за садом, и гонял грамотно: по секундомеру, с повторами, с разбором ошибок. Шабанов возился с новичками на бревне и, увидев меня, вытянулся так, что чуть не уронил того, кого держал.
А на краю сада, у забора, лежал человек с винтовкой и смотрел в оптику на дальний конец поля. Я подошёл и сел рядом на корточки.
Человек не пошевелился.
— Пшеничный?
— Так точно.
— Что смотрите?
— Ветер.
Я посмотрел туда же. Поле как поле, до дальнего края метров восемьсот, над ним колыхалась трава.
— И как?
— Слева тянет. У земли слабее, наверху сильнее. К одиннадцати ляжет.
Он говорил, не отрываясь от прицела.
Я снял с плеча свою Мосинку с оптикой и положил рядом на траву, стволом в поле. Пшеничный оторвался от прицела и посмотрел — не на меня, на винтовку.
— Разрешите, товарищ капитан?
— Разрешаю.
Он протянул руку, взял винтовку, повертел, глянул на крепление, на потёртое до белизны цевьё, на царапину поперёк прицельной планки.
— Тридцать девятого года, — он взвесил её на ладони. — Ствол хороший. Хозяин её любил.
— Любил, — подтвердил я. — И первый, и второй.
— Где они?
— На Кавказе остались.
Пшеничный положил винтовку обратно на траву, ровно туда, откуда взял, и вернулся к прицелу. Минуты полторы мы молчали.
— Вы из неё стреляете, товарищ капитан?
— Стреляю.
— Плохо, наверное.
— Плохо, — согласился я. — Но лучше, чем никто.
Пшеничный хмыкнул. Как я узнал позже, за весь тот месяц это был самый тёплый разговор, который у Пшеничного с кем-либо состоялся.
Зинаиду Павловну я увидел в тот же день, ближе к вечеру, и увидел издалека. Она стояла посреди двора, широко расставив ноги, курила и говорила что-то бойцу, который был выше её на голову и стоял по стойке смирно. Что именно она говорила, я не слышал, но боец за полминуты сменил три цвета.
Потом она заметила меня и пошла навстречу, не докурив.
— Товарищ капитан.
— Товарищ военфельдшер.
— Раздевайтесь.
— Простите?
— Ваши иссохшие прелести меня не интересуют, — хохотнула она. — Гимнастёрку снимите, у меня в списке личного состава появился новый человек с двумя сквозными двухмесячной давности. Я должна на них посмотреть.
Смотрели мы в хате, при керосинке. Она размотала, посмотрела бок, потом бедро, помяла, спросила, что тянет, я ответил, что ничего, а она изящным матом попросила не врать.
— Тянет на длинных переходах, — признался я.
— Ага. И на подъёме тянет. И на второй час ходьбы. И к дождю.
— К дождю пока не проверял.
— Проверите, — она отвернулась, давая одеться. — Товарищ капитан, я вам мешать не буду, но и вы мне не врите.
— Договорились.
— Не договорились, а так точно.
— Так точно.
— Вот, — Зинаида Павловна закурила прямо в хате. — А теперь скажите: как спите?
Второй раз за два месяца я услышал этот вопрос от медика, и второй раз соврал.
Востриков вызвал меня в полдень следующего дня и вручил задачу. Я шёл в разведотдел и по дороге прикидывал: дивизия на пополнении, немец в четырнадцати километрах, передний край стабильный, значит, скорее всего, наблюдение, потом поиск, потом язык.
Востриков положил передо мной три листа.
— Опись имущества. Приём-передача. Ведомость по вооружению. И вот это — отчёт по расходу боеприпасов за второй квартал, его Заславский не сдал, потому что его ранило четырнадцатого числа, а сдавать надо было пятнадцатого.
Я посмотрел на листы.
— Товарищ майор, а немец?
— А немец никуда не денется, — Востриков придвинул к себе следующую папку. — Он в четырнадцати километрах и в ближайший месяц там и будет. Дивизия на пополнении. Пополнение надо учить, а учить надо по плану, а план у нас утверждён на июль.
— Разрешите вопрос?
— Разрешаю.
— Наблюдение за передним краем ведётся?
— Ведётся. Полковой разведкой.
— А моя рота?
— А ваша рота, товарищ капитан, приводит себя в порядок и готовит пополнение. Задачи получите, когда дивизию поставят в первый эшелон, — Востриков придвинул ко мне чернильницу. — Сдавайте отчёт до пятницы.
Я взял листы и остановился в дверях:
— Товарищ майор, а если я схожу посмотреть на передний край? Сам, с двумя людьми. Без задачи, просто посмотреть.
Востриков поднял голову.
— Зачем?
— Чтоб потом не смотреть в первый раз, когда прикажут.
Он смотрел на меня секунд пять.
— Участок полковой, — выговорил он наконец. — Полк вас туда не пустит без бумаги, а бумагу вам никто не даст, потому что вы там никто. Идите и пишите отчёт.
Я вышел, постоял на крыльце и, поморщившись от неприятной для меня бумажной работы, пошел писать отчет по расходу боеприпасов за второй квартал. Я его писал в жизни четыре раза, и все четыре раза он у меня сходился со второй попытки, потому что первая всегда была честная. Здесь задачу облегчало то, что «честно» у меня при всем желании не получится — я же не видел.
Закончив, я пошел искать Мятлева, и нашёл его в саду.
— Товарищ старший сержант, у нас в роте кто-нибудь ходил на этот участок? До ранения Заславского.
— Ходили. В мае трижды.
— Кто?
— Я ходил. Шабанов. Пшеничный на дневку сидел.
— Схема есть?
Мятлев чуть помедлил.
— Схема есть у меня в голове, товарищ капитан. Бумаги нету, бумагу я в отдел сдавал.
— Нарисуете?
— Нарисую, — он посмотрел на меня. — А зачем?
— Затем, что дивизию поставят в первый эшелон, и в тот же день майор Востриков вызовет меня и прикажет к утру организовать языка. И я не хочу в этот момент узнавать, что там за речка и где у неё брод.
Мятлев подумал, потом сел к вкопанному столу, взял из-под лавки палку и разровнял ногой землю.
— Тогда лучше на земле, — решил он. — На бумаге я плохо. Тут вот речка…
Рисовал он двадцать минут. Через десять к нам подсел Шабанов — молча, потирая украшенную синяком челюсть — и стал поправлять, где Мятлев ошибался. Через пятнадцать откуда-то возник Тюлькин и сообщил, что у сапёров второго полка есть немецкая карта этого участка, только они её никому не дают, но, если очень надо, он попробует достать.
— Попробуйте, товарищ старшина.
— А что за неё дать?
— Часы есть карманные, серебряные, с капрала снял.
— Это дело! — одобрил Тюлькин.
Пшеничный подошёл последним, постоял над схемой, посмотрел, ткнул пальцем в правый край и сказал:
— Тут высотка. С неё пойма как на ладони. Немец там сидит с апреля.
И ушёл обратно к забору. Рота шла мимо по своим делам, косилась и делала вид, что ей всё равно, а мы вчетвером сидели над куском разровнённой земли и полтора часа изучали передний край, к которому нас никто не пускал.