Проход в проволоке Лев обозначил двумя воткнутыми в землю щепками, и разглядеть их удалось только с четырёх шагов.
— Ползком, — выдохнул он мне в ухо. — Верхнюю нитку я оставил, чтоб не провисло. Не вставать.
Проволока прошла над спиной, задев вещмешок. За ней начинался огород — грядки, прошлогодняя ботва, покосившийся плетень, и за плетнём стена первого лабаза, ровная, глухая, без единого окна на нашу сторону.
Гацоев с первым взводом ушёл вправо вдоль стены, пропал в темноте и не издал ни звука. Гурьев со вторым лёг у плетня, разворачивая свои дегтярёвы на площадь. Лунарь просочился в проулок и минуты через две вернулся, показал два пальца и мотнул головой назад: двое, дальний конец.
Я подтянул к себе рацию, вдавил тангенту.
— Батраз. Три ноль.
— Понял, три ноль, — отозвалось шёпотом из наушника. — Ждём.
В проулке пахло мокрым кирпичом и кошками. Идти приходилось боком — плечи не помещались, и вещмешок скрёб по кладке, и каждый раз я вздрагивал от этого звука, хотя вздрагивать было глупо: в тридцати метрах на площади рычал грузовик и орал кто-то по-немецки, и мой мешок против этого рёва был как комар в бане.
Двое немцев стояли в дальнем конце проулка и смотрели во двор, на машины. Один держал винтовку за ремень, стволом вниз. Второй курил, прикрывая огонёк ладонью — привычка, которая ему тут была уже не нужна, но на то она и привычка.
Лунарь снял курящего. Второго — Гацоев, вышедший из-за угла с той стороны, и я не увидел удара, увидел только, как немец сел, будто ему подрубили ноги.
Дальше был двор лабаза, а в углу двора — железная дверь в подвал, приоткрытая, и из щели тянуло тёплым.
Первая точка.
Я показал Гацоеву: гранату не бросать. За дверью стоял пулемёт, а мне пулемёт был нужен целым — с него потом придётся работать по площади.
Гацоев кивнул, отдал автомат соседу и взял нож. За ним пошли двое его, тоже с ножами. Из подвала донёсся короткий звук, будто уронили мешок, потом ещё один, потом стало тихо, потом в щели показалась рука и махнула.
Внутри было тепло, тесно, воняло сгоревшим маслом и керосинкой. Пулемёт стоял на станке у продуха, лента заряжена, рядом на ящике — недоеденная каша в котелке и раскрытая книжка корешком вверх. Гёте. Трое нибелунгов лежали там, где их положили. Четвёртый сидел у стены, живой, с рассечённой бровью, и держался за голову.
— Этот сам сдался, — доложил Гацоев. — Руки поднял и сел.
— Лунарь, свяжи, привяжи на всякий случай к чему-нибудь и рот заткни. Тюльпан, к пулемёту. Сектор — площадь и вход в гимназию, огонь по моей команде.
— Есть.
Я приложился к продуху. Отсюда площадь просматривалась почти вся: три грузовика, у которых суетились человек десять, крыльцо гимназии с часовым, водокачка, тёмная церковь. И правее, за деревьями, торчала каланча, а на её верхней площадке кто-то стоял.
— Батраз, — передал я по рации. — Работаешь по площади. Первая — за грузовики, недолёт метров двадцать, потом двигай на меня.
Первая мина легла за грузовиками, как и просил. Немцы на площади сначала не поняли — обернулись, кто-то даже не бросил ящик. Вторая упала между машинами, и вот тут они поняли всё сразу.
— Гурьев, пойма! Тюльпан, огонь!
Пулемёт в подвале забился так, что с потолка посыпалась известь. Гурьев и Лебедев с плетня ударили обоими дегтярёвами, и площадь за полминуты перестала быть местом, где можно спокойно стоять.
Немцы залегли за колёса и за штабель ящиков и начали отвечать — беспорядочно, в белый свет, потому что откуда по ним бьют, они пока не понимали.
А вот их пулеметчик из второго подвала понял быстро. Вторая точка стояла в подвале элеватора, метрах в ста восьмидесяти, и до этой минуты я знал про неё всё: где продух, где вход, сколько шагов от угла. Чего я не знал — так это того, что за двое суток немцы поставили рядом второй пулемёт, во дворе, на закопанной по башню машине.
Я узнал об этом, когда очередь прошла по стене лабаза над продухом и вышибла из кладки полосу кирпичной крошки мне в лицо.
— Ложись! — запоздало заорал кто-то за спиной.
Кирпич сыпался за воротник. Я вытер глаза рукавом, посмотрел ещё раз и увидел вспышки: низко, вплотную к земле, из-за бетонного цоколя, и рядом — характерный силуэт, обложенный шпалами и мешками.
Броня. Немец загнал во двор бронетранспортёр или что-то похожее, окопал, обложил и посадил там пулеметчика.
Разведкой это не вскрыли. Разведкой это не вскрыли, потому что двор элеватора я смотрел позавчера, а поставили они его, надо думать, вчера или сегодня. Я поторопился.
— Лев!
Сапёр появился из проулка, пригибаясь.
— Мортирки остались?
— Три штуки. Кумулятивных две.
— Где?
— У Калюжного, где ж ещё.
Калюжный сидел со вторым эшелоном за плетнём, в двухстах метрах позади, с шестнадцатью новенькими и с карабином, благодаря которому он теперь считал себя главным истребителем брони на Кубани.
Идти за ним — три минуты туда, три обратно, и всё это время пулемёт из-за цоколя будет прижимать Гурьева к плетню, а Гацоева держать в проулке. Ну а немцы, соответственно, паузой воспользуются как надо. Выбора нет.
Гимназия при этом стояла в восьмидесяти метрах от того двора, и в её подвале лежали опечатанные ящики.
— Лунарь.
— Тут.
— Бегом к Калюжному. Мортирку, обе гранаты и его самого. Три минуты.
— Понял.
Он ушёл через проулок так, будто по нему не стреляли. Немецкий пулемётчик за это время нащупал наш продух и начал по нему работать всерьёз. Тюльпан отвалился от станка, ругаясь — его посекло крошкой — и я оттащил его за ящики, сел к пулемёту сам и дал длинную по цоколю, не надеясь попасть — на подавление.
Враг отвлёкся. Он перенёс огонь и следующие полминуты вбивал в наш продух всё, что у него было, и в подвале стало нечем дышать от кирпичной пыли.
— Командир! — крикнул Гацоев из проулка. — Гимназия!
Я перекатился к продуху с другого края.
У крыльца гимназии стояли двое немцев, и они не стреляли, а разматывали что-то от двери за угол. Провод. Двухжильный, чёрный, обычный подрывной провод, которых я за войну намотал и размотал километры.
«Мука» в опечатанных ящиках.
— Батраз! Гимназия, крыльцо, две мины, срочно!
— Не дам! — откликнулась рация. — У меня по крыльцу вилка выйдет, а там дети!
Он был прав, зараза.
— Тогда стой. Гацоев! Ко мне.
Гацоев ввалился в подвал, сплюнул пыль.
— Гимназия. Крыльцо, часовой и двое с проводом. Провод у них уходит за угол, значит машинка там. Берёшь взвод, идёшь по-за церковью, снимаешь часового и обоих. Провод не рвать — обрезать и концы развести, чтоб не сомкнулись.
— Понял.
— И Тембол, — он обернулся. — Внутрь не заходи, пока Лев не придёт. Мало ли, что там ещё натянуто.
Он ушёл, и его взвод ушёл за ним, а я остался у пулемёта, и следующие две минуты моя работа была очень простая: не давать никому на площади смотреть в сторону церкви.
Я жёг ленту, менял на поданную и заляпанную кровью Тюльпана, и жег уже ее. Немцы за грузовиками отвечали. Что-то попало в станок и увело ствол вбок, я выправил. Кто-то на площади поднялся и побежал к гимназии, и я его срезал в четырёх шагах от крыльца, и это, надо думать, был тот, кто шёл включать машинку.
Потом сзади затопали, и в подвал влетел Калюжный, красный, с мортиркой в одной руке и с гранатным подсумком в другой.
— Де воно?
— Двор элеватора, за цоколем, обложен мешками. Сто восемьдесят.
— Далеко, Васько.
— Знаю, что далеко.
— Мне метров сто надо. Ну сто двадцать.
Он был прав, а мы снова теряем время.
— Тогда пошли ближе.
Мы вышли из подвала во двор, из двора в проулок, из проулка — к угловому лабазу, тому, у которого стена метр с лишним. За углом лежала открытая полоса метров сорок, простреливаемая тем самым пулемётом.
— Гурьев! — гаркнул я в темноту. — Прижми его!
Гурьев прижал. Оба дегтярёва ударили от плетня по цоколю, немец огрызнулся в их сторону, и в эти секунды мы перебежали сорок метров и упали за кирпичный простенок водокачки.
Калюжный устроил приклад в землю, задрал ствол, посмотрел на цоколь, потом на ствол, потом опять на цоколь.
— Сто двадцать?
— Сто.
— Тогда стреляй.
Первая граната ушла с шелестом и лопнула в мешках сбоку, не пробив.
— Мимо, — констатировал Калюжный без всякого выражения и полез за второй.
Немец за цоколем развернул пулемёт на нас. Первая очередь легла по кирпичу простенка, вторая — по земле перед ним. Земля полетела в лицо, и Калюжный, не поднимая головы, вставил гранату, довернул мортирку на пол-ладони и выстрелил из положения, которое ни в одном наставлении не описано.
Граната вошла между мешками и глухо хлопнула внутри. Из-за цоколя выбросило дым и что-то ещё, а пулемёт замолчал.
— От це да.
— Потом «це да», щас вторая точка! — не дал я ему порадоваться.
Вторая точка сидела в подвале элеватора и продолжала работать по пойме, будто ничего не случилось. Ей и правда было всё равно: продух смотрел на юг, на пойму, а то, что у неё за спиной во дворе горит окопанная машина, пулемётчика касалось мало.
Мы обошли двор с востока, вдоль стены элеватора — стена там была не кирпичная, а щитовая, обшитая жестью, и через жесть слышно было, как внутри работает пулемёт: коротко, экономно, по три-четыре патрона. Опытный сидел.
Вход в подвал нашёлся с торца — широкий, для тележек, с наклонным спуском и распахнутыми воротцами. У воротец лежала опрокинутая тачка и валялось зерно, много зерна, целой полосой, вымолоченного и мокрого.
— Гля, — шепнул Калюжный. — Мука. Ну, почти.
— Считай, угадали.
Внутри спуск поворачивал, и за поворотом горела карбидка. Я показал Калюжному: гранату. Он показал в ответ, что граната в таком коридоре достанет и нас.
Договорились на компромисс: он бросил свою немецкую в поворот, а мы за секунду до этого легли на спуске за тачкой. Ударило. Из поворота выкатилось облако мучной пыли, и в этом облаке кто-то закашлялся.
Мы вошли на кашель. Подвал был длинный, забитый зерном по левую руку, и в дальнем конце у продуха стоял пулемёт, а у пулемёта — трое. Двоих положило гранатой, а третий, второй номер, тащил станок, чтобы развернуть в нашу сторону и почти успел.
Калюжный снял его от бедра, с восьми шагов.
Пыль стояла такая, что дышать приходилось через рукав. Пулемёт был цел, лента на две трети, а под ногами хрустело зерно, перемешанное со стреляными гильзами.
— Пойма чистая, — выдавил я в рацию. — Батраз, слышишь? Пойма чистая.
— Слышу, — отозвалось из наушника. — А ты чего сипишь, командир?
— Мукой дышу.
От церкви ударили автоматы — коротко, три-четыре очереди, и всё. Через минуту оттуда махнули: чисто.
Гацоев снял часового, снял обоих с проводом и нашёл за углом машинку — немецкую, подключённую, с воткнутыми клеммами. Сапёр, который должен был при ней сидеть, лежал у крыльца, и это был тот самый, которого я срезал на четырёх шагах.
Лев спустился в подвал гимназии с фонарём и вылез оттуда через восемь минут, очень медленно.
— Ну?
— Тол, — он сел на ступеньку. — Ящиков двадцать. По углам, под несущими. И под лестницей ещё, отдельно.
— Соединено?
— Соединено всё. Провод к машинке, машинка на месте, — он вытер лоб, размазав по нему грязь. — Командир, им только кнопку нажать оставалось.
За дверью гимназии кто-то плакал, кто-то стучал, изнутри навалились на створку, а створка не открывалась, потому что была заложена снаружи бруском.
— Так снимите брусок, — велел я.
Из гимназии пошли люди. Сначала выскочили двое мужиков, потом пошли бабы с детьми, потом медленно поплелись старики, и всё это в темноте, в дыму, под редкими выстрелами с площади, и кто-то из бойцов орал им лечь, а они не ложились, потому что полтора суток лежали в подвале на толе, сами того не зная.
Времени смотреть на спасенных не было, потому что на площади ещё стреляли, а на каланче всё ещё кто-то был.
— Две зелёные, — сказал я Лунарю. — Давай.
Ракеты ушли вверх, повисли, залили площадь мутным зелёным светом. Через полторы минуты в пойме поднялся полк — я не видел, а услышал: далёкое, слитное, разрастающееся «а-а-а», от которого у немцев на площади сдали нервы окончательно.
Они начали отходить — грамотно, перебежками, к северной окраине, оставляя груженые машины, но там, на окраине, их встретил предусмотрительно поставленный нами заслон в виде лишенного непосредственного командира взвода Кольки под временным командованием ефрейтора Свириденко — Калюжного-то я забрал.
Как это выглядело, я не видел. Я видел потом: полсотни метров улицы, засыпанные брошенным — каски, подсумки, чей-то аккордеон, вспоротый мешок с чем-то белым, — и восемнадцать немцев вдоль плетней. Из наших там легли двое, и оба из последнего пополнения, и оба, как потом рассказал Свириденко, встали и пошли вперёд, когда немцы побежали, хотя ефрейтор орал им не вставать.
Каланча прикрывала отход. Там наверху сидел не наблюдатель, а пулемёт, и работал он через площадь, вдоль улицы, по которой к нам уже втягивались первые взводы полка. Я видел, как две фигуры на дальнем углу упали одна за другой.
— Батраз, каланча!
— Не достану, — ответила рация. — Мне угол не даёт, командир. Мины по крышам пойдут.
— Гурьев!
Гурьев не отозвался. Гурьев в это время был с ротой на площади, и рации у него не было — одна на всех у нас, моя. Здесь я понял, чего стоят три часа на подготовку вместо положенной ночи.
Гацоев с первым взводом уводили пленных от гимназии, пытаясь научить гражданских самому непонятному им делу — двигаться на полусогнутых и перебежками. Хорошо, что сектор там зачищен, и идти можно почти без опаски. Взвод Кольки дрался на северном выходе, Гурьев застрял на площади, а Лунарь с четвёртым уходил в обход за грузовиками. Калюжный со вторым эшелоном втягивался в город — шестнадцать новеньких, которых я нарочно поставил подальше.
Посылать было некого, а пулемёт с каланчи бил по улице, по которой шёл полк.
— Лев, Тюльпан, ещё двое — за мной.
Основание каланчи было кирпичное, дверь — железная, запертая изнутри. Лев посмотрел на неё три секунды.
— Петля хилая. Толовую шашку, и всё.
— Взрывать не будем, там лестница деревянная, загорится — он сверху вниз в нас сыпанёт.
— Тогда лом.
Лом нашёлся во дворе пожарной части, вместе с багром и двумя вёдрами. Дверь мы отжали в четыре руки, и она заскрипела на всю улицу, а сверху в лестничный пролёт сразу ударили очередью, и щепки полетели вниз.
Лестница шла в четыре марша, деревянная, с площадками. Хорошая лестница для обороны и совсем никакая для штурма.
— Гранатами не выйдет, — Лев задрал голову. — Наверху люк, а над люком он. Кинешь — оно отскочит.
— Знаю. Пойдём по стене.
Внутри вдоль стены шли скобы — старые, ржавые, вбитые для чего-то давнего, может для крепления шланга. Они шли параллельно лестнице, по внешней стене шахты, и по ним можно было подняться, не наступив ни на одну доску.
Я полез первым, потому что пулеметчик на каланче надоел, и мне до боли хотелось уже с ним покончить. Скоба, вторая, третья. Ржавчина на ладонях. Наверху немец дал длинную по лестнице — в лестницу, не в стену — и снизу закричали.
Четвёртая, пятая. Кисть скользнула, я удержался. На третьей площадке стало светлее: в стене было окно, и через окно виднелась площадь, а на площади уже стояли наши.
На четвёртом марше немец меня услышал. Он услышал и перестал стрелять вниз, я по звуку понял, что он развернулся и выдернул из подсумка гранату. Зубы было жалко даже сейчас, поэтому я выдернул кольцо рукой и швырнул гранату в проем — туда, откуда по идее должно было зацепить пулеметчика.
Сверху рявкнуло, посыпалась деревянная труха и кирпичная пыль, и я полез дальше, влетев в люк, готовый ко всему. Двое. Один точно готов. Второй лежал на боку у перил, без каски, и шевелился.
Я перевалился через край люка, встал на колено, поднял автомат.
Он был совсем молодой и левой рукой держался за живот, а правую держал под собой. Плохая, очень плохая для меня поза, и я прицелился в него. Прицелился и замер в ожидании — может ему руку просто перебило? Немец дернулся, перекатился, я промазал.
Ударило дважды — сначала будто кувалдой в бок под ребро, потом сразу же вторым, ниже, и площадка каланчи поехала куда-то вбок вместе с городом и с площадью, и очень громко, оглушительно громко, застучало в ушах.
Я успел выстрелить второй раз. Кажется, успел.
Дальше было низкое апрельское небо в дыре люка, а по небу очень медленно ползло что-то серое.
Потом кто-то очень сильно давил мне на живот.
— … Держи, держи его, не дёргай…
— … Командир, ты только не…
— … Перекинь ремень, дурень! Через плечо!
Лестница. Меня тащили по лестнице, и на каждой площадке встряхивало, а на третьей я услышал, как Лев орёт наверх что-то про носилки и про то, что вниз по скобам нельзя.
Потом улица, и над улицей темнеющее небо, и в небе висела зелёная ракета — третья, кто-то дал третью, хотя договаривались две.
Мимо шли солдаты. Много. Своих я не узнавал, это были не мои, это шёл полк, и они шли мимо и смотрели на меня, а один даже споткнулся.
— Расступись! Расступись, дай пронести!
Лицо Калюжного. Очень близко, перевёрнутое.
— Васько. Васько, ты меня слышишь? Ты глаза не закрывай, слышишь? Васько!
Я его слышал. Хотел сказать, чтобы он не орал, потому что орать было незачем, и вообще всё уже закончилось — город взяли, людей спасли, пулемет на каланче задавили, и двадцать ящиков с толом в подвале гимназии теперь наш трофей.
Сказать не получилось.
Получилось только моргнуть, чтобы укоризненно глядящий на меня Равиль за плечом Калюжного пропал.