К книге
Морпех 4: Победа!Глава 3
10%
Глава 3
3

Городок стоял на высоком берегу, и уже одно это заставляло лицо кривиться. Второе — камень. Не саман, не дерево, а нормальный жжёный кирпич конца прошлого века: купеческие лабазы в два этажа, склады с толстенными стенами, гимназия, пожарная каланча. Всё это строили люди, которые о войне даже не думали, а укрепления получились идеальными.

— Гля, красота какая, — Федька аж остановился. — Прям как в кино.

— Похоже, — согласился я. — Особенно вон та каланча.

Каланча торчала над крышами метров на тридцать и просматривала всю пойму, по которой нам предстояло идти. Таких я еще в мои времена насмотрелся — наверное, в каждом городе хоть одна, но сохранилась.

Полк подошёл третьего апреля и встал.

Мы работали двое суток, и за двое суток я узнал про этот городок больше, чем его собственный голова знал за всю жизнь.

Немец сидел плотно и грамотно. Пойма перед городом простреливалась двумя пулемётными точками из каменных подвалов — не из окон, а именно из подвалов, из продухов на уровне земли, куда попасть можно только прямым попаданием. Дорога была перекопана и заминирована в три ряда. Мост через приток — подорван и обвален с той стороны.

Но при этом немец уходил. Это было видно по мелочам, и мелочи копились двое суток.

В первую ночь Лунарь притащил из-под самой окраины немецкую полевую сумку полкового ветеринара, оставленную на телеге. Ветеринар при хозяйстве нужен, пока хозяйство есть. Сумку бросили, а сам ветеринар, похоже, уже свалил.

Во вторую ночь Гацоев вернулся и доложил, что от каланчи сняли и увезли телефонный кабель. Не перерезали, а именно смотали и увезли — двести с лишним метров хорошего кабеля немец ни в жизнь не бросит.

Днём над городком трижды поднимался жирный чёрный дым: жгли бумагу. Бумагу жгут не тогда, когда собираются держаться.

А к вечеру второго дня Лев, лежавший со мной в бурьяне и считавший ходки грузовиков, сказал:

— Командир, а они станки вывозят.

— Какие станки?

— С МТС. Вон, третий рейс — под брезентом длинное, и садится машина низко. Токарный это.

— Уверен?

— Я токарный от сеялки отличу, — обиделся инженер.

Немец грузил станки. Немец, который собирается держать город, станки не грузит — у него для этого нет ни машин, ни времени.

За двое суток мы потеряли двоих.

Первого — на минном поле в пойме, в первую же ночь, из новеньких. Он взял левее, чем шёл Гацоев, метра на полтора взял, и сразу заплатил за нарушение приказа «идем след в след».

Второго — на третьем часу третьей вылазки, глупо и обидно: немцы пустили осветительную ракету наугад, просто от скуки, и парень дёрнулся. Дёргаться нельзя. Лежи и терпи, ракета сама сдохнет.

Гурьев тащил его на себе метров четыреста, и притащил уже мёртвого.

— Вась, — он никак не мог отдышаться. — Я ж ему говорил. Три раза говорил.

— Знаю.

— Всем говорю. Каждому.

— Знаю, Антон.

Он посидел, вытер лицо рукавом и пошёл мыться.

Во вторую ночь я лазил сам, потому что мне надо было своими глазами посмотреть на подвалы. Мы обошли пойму низом, по старой промоине, и вышли к городку с востока, где стояли те самые лабазы. Со мной были Гацоев и Лунарь.

Лабазы оказались лучше, чем я думал, и вместе с тем хуже, чем я думал. Лучше — потому что между ними шёл проулок, узкий, не простреливаемый ни одной точкой, и по нему можно было втянуть в город хоть роту.

Хуже — потому что стены. Я подошёл и потрогал, как Лев трогает, ладонью. Кирпич был холодный, гладкий, положенный так плотно, что нож в шов не лез.

— Метр, — шепнул Лунарь, приложив ухо и стукнув костяшкой. — А то и полтора.

— Откуда знаешь?

— Я такие вскрывал, командир. До войны, — он подумал и уточнил. — Не эти конкретно.

— Утешил.

Внутрь мы не полезли — там было тихо, а тихо в таком месте бывает по двум причинам, и вторая мне не нравилась. Обошли по проулку до угла и легли смотреть площадь.

На площади стояла церковь, стояла водокачка, стояли три грузовика, и у грузовиков курили человек шесть. А на ступенях церкви, спиной к нам, сидел майор Дзагоев.

Сидел, как всегда сидел, — расставив локти на коленях, и папаха у него была сдвинута на затылок. Ахсар Батрадзович погиб в ноябре, я лично его хоронил и лично докладывал наверх, и сейчас он сидел на ступенях в занятом немцами городе. Зачем с гор-то спустился?

Я моргнул. Дзагоева не стало.

— Командир, — тронул меня Гацоев. — Ты чего?

— Считаю.

— Шестеро их.

— Вижу, что шестеро.

Мы отползли.

Обратно шли той же промоиной и на середине наткнулись на секрет.

Наткнулись некрасиво: Гацоев шёл первым и просто встал. Я в него врезался, а Лунарь врезался в меня. Впереди, метрах в двенадцати, в промоине сидели двое и негромко разговаривали. Один из них при этом ел.

Обойти было нельзя — справа обрыв, слева открытое поле, до утра часа три. Гацоев показал два пальца и мотнул подбородком: беру левого. Я показал ему кулак: не берёшь. Он показал, что у него нож, а я показал, что у меня приказ, и мы очень содержательно поговорили таким способом секунд двадцать.

Потом Лунарь тронул меня за рукав и показал наверх. Наверху, по краю промоины, шла тропа — козья, узкая, и по ней можно было пройти над самыми немцами, если весишь как Лунарь и умеешь ходить как Лунарь.

Он ушёл наверх раньше, чем я успел решить.

Дальше было так: над немцами прошелестело, оба задрали головы, и в эту секунду Гацоев прошёл двенадцать метров за три шага. Того, который ел, он снял сразу, ножом под ухо. Второй успел развернуться и открыть рот, и его я поймал уже сам, поперёк корпуса, и мы с ним упали в промоину, и он подо мной пытался достать пистолет, а Лунарь свалился сверху и придавил ему руку коленом.

Немец оказался жилистый и очень злой. Он укусил меня за предплечье через рукав шинели, и я его за это ударил лбом в переносицу, после чего он обмяк и был связан собственным ремнём.

— Живой? — выдохнул Гацоев.

— Дышит.

— Тогда потащили. Командир, у тебя рука.

— Зубы у него ниче вроде, авось не загноится.

— Ты его в переносицу лбом бил, — заметил Лунарь с профессиональным уважением. — Не по уставу.

— Уставом части тела в бою не оговариваются.

Немец оказался обер-ефрейтором из сапёрного взвода. Допрашивали его при помощи Льва в блиндаже полкового штаба, а я стоял в углу и слушал.

Обер-ефрейтор был напуган, у него болел сломанный мной нос, Вермахт по всему фронту отступает, и от всего этого немец говорил обильно и охотно.

— Так, — Лев отложил карандаш минут через двадцать. — Их батальон уходит в ночь на шестое. Приказ у них с третьего числа.

— Численность?

— Около четырёхсот. Плюс два взвода из хозяйственных, плюс артиллеристы, но артиллерию они уже вывезли, кроме двух орудий.

— Прикрытие кто?

— Одна рота и пулемётчики. Остаются до утра, потом снимаются и уходят пешим порядком на запад.

Я подошёл ближе.

— Спроси, что его взвод делал в городе последние два дня.

Лев спросил. Немец ответил длинно, и Лев вдруг замолчал и переспросил, чего он никогда не делает.

— Что?

— Он говорит, они возили ящики в подвал элеватора и в подвал гимназии. Ящики тяжёлые, по двое несли.

— Взрывчатка?

— Он не знает. Он сапёр, но взвод дробили по задачам, и его отделение только таскало. Говорит, ящики опечатанные.

Я посмотрел на карту, где элеватор был обведён карандашом, а гимназия — крестиком.

Элеватор с зерном. Гимназия, в которой, по словам местных, сидят человек полтораста жителей, которых немцы согнали туда позавчера «для порядка».

Может, там и не взрывчатка. Может, там консервы, документы или ещё какая-нибудь дрянь. Но узнать это можно ровно двумя способами: войти сегодня или прочитать послезавтра в донесении о том, что мы нашли на пепелище.

— Ведите его в тыл, — велел я. — Лев, всё записал?

— Всё.

— Пошли к Одинцову.

Под утро из города приплыла девчонка. По ледяной воде, в апреле. Приток в этом месте метров пятнадцать. Приплыла она в исподнем, а платье несла на голове, свёрнутое узлом — и всё равно намочила. Часовой второго взвода чуть её не пристрелил, потом чуть не утопил, вытаскивая, потом укутал в свою шинель и под ошалелыми взглядами бойцов привел ко мне.

Лет ей было шестнадцать. Кружка с горячим чаем быстро согрела ей руки, но зубы у неё стучали так, что первые пять минут понять ничего было нельзя.

— Еще чаю сделай, Федь. Только без спирта.

Додумается «для сугреву» — сейчас-то девочка мой чай пьет.

— Так я ж понимаю.

— Правильно понимаешь.

Согревшись, она рассказала следующее — немцы позавчера согнали в гимназию тех, кто не успел уйти — бабы, дети, старики, человек полтораста. Сказали: для порядка, чтоб не мешались. Кормят раз в день. Из гимназии не выпускают, у дверей часовой.

Отец у неё еще давно ушел в партизаны, и с тех пор о нем нет вестей, а мать — в гимназии.

— А ты как вышла?

— Через уголь, — она мотнула мокрой головой. — Там подвал, а из подвала ход в котельную, а в котельной окошко.

Я переглянулся с Гацоевым и спросил гостью:

— Нарисуешь?

— Я не умею рисовать.

— А ты попробуй как-то по-другому. Палочками сложи, например.

Она сложила из палочек, и это оказалось лучше половины схем, которые мне рисовали кадровые командиры.

— Ящики они куда носили?

— В подвал, — она подняла глаза. — Дяденька капитан, а зачем в подвале ящики?

* * *

Доклад я делал на рассвете пятого, в блиндаже, и делал честно. Разложил схему. Показал минные поля, две подвальные точки, каланчу, проулок между лабазами. Показал, где немец спит, где немец наблюдает, откуда бьёт миномёт.

Одинцов слушал молча и в конце спросил ровно то, что должен был спросить:

— Артиллерию когда подтянут?

— К полудню обещают.

— Значит, работаем завтра с утра. Полдня на пристрелку, ночь на подготовку, утром вылизываем подвалы и идём.

Всё правильно. Так и надо. Так учат, так пишут, так остаются живы люди.

— Товарищ подполковник. Он уйдёт ночью.

Одинцов поднял глаза.

— С чего?

— Станки грузит третьи сутки. Кабель снял. Бумагу жёг вчера дважды, сегодня утром ещё раз. Ветеринарную сумку бросили. Он не держится, он прикрывается. Ночью снимется, а утром мы войдём в пустой город.

— И прекрасно. Войдём в пустой город без потерь. Ты меня этим пугать собрался?

— В гимназии полтораста человек, товарищ подполковник. И туда двое суток носили опечатанные ящики.

— Пленный сказал, что не знает, что в ящиках.

— Не знает. И я не знаю. И вы не знаете.

Одинцов помолчал.

— Ты понимаешь, что это может быть мука?

— Понимаю. Мука в опечатанных ящиках, которую таскают по двое и по ночам.

Он побарабанил пальцами по столу.

— А может, тол.

— А может, тол.

Это была правда процентов на семьдесят. Достаточно, чтобы сказать вслух, и достаточно, чтобы самому в это поверить.

— Что предлагаешь?

— Сегодня вечером. Без артиллерии, пока немец занят погрузкой. У меня есть проулок между лабазами, куда не достаёт ни одна его точка. Я туда завожу роту, выхожу ему в спину и снимаю подвальные точки изнутри. После этого пойма чистая, и полк входит по-человечески.

— Ночью в городе.

— Не ночью. В сумерках. У него в сумерках самая суета, машины во дворе, все на погрузке.

Одинцов встал и прошёлся по блиндажу — три шага туда, три обратно.

— Сидорин, а тебе не кажется, что ты в последнее время очень много предлагаешь?

— Кажется.

— И?

— И я всё равно предлагаю.

Он остановился.

— Три часа тебе на подготовку. Иди.

Три часа — это мало. Это очень мало. Обычно на такое дело у меня уходит ночь: два раза проползти маршрут, посадить каждого на своё место, обговорить, кто за кем, кто кого прикрывает, что делать, если пойдёт не так, и что делать, если пойдёт совсем не так.

Сейчас у меня было три часа, и я их резал по-живому.

Маршрут прошли один раз, не два. Взводных собрал вместе и объяснил всем сразу, вместо того чтобы каждому отдельно. Новеньких не гонял вообще — поставил их во второй эшелон, к Калюжному, и велел смотреть в спину переднему и не думать.

— Батраз, тебе позиция вот здесь, у промоины. Достанешь площадь?

— Достану, — Цораев поскрёб щетину. — А корректировать кто?

— Я по рации.

— А рация?

— Одна на всех, у меня.

Цораев посмотрел на меня и ничего не сказал. Лев с двумя сапёрами резал проход в проволоке на восточной окраине — там её было мало, немец на этот бок надеялся из-за поймы. Резали днём, лёжа, по сантиметру.

Гацоев дважды приходил уточнять порядок движения в проулке, и я дважды отвечал одно и то же. На третий раз он не пришёл, а просто переставил своих так, как считал нужным. Правильно сделал.

Лунарь мотался по роте и трепался с каждым — это у него теперь была такая командирская манера, и, надо признать, работала она не хуже уставной. Федька выдал всем по банке трофейных консервов, ворча, что жрать перед делом — это грех, а не жрать — грех вдвойне.

Всё шло как надо, но быстрее, чем надо.

Калюжный поймал меня за сорок минут до выхода, у водокачки, где я сидел один и в последний раз смотрел на схему. Он сел рядом на корточки, помолчал и начал издалека — у него это всегда одинаково выходит.

— Васько.

— М?

— Хлопцы кажуть, ты вчера у промоины стоял и с кем-то говорил.

— Не говорил.

— Ну губами шевелил.

— Считал.

— Ага, — согласился он. — Ты все время считаешь.

Я свернул схему.

— Петь, у меня сорок минут.

— Устал ты, Васько.

Я посмотрел на него. Он смотрел в ответ спокойно, как смотрят люди, которые собрались договорить до конца и не боятся, что их пошлют.

— Все устали.

— Не так, — он покачал головой. — Все спят и встают. А ты в хате у дверей сидишь, и на дорогу дывышься, як на кино. И сегодня три часа подремал, хотя мог всю ночь спать.

— Не мог. Немец уйдёт.

— Може, и уйдёт, — не стал спорить Калюжный. — А може, тебе просто этот городок доесть охота. Шоб завтра сюда не возвращаться.

Я моргнул. Правда — «доесть» хочется, но только часть правды: вторая заключается в том, что под полутора сотней людей сложены опечатанные немецкие ящики.

А промоина…

Я взял камешек и покидал его с ладони на ладонь. Раза три, наверное.

— Мёртвых вижу.

Калюжный не пошевелился.

— Ахсара позавчера видел. На ступеньках сидел, в городе. Тимофея видел, когда с его винтовки бил. Деда Пантелея — как Кольку провожали, на обочине стоял, радовался. Хасанова — вообще регулярно.

— Понятно.

— Ни хрена тебе не понятно. Я знаю, что их нет. Вот прямо в ту же секунду знаю — моргнул, и нету. Я не псих, Петь.

— Та я и не думал.

— Меня другое душит, — я всё-таки положил камешек. — Боюсь, что однажды моргну — а они останутся. Или хуже: я сам не захочу, чтобы они исчезали. Я и мои мертвые друзья, — я тихо рассмеялся, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки, а внутри что-то беспокойно шевелится.

Калюжный посидел, обдумывая. Потом сплюнул.

— Мичман у нас на «Червонной Украине» был, Гнатюк. Пил, як не в себя. Так вин казав: страшно не то, шо черти приходят. Страшно, як они здороваться начнут.

— Утешил.

— Я ж не утешать сел, — он поднялся и отряхнул колени. — Ты одно тильки запомни. Як начнут здороваться — скажи мне. Не врачу. Мне.

— Договорились.

— И ще, — Он обернулся от угла водокачки. — Ты нынче в город первым не лезь. Не по чину.

— Иди уже.

За двадцать минут до выхода приехал полковой особист, старший лейтенант со смешной фамилией Ковбаса — молодой, серьёзный, третий месяц у нас — и спросил, всё ли готово. Я сказал, что всё готово. Он записал, что всё готово, и уехал.

За десять минут пришёл Одинцов — без свиты, в шинели без ремня, что у него означало высшую степень нервов.

— Слушай сюда. Артиллерия к полудню не пришла, придёт к ночи. Полк входит после твоего сигнала, не раньше. Сигнал — две зелёные.

— Понял.

— Не понял, — он посмотрел на схему у меня в руках. — Сигнал — две зелёные, Сидорин. Не «сейчас доразведаю», не «ещё чуть-чуть». Ты снимаешь подвалы, даёшь ракеты, и мы идем. Всё.

— Так точно.

Он постоял ещё немного.

— Как рота?

— Накормлена и зла.

— Это хорошо.

Он ушёл.

Вышли в семнадцать сорок.

Небо было мутное, низкое, и над поймой висел тот самый весенний туман, который к вечеру становится молоком. Со стороны городка тянуло гарью и хлебом — немцы пекли, и это будет последнее, чем они успеют тут полакомиться.

Рота шла двумя колоннами по промоине, тихо, как умеет ходить только группа, которая ходит вместе полгода.

Я шёл третьим за головным дозором, и на очередном повороте промоины увидел, что впереди, у самого выхода, стоит Хасанов и смотрит на меня.

Моргнул.

Стоит.

Моргнул ещё раз. Исчез.

— Командир, — обернулся Гацоев. — Проход чистый.

— Пошли.

Предыдущая главаГлава 3 из 29Следующая глава