Калюжный неделю как ходил старшим лейтенантом, и ему, морскому мичману, это давало пищу для размушлений. Курсов он не проходил ни разу. Младшего ему дали приказом по армии за Кавказ — пришла бумага, в бумаге фамилия, и всё. Старшего — точно так же, только бумага была короче. Он оба раза читал её, шевеля губами, и оба раза выглядел так, будто ему прислали не звание, а квитанцию.
— Понимаешь, Васько, — он второй день разглядывал свои кубари с недоверием. — Я мичман. Мичмана в меня четыре года вбивали. А тут пишут — старший лейтенант, будто на базаре сдачу дали. Хучь бы поучили для приличия.
— Хочешь на курсы?
— Та не хочу.
— Тогда чего ноешь?
— Так обидно ж, — он развёл руками так, будто у него отняли последнее.
Задачу нам поставили в пять утра, и она была похожа на ту, за которую в прошлый раз я писал объяснительную.
— Двадцать два километра, — Одинцов вёл карандашом по карте, не глядя на меня. — Станица с элеватором, твой пленный не соврал: авиация подтвердила, машины идут туда третьи сутки. Вопрос — что они там строят, чем и зачем.
— Понял.
— Не понял, — он всё-таки поднял голову. — Мне нужен рубеж: где начинается, где кончается, что за проволока, есть ли артиллерия. Мне не нужен фейерверк. Я знаю, что ты умеешь, я это в тридцати донесениях читал.
— Товарищ подполковник.
— Что?
— А если по дороге попадётся что-нибудь, чего жалко не тронуть?
Одинцов положил карандаш и долго смотрел на меня:
— Сидорин, если ты мне разбудишь их раньше, чем полк подойдёт, они успеют закопаться вдвое глубже, и потом эту станицу будут брать три дня и две тысячи человек. Тебе арифметика понятна?
— Понятна.
— Вот и иди.
Арифметика была понятна, и я сосчитал, сколько мне нужно для задачи — восемнадцать человек. Первый взвод Гацоева целиком — двенадцать. Со мной Калюжный, Лунарь с двумя своими и трое из третьего, Колькиных, включая самого Кольку, потому что оставлять его при роте, когда идёт дело — это получить в роте одного очень несчастного сержанта.
Из восемнадцати шестеро были из последнего пополнения. Это плохо, но лучше не бывает: не таскать салаг вовсе — значит через месяц иметь роту, где салаги остались салагами.
Вышли в семь вечера. Вёл Лунарь.
Я поставил его вести не из доброты. Я поставил его вести, потому что пообещал ему взвод за дело, и мне нужно было либо отдать взвод, либо закрыть тему навсегда, а тянуть — хуже всего.
Он вёл хорошо. Вёл так, будто у него в голове лежала карта, которой у нас не было: обходил хутора не по дуге, а по логике — там, где собаки, там, где не спят, там, где к вечеру гонят скотину. Один раз он положил всех в бурьян за минуту до того, как по дороге в трёхстах метрах прошла немецкая колонна с фарами. Никто, кроме него, её не слышал.
— Ты как понял? — шёпотом спросил Гацоев, когда колонна ушла.
— Земля, — Лунарь пожал плечом. — Она ж дрожит, товарищ старший сержант. Как трамвай подходит — так же.
— Какой трамвай? — не понял Гацоев.
— Ростовский, — ухмыльнулся вор.
Гацоев подумал и задал самый неуместный и логичный из вопросов:
— А ты в Ростове чего делал?
— Работал, — скромно потупился Лунарь.
К полуночи мы вышли к станице и полтора часа делали то, за чем нас посылали.
Рубеж был настоящий. Не заслон, не окопчики в снегу, а траншея полного профиля по гребню, отрытая со всем орднунгом, с обложенными дерном брустверами и ходами сообщения. Перед траншеей, в два ряда вбитых в шахматном порядке кольев, шла колючая проволока.
— Метров триста уже готово, — шёпотом доложил Гацоев, вернувшись из-под самой проволоки. — И дальше копают. Слышно.
Раскопки действительно было слышно, причем даже отсюда — кто-то бил киркой в мерзлую землю, кто-то ругался по-немецки, и все это было довольно громко.
Мы отползли, обошли по низине и вышли к правому флангу, и там я нашёл то, ради чего стоило ползать: капониры. Четыре штуки, пустые, вырытые под орудия, с аппарелями и с накатанным подъездом.
— Батарею ждут, — сказал Лев, лёжа рядом. — Или две.
— Записывай.
Он записывал в темноте, не глядя на бумагу. За полтора часа мы вынесли оттуда всё, что можно было вынести глазами: длину траншеи, стыки, две пулемётные площадки, схему проволоки, капониры, дорогу, по которой возят лес. Этого хватало. С этим уже можно было разворачивать полк не вслепую, а у Одинцова не будет повода капать мне на мозги.
— Уходим, — велел я. — Домой другой дорогой, через совхоз.
Через совхоз — это крюк в четыре километра, и я честно сказал себе, что беру его ради безопасности.
Бывший совхоз лежал в стороне от станицы — десяток длинных кирпичных построек, коровники, машинный двор, водокачка. До войны тут держали скот, а немцы держали то, что держат немцы.
Я лежал на насыпи бывшей узкоколейки, смотрел вниз, и у меня натурально бежали слюни. Ящики стояли штабелями под навесами, штабеля были укрыты сетью, а под сетью угадывались не ящики даже, а порядок: снарядные — отдельно, длинные — отдельно, у дальней стенки бочки. Двор был расчищен и накатан колёсами. У ворот стояли две машины, и одна из них была наполовину разгружена.
Склад боеприпасов дивизионного уровня. Не полкового. Дивизионного.
Под Одессой я поднял на воздух два таких. Первый вышел грязно и почти случайно, а вот второй — второй ушёл в небо так, что нас снесло взрывной волной в кювет, и потом трое суток немцы стреляли вдвое реже, потому что стрелять им стало нечем.
Я лежал, смотрел вниз и понимал, что Одинцов был прав со своей арифметикой. Но здесь же тоже чистая арифметика — основные немецкие части уходят, и совсем не факт, что конкретно этим привезут еще БК.
— Васько, — тихо позвал Калюжный.
— М?
— У тебя лицо.
— Что лицо?
— Как у кота, шо на сметану глядит.
— Считай охрану, — велел я.
Охраны насчитали девятнадцать человек. Для восемнадцати нас это очень много. Но девятнадцать в четыре часа утра, в тепле, в караулке, при двух постах у ворот и одном у навесов…
— Тихо не выйдет. — Гацоев отнял бинокль от глаз. — Тут пока до караулки дойдёшь, десять раз спалишься. Двор голый.
— Лунарь? — обратился я к другому спецу.
Горец дернул перебитой бровью, вор признался:
— Все вокруг обнести за час могу, командир, а склад — хрен.
Я оглядел насыпь.
Насыпь шла над двором метрах в двухстах, дугой, и была выше двора на добрых пять метров. Двор просматривался весь. Караулка стояла торцом, дверь на нашу сторону. За насыпью — овраг, по оврагу уходить хоть под огнём, хоть без.
Позиция была такая, что хоть экскурсии води. Кафедра тактики, наглядное пособие, вход по билетам. Невозможно просто уйти.
— Дегтярёв на левый край, — начал я. — Второй — на правый. Гацоев, твои по фронту, залпом по моей команде. Стрелять по караулке и по двору, дверь не выпускать. Лунарь, твои трое — вниз, к оврагу, отсекать тех, кто побежит.
— А ты? — спросил Калюжный.
— А я по постам.
Он посмотрел, как я снимаю с плеча винтовку, и ничего не сказал. Она осталась при мне, и я её носил, чистил и не ленился сжигать патроны на тренировки. Если сравнивать с профессионалами, стреляю плохо. Если сравнивать со стрелковыми частями, стреляю отлично.
Я лёг, вдавил приклад в плечо и нашёл в перекрестье часового у навесов. Слева устроился Журавлёв — подпёр щёку кулаком и смотрел, как я целюсь. Тимофей погиб в ноябре, я его сам закапывал, так что вижу его исключительно от недосыпа. Моргнул — пусто.
Задержал дыхание. Нажал.
Дальше было двенадцать минут работы, которую было нельзя сделать чисто. Первого я снял сразу. Второго — со второго выстрела, и он успел заорать. На третьей секунде ударили оба дегтярёва, и караулка перестала быть караулкой: сорок с лишним пуль в бревенчатый торец, потом ещё сорок, потом ещё.
Дверь всё-таки открылась. Оттуда выскочили трое. Двое сразу легли, а третий побежал не к воротам, а вбок, к машинам, где залёг за колесом, и оттуда начал стрелять — грамотно, короткими, не показываясь.
— Колька! — крикнул я.
— Вижу!
Третий взвод бросил три гранаты, две не долетели, а третья долетела, и стрелять из-за колеса перестали.
Двое немцев ушли к оврагу. У оврага их встретил Лунарь со своими — я не видел как, но слышал: две короткие очереди и тишина.
К пятой минуте внизу перестали отвечать.
К девятой мы спустились.
К двенадцатой я пересчитал своих — все были на месте.
Двор пах гарью, соляркой и почему-то яблоками. У навесов лежал раскрытый ящик, и в ящике аккуратными рядами лежали немецкие ручные гранаты, и Калюжный смотрел на них так, как я полчаса назад смотрел на весь склад.
— Пятнадцать минут, — я оглядел двор. — Гурьев, твои на воротах и на дороге. Гацоев, готовь заряды. Лунарь, Лев — шарите по навесам, ищете взрыватели и запалы, немецкие подрывные машинки берите все, сколько сможете.
— А мы? — спросил Калюжный.
— А мы с тобой и с Гурьевым идём смотреть, что там в дальнем коровнике.
Что-то внутри шевельнулось и попросило быстренько подорвать здесь всё и свалить, но я списал беспокойство на усталость и недосып — ниче с нами за пятнадцать минут не случится.
Дальний коровник оказался лучше, чем я надеялся. Там стояла техника — не машины, а имущество: катушки кабеля, ящики с телефонными аппаратами, ротные миномёты в смазке, штук шесть, и стеллаж с чем-то длинным в промасленной бумаге.
Лев развернул один свёрток, поднёс к фонарю и хмыкнул.
— О. Мортирки.
— Чего?
— Насадка на карабин, — он повертел железную дудку в руках, как повар вертит незнакомый нож. — Гранату вставляешь, специальным патроном выбиваешь. У них к ней бывают кумулятивные, для брони.
— И где кумулятивные?
Лев поискал по стеллажу и вытащил плоскую коробку, разрисованную чёрным.
— Вот эти. Пять штук.
— Берём. Кто у нас с карабином?
— У меня карабин, — Калюжный похлопал по ремню.
— Значит, тебе и воевать.
— Та я ж из неё сроду не стрелял.
— Никто не стрелял. Лев тебе по дороге расскажет.
Я крикнул наружу, чтоб прислали салаг — таскать. Прибежали четверо, и среди них тот круглолицый, чью фамилию я всё никак не мог удержать в голове: то ли Кузьмин, то ли Кузнецов, и я в третий раз спросил, и он в третий раз ответил, а я в третий раз не запомнил.
Они успели вынести два ящика гранат, коробку с кумулятивными и три катушки кабеля, а потом со стороны дороги раздался рев моторов.
Гурьев вошёл в коровник спиной вперёд, не оборачиваясь.
— Вась, броневик, — выговорил он. — И два грузовика. От станицы.
— Далеко?
— Восемьсот. Идут медленно, фары не гасят.
Восемьсот метров по накатанной дороге — это две минуты. Не считая того, что они уже слышали выстрел.
— Все наружу. Цораев, заряды кладёшь сейчас и как есть, длинный шнур, не тяни красиво. Лунарь, машинки, если нашёл — на второй штабель. Гурьев, свой взвод на насыпь, к оврагу, прикрываешь отход. Колька, туда же. Петро — за мной.
— Куда?
— К воротам.
— Васько, ты сдурел?
— Я с мортиркой, — сказал я. — Ты с мортиркой. Лев, за нами, объяснишь на ходу.
Обидевшийся было сапер — Цораеву, минометчику, подорвать все велели, а ему нет! — кивнул и побежал за нами, пытаясь объяснить сухопутному мичману, как заряжать штуку, которую сам видел впервые в жизни:
— Вот кольцо совмещаешь! Граната до упора! Патрон холостой, деревянная пуля, тут в подсумке! Приклад в плечо не бери, лучше в землю упри, а то ключицу сломает!
— Шо⁈
— В землю упри!
Броневик въехал в ворота на скорости, и это его убило.
Если бы он остановился за воротами и работал с дистанции, мы бы ничего ему не сделали. Но у него была задача проскочить и посмотреть, и он проскочил.
Калюжный упёр приклад в землю, как учили полминуты назад, задрал ствол под немыслимым углом и выстрелил.
Первая граната ушла в стену коровника метрах в десяти от броневика.
— Ниже! — заорал Лев.
Вторая попала.
Она попала в борт, чуть выше колеса, и лопнула не так, как лопаются обычные гранаты, а коротко и жирно, будто кто-то со всей дури захлопнул дверь в закрытом помещении. Броневик проехал ещё метров пять по инерции, ткнулся в штабель ящиков и встал. Из смотровой щели пошёл белый дым, потом чёрный. Никто из него не вылез.
Калюжный сидел на земле, обняв карабин, и смотрел на это с открытым ртом.
— От це да…
Грузовики остановились, не доезжая ворот, и с них посыпалась пехота. Вечер перестал быть томным.
Их было много. Не рота, но взвода полтора — тридцать, может, сорок нацистов, и они разворачивались не как обозники, а как люди, которых учили: сразу в стороны, сразу залегли, сразу два пулемёта на флангах.
— Отход! — заорал я. — К оврагу! Гацоев, шнур!
Дальше двор превратился в то, что бывает всегда, когда восемнадцать человек уходят от сорока по открытому месту.
Я стрелял из журавлёвской винтовки, лёжа за колесом машины, и снял двоих, зная, что это ничего не решает. Гацоев поджёг шнур и побежал, петляя. Гурьев с насыпи бил длинными, не жалея.
Салаги побежали не туда.
Они побежали не к оврагу, а вдоль забора, потому что вдоль забора казалось ближе и потому что забор — это стенка, а стенка кажется защитой всякому, кто не привык, что пулемёт прошивает доски насквозь.
Их положили за десять секунд. Троих. Того круглолицего, Кузьмина или Кузнецова, и ещё двоих, чьи фамилии я знал не лучше.
— Куда⁈ — орал Колька с насыпи. — Назад!
Возвращаться было уже некому.
А потом от оврага вдоль забора побежал обратно один человек.
Лунарь бежал не пригибаясь — он бежал так, как бегают по крыше, когда внизу двор с собакой: коротко, рвано, меняя ногу. Добежал, упал, ухватил круглолицего за ремень и потащил волоком, спиной вперёд, потому что переворачивать было некогда.
Гурьев с насыпи бил длинными поверх него, и Гацоев бил, и я бил, и все стволы роты в эти двадцать секунд работали на одного вора.
Он дотащил до угла коровника и свалился с ним в яму.
Круглолицый умер там же, минуты через полторы. Лунарь вылез с пустыми руками, злой и в чужой крови.
— Не успел, — сказал он мне. — Дышал же, когда брал.
— Знаю. Уходим.
Мужики ничего ему не сказали. Мужики вообще молчали — смотрели, как он вылезает из ямы, и потом смотрели ему в спину всю дорогу до оврага.
Заряды сработали, когда мы были в овраге, метрах в двухстах, и это спасло остальных, потому что немцы в этот момент как раз поднялись для броска.
Сначала ушёл первый штабель, и это было почти скромно. Потом взялся второй, и вот тогда стало по-настоящему громко. Земля дважды ударила снизу в живот. Над совхозом встал огненный столб, распухший в гриб, и от него в стороны полетело всё, что там лежало три недели: снаряды, ящики, куски навесов, горящие бочки. Что-то тяжёлое прошло у нас над головами до боли похожим на паровозный гулом. Штабеля рвались ещё минут двадцать, вразнобой, и каждая серия подсвечивала овраг так, что было видно лица.
Лица были некрасивые.
Под Одессой, когда я поднял второй склад, я лежал в кювете и ржал как ненормальный — от радости, от адреналина, от того, что вышло. Сейчас я лежал и считал.
Восемнадцать вышли. Пятнадцать уходят. Круглолицего звали Кузьмин, Николай. Склад дивизионного уровня — это тысячи снарядов, которые не прилетят по нашей пехоте. Трое салаг — это трое салаг, которые пробыли в роте девять дней.
Паскудная арифметика сходилась отлично.
— Уходим. Гацоев, ведёшь. Лунарь замыкающим, следы затирай.
Одинцов встретил меня в восемь утра, в хате, и минут пять молчал. Донесение лежало перед ним. Там были рубеж, проволока, четыре батареи, точки, где немец копает, и всё, за чем нас посылали — потому что рубеж мы посмотрели хорошо.
Ниже был отдельный абзац про склад.
— Трое, — он поднял на меня глаза.
— Так точно.
— Из последнего пополнения.
— Так точно.
Он потёр веки.
— Дивизионный склад, Сидорин. Ты понимаешь, что мне за него, скорее всего, скажут спасибо?
— Понимаю.
— А за то, что ты разбудил гарнизон за сутки до подхода полка, мне скажут другое. И вот эти две вещи будут в одном разговоре, и я в нём буду выглядеть человеком, который не управляет своей разведротой, — он придвинул к себе бумагу. — Представления пиши. На кого?
— На Калюжного — за броневик. На Лунаря — на сержанта и на должность.
— На вора твоего?
— Он вывел группу двадцать два километра и обратно без единого касания. И он не мой вор, товарищ подполковник. Он мой командир четвёртого взвода.
Одинцов посмотрел на меня и махнул рукой.
— Пиши.
Лычки Лунарю привёз писарь через четыре дня, вместе с приказом по полку. Рота встретила это спокойно, и вот это спокойствие и было главным. Никто не поздравлял, никто не подходил жать руку — просто перестали делать некоторые вещи. Перестали замолкать, когда он подходит. Перестал Синицын через раз ронять «а у нас нынче начальство с ходками». Вечером ему принесли подшить подворотничок, хотя он никого не просил.
— Товарищ капитан, — окликнул он меня. — А чего они?
— А чего ты хотел? Чтоб в ножки кланялись?
— Та нет. — Он потрогал лычки, будто проверял, на месте ли. — Просто думал, оно как-то поторжественнее будет.
— Перебьёшься.
Приказ на Кольку пришёл в тот же день, к вечеру, и был он на четверть страницы: направить сержанта такого-то на курсы младших лейтенантов при армии, срок прибытия — двадцать четвёртое.
Колька прочёл его три раза и посмотрел на меня совершенно больными глазами.
— Товарищ капитан. А это надолго?
— Месяца три.
— А рота?
— А рота никуда не денется.
— А если…
— Коль, — я забрал у него бумагу. — Ты полтора года хотел лейтенанта. Ты об этом Сашке говорил, мне говорил, даже котам бродячим говорил — я слышал.
Колькины уши покраснели — совсем как в начале войны.
— И вот — заслужил. Ты чего сейчас торгуешься?
Он помолчал.
— Так вы ж без меня в наступление пойдёте, — горестно, тихо выговорил будущий офицер.
— Я попрошу Ставку, может дождемся тебя, — пообещал я.
Колька фыркнул, забрал представление и козырнул:
— Спасибо, товарищ капитан!
— Иди собирайся.
Взвод у него принял Калюжный.
Я объявил это вечером, при роте, и Петро вышел из строя, посмотрел на мои кубари, на свои, на строй, и издал звук, который у него означает высшую степень удовлетворения жизнью.
— Ну от опять, — хохотнул он. — Був мичман — став ефрейтор. Був ефрейтор — став старший сержант. Теперь от старший лейтенант, замкомроты — и взвод. Мене шо, до генерала так и будут все время понижать?
Рота заржала.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал я официально. — Взвод примете временно, до возвращения товарища сержанта.
— Та я ж понимаю, — он оглядел Колькиных, стоявших с постными лицами. — Хлопцы. Я вас за три месяца так выучу, шо вы своего Кольку не узнаете. Вин прийде лейтенантом, а вы вже будете люди.
— Мы и так люди, — буркнули из строя.
— Це мы побачимо.
Колька уехал двадцать третьего, на попутной полуторке, с вещмешком и с той самой немецкой гармошкой за пазухой.
Он всё оборачивался и махал, пока полуторка не съехала в балку, а мы стояли у дороги — я, Калюжный, Гацоев, Лев, Лунарь с новенькими лычками — и махали в ответ, и Федька орал ему вслед что-то про то, чтоб не забыл, кто его кормил.
Полуторка ушла.
— Тры мисяци, — Калюжный сплюнул в пыль.
— Три месяца, — согласился я.
— Васько.
— М?
— А чого ты на дорогу так дывышься? Уихав вже.
Я и впрямь смотрел. На обочине, шагах в двадцати, стоял дед Пантелей с карабином и глядел вслед полуторке. Довольный. Деда мы закопали в ноябре, а он стоит и радуется за Кольку. Моргнул — обочина пустая.
— Да так, накатило что-то, — поморщился я. — Пойдем.