Венгрия началась с закрытых ставень. Мы вошли в первое венгерское село шестого октября, около полудня. Село было целое, жилое, с дымящими трубами — и абсолютно пустое на вид. Ни одного человека на улице. Ставни закрыты все до единого, двери заперты, собаки во дворах молчат, потому что их загнали в будки, сараи и сени.
Рота шла по тихой, безлюдной улице, и после Болгарии это было непривычно.
— Товарищ капитан, — тихо спросил Бабенко. — А они где?
— Дома.
— А чего не выходят?
— А ты бы вышел?
Он подумал и не ответил. На середине улицы из калитки всё-таки вышла женщина — старая, в чёрном, с ведром. Она посмотрела на колонну, поставила ведро, плюнула на землю и ушла обратно, аккуратно закрыв за собой калитку.
Шабанов удивленно проводил её взглядом.
Разница объяснялась просто, но политрук донес ее до нас хреново — пришлось мне добавить:
— Болгары с нами не воевали, мужики, а венгры — да. С самого сорок первого. Под Воронежем стояли, под Сталинградом. Вторая венгерская армия в сорок третьем целиком в нашу землю легла — сто тысяч за две недели. Почти в каждой венгерской семье кто-то не вернулся.
— А нам теперь что, в жопу их целовать⁈ — справедливо возмутился Бабенко.
— А зачем они тебе вообще? — удивился я. — Тебя че, мнение какого-то венгра волнует?
Мужики оживились, постебались над Бабенко, и мы дружно решили, что венгры могут дуться сколько угодно — их все равно никто не спрашивает. Но был и другой вывод.
— Значит, будут драться, — подытожил Гацоев.
— Будут.
Гацоев помолчал.
— Плохо, — сказал он наконец. — Когда за свою землю — это долго и большой кровью.
Пуста оказалась хуже, чем я думал. Привычная для нас степь все-таки холмится, в ней есть балки, ложбины и промоины. Пуста оказалась абсолютно плоской — на двадцать километров вокруг ни одного бугра, ни единой складочки, только сжатые поля, редкие хутора и тополиные посадки вдоль дорог.
Совсем непригодно для работы разведроты. Три года мы учились подходить незаметно, и у нас получалось. Здесь человека видно за полтора километра, группу — за два. Единственное укрытие — кукуруза, но ее уже успели убрать.
— Товарищ капитан, — подошел ко мне Пшеничный на второй день. — Я здесь не работник.
— Позиции нету, — кивнул я.
— Лечь некуда, — кивнул в ответ снайпер. — Меня отовсюду видно, и мне тоже всё видно, а это одно и то же.
Приспосабливаться пришлось быстро, и приспособились мы двумя способами.
Первый придумал Мятлев: работать не пешком, а на машинах. По пусте всё ездит по дорогам, потому что съезжать некуда, и в этой мешанине отходящих и наступающих трофейный грузовик с людьми в кузове не вызывает вопросов, если не тормозить и не смотреть по сторонам.
Второй придумал Лунарь: работать по хуторам. Хутор на пусте — это единственная вертикаль на много километров, и на хуторе всегда есть чердак, с которого видно все.
— Только на чердаке сидеть надо тихо, — объяснял он бойцам. — И не курить. И не сцать через дырку в полу.
Мужики загоготали — был один такой случай.
Дебрецен брали двадцатого октября, и это был танковый бой, а не наш. Наши и немецкие танки шли по пусте лавой, потому что маневрировать на такой равнине можно как угодно, и это было единственный раз за всю войну, когда я видел танковое сражение целиком, с чердака, как на макете.
Зрелище было страшное и завораживающее. Горело всё поле. Машины ходили кругами, вставали, стреляли, дымили, и над всем этим висела пыль вперемешку с копотью, в которой нихрена кроме вспышек разобрать было нельзя.
Наша задача была скромной: сидеть на чердаке хутора в четырёх километрах и корректировать.
— Квадрат двенадцать-сорок, — диктовал я в трубку. — Восемь машин, идут на север, за ними пехота на бронетранспортёрах. Дистанция от нас — три с половиной.
Радист повторял. Через семь минут по квадрату двенадцать-сорок отрабатывала ариллерия. Мы просидели на этом чердаке одиннадцать часов, и за одиннадцать часов я устал сильнее, чем в любом бою, потому что смотреть и не стрелять — это отдельная тяжёлая работа.
Нас засекли в четвёртом часу. По антенне, которую радист высунул в слуховое окно. Мы поняли это, когда засвистели мины.
— Вниз! Все вниз!
Мы скатились по лестнице, и с последним человеком чердак сложился внутрь. В подвале мы просидели ещё сорок минут, пока мины ложились по двору, по саду, по крыше, и хозяйский дом разбирало по частям, а мы сидели в темноте, в картошке, и слушали.
Хозяин сидел с нами. Пожилой венгр, в жилетке, с седыми усами, и он не сказал за сорок минут ни одного слова и ни разу не посмотрел ни на кого из нас. Когда кончилось и мы вылезли, от дома осталась половина.
Он вышел следом, встал во дворе и стал смотреть на то, что было домом. Я вынул из планшета всё, что там было съедобного — две банки тушёнки и полкирпича сахару — и положил на камень рядом с ним.
Он не взял и не посмотрел. Оккупанты, во всем виноватиы — и в том,
что венгры же его дом разнесли, и в смерти его сына под Сталинградом, и во всем остальном до кучи. Виноваты в том, что не легли под Гитлера и не пашем теперь в качестве рабов на делянке у уважаемых немецких баронов и — ну конечно! — не менее уважаемых венгров.
Батарея была венгерская, противотанковая, четыре ствола, и стояла она у хутора Бекеш — так, во всяком случае, было написано на карте. Коллеги-разведчики донесли: расчёты неполные, охранение слабое, ночью спят.
Хорошо, что коллегам из других подразделений я давно научился верить не до конца — у них свои, приоритетные для них, задачи, а наши участки они щупают чисто по пути. Сами, однако, мы стараемся смотреть внимательно, и в отчетах оставляем «возможно, там жопа — проверить не было возможности».
Мы вышли к хутору в четыре утра, тремя группами, на подходе никого не встретили, и это настораживало.
— Гацоев — левые два орудия. Мятлев — правые. Я с Колькой — на дом. Аккуратно, вдруг прилетит.
До дома было двести метров по убранному кукурузному полю, и мы прошли сто пятьдесят из них, пока с чердака дома не ударил пулемет.
Ударил точно по нам, и это означало, что нас вели с самого поля, и вели, наверное, минут двадцать, сознательно подпустив ближе. Но выбора-то у нас все равно не было.
— Ложись!!!
Мы упали в стерню, а стерня — это не укрытие, и двоих срезало сразу.
— Назад ползком! Все назад!
Ползти по стерне двести метров под пулемётом — это очень долго и очень больно, потому что стерня режет ладони и локти, и к концу руки у всех были в кровь. Рапорт напишу на горе-коллег.
Мы отползли метров на восемьдесят, и пулемёт нас потерял. Тем временем слева к орудиям вышел отряд Гацоева, через единственный на всю округу овраг, который он высмотрел ещё с вечера. Это нас и спасло, потому что чердачный пулемёт перенёс огонь на Гацоева.
— Мятлев! — заорал я в темноту. — Держи правые орудия, не пускай их развернуться! Колька, за мной, обходим дом справа!
Дом мы обходили через сад, в саду была канава, и в канаве уже лежали трое венгров с пулемётом, развёрнутым в сад — ждали и здесь. Колька увидел их на полсекунды раньше меня и успел крикнуть. Мы оба упали, очередь прошла над нами и срубила ветки.
— Гранаты! — крикнул я.
Бросили одновременно, обе, и обе легли хорошо — после разрывов в канаве стало тихо, но подниматься я не стал, потому что был уверен, что там есть четвёртый.
Четвёртый действительно был. Он выждал секунд десять, потом высунулся и дал очередь по кустам — наугад, туда, где мы, по его расчёту, должны были встать.
Колька снял его с колена, одиночным.
— Хорошо, — оценил я.
— Я по вспышке, — скромно потупился Колька.
В дом мы ворвались классически: граната в окно, вход, работа по комнатам. На чердаке лежал пулемётный расчёт — четверо, и трое из них были мальчишки лет по семнадцать, в венгерской форме, которая была им велика.
Четвёртый был унтер лет сорока. Он был жив, и у него была раздроблена нога.
Он смотрел на нас снизу и молчал.
— Руссу! — крикнул я вниз. — Ты по-венгерски не понимаешь?
— Никак нет, товарищ капитан! По-венгерски вообще никто не понимает, это не человеческий язык!
Унтер вдруг сказал по-немецки:
— Arzt.
Врач.
— Стёпа! — крикнул я нашему медику. — Тут раненый!
Степан поднялся на чердак, посмотрел на ногу, поцокал и стал резать штанину.
— Жгут, — сказал он. — И носилки. Товарищ капитан, он до утра доживёт, если довезём.
— Довезём.
Гацоев к этому времени закончил слева, Мятлев — справа, и от батареи осталось четыре орудия с расклёпанными замками и двадцать шесть пленных.
У нас: четверо убитых, девять раненых.
— Ты чего? — спросил Гацоев вечером.
Мы сидели у машины, и я курил третью подряд.
— Четверо, — ответил я.
— Знаю. Я хоронил.
— Я не проверил разведданные. Рапорт, мать его, напишу на тех дебилов, но все равно херово.
Гацоев посмотрел на меня, и левая бровь у него встала домиком.
— А ты бы как проверил?
— Вот да, — скривился я. — Приказ — в двадцать два. Четыре часа до выхода было. Хутор — в двенадцати километрах. Туда-сюда — восемь часов, и это если в ритме вальса. Хер успеешь.
— Отказаться тоже нельзя, — кивнул Гацоев. — Тогда пошел бы кто-то другой. Кто-то, кто не нашел бы овраг и положил не четверых, а всех.
Он взял у меня папиросу, прикурил и затянулся, чего почти никогда не делал.
— Давно тебя знаю, командир, — выпустив на удивление ровное колечко, сказал он. — Много на себя взваливаешь. Другие на людей смотрят, и не видят. А ты — видишь. Видишь, и за это потом себя казнишь.
— Зона контроля маленькая, — согласился я. — Нихера не поделаешь — война.
— Война.
Весь ноябрь мы шли на юго-запад, к Дунаю. Было тяжело — лили дожди. Пуста изменила свое агрегатное состояние с сухой на жидкую. Немцы и венгры цеплялись за каждый хутор, за каждую дамбу, за каждую канаву, а всего этого на пусте было много.
За ноябрь рота потеряла одиннадцать человек и получила семнадцать из пополнения. Пополнение было интересное. Впервые за войну к нам пришли люди из освобождённых областей — те, кто три года просидел под немцем, и кого призвали, как только пришли наши. Молодые, необученные и очень злые.
— Товарищ капитан, — доложил мне Мятлев после первой недели. — С новыми беда.
— Какая?
— Не берут пленных.
Я поднял голову.
— Прямо?
— Прямо. Двое. Я не видел, мне сказали. Пленный шёл, его вели, а в расположение дошли без пленного.
— Кто?
Мятлев назвал две фамилии. Оба были из-под Николаева. У одного немцы повесили брата, у второго вся семья сгорела в хате, куда её загнали, и он это видел с огорода.
Я построил роту.
— Приказ, — сказал я. — Пленных сдавать живыми. Всех. Кто не сдаст — пойдёт под трибунал, и я его туда отправлю лично, и на суде скажу всё, что знаю, а знаю я много.
Строй молчал.
— Я знаю, что вы думаете, — сказал я. — Вы думаете: командир, ты чего, ты же сам их два года резал, мы видели. Резал. И буду резать — тех, кто с оружием. А тот, кто руки поднял — он уже не солдат, он, мать его, рабочая сила. Сколько враг разрушил? Сколько мы сами, чтобы нацистам не досталось? Все это, товарищи бойцы, кто-то должен отстраивать. Лично я кирпичи двадцать ближайших лет класть не хочу — у меня руки из жопы.
Строй грохнул.
— Поэтому пусть немцы, венгры и прочая шелупонь этим занимается, а мы, товарищи бойцы, будем пожинать плоды величайшей победы в истории человечества. Щас Гитлера закопаем, и начнется золотой век СССР — страна будет восстанавливаться, уровень жизни будет расти. Наши дети и внуки, товарищи бойцы, будут ходить в детские сады и школы, а их под тщательным приглядом будут строить в том числе те, кого мы в плен возьмем. Сдавшийся немец или венгр — это маленький вклад в наше общее светлое будущее.
Вроде прониклись. По крайней мере, некоторые.
Восемнадцатого ноября полк застрял перед каналом. Канал был мелиоративный, метров двадцати, с бетонными стенками. Через него шла единственная дамба с мостиком, а мостик держали, и держали грамотно: пулемёт в кирпичной водяной мельнице на том берегу, второй в развалинах насосной, и оба простреливали дамбу насквозь.
— Обойти?
— Обходить восемь километров, — напомнил Востриков, приехавший посмотреть на такой важный объект лично. — И там ещё один канал. Этот мостик нам нужен сегодня, капитан.
Мельница стояла в сорока метрах от воды и была старая, кирпичная, в три этажа, с обвалившимся колесом.
— Лунарь.
— Гляжу, товарищ капитан.
Он глядел долго.
— Плохо, — сказал он наконец. — Стена гладкая, окна высоко, до крыши далеко. И река открытая, по воде не подойти, увидят.
— Совсем никак?
— Совсем никак снаружи, — сказал Лунарь. — А вот изнутри…
— В смысле изнутри?
— Так труба же.
Я посмотрел ещё раз и увидел то, что он имел в виду. От мельницы к каналу шёл водовод — старый, кирпичный, полукруглый, по которому раньше подавали воду на колесо. Со стороны канала он выходил заросшим арочным лазом чуть выше человеческого роста.
— Он же заложен наверняка.
— Ну так поглядим.
Пошли впятером: Лунарь, Шабанов, Кабанов, Гацоев и я. Спустились в канал в трёхстах метрах ниже по течению, где берег обваливался, и пошли по воде вдоль стенки — по грудь, в ледяной ноябрьской жиже, прижимаясь к бетону.
Триста метров мы шли двадцать минут. Мятлев в это время изображал попытку прорваться по дамбе — гонял туда-сюда взвод, стрелял, кричал, изображал больше народу, чем есть, и оба пулемёта работали по дамбе исправно.
Водовод был заложен, но заложен бутовым камнем и давно — раствор в нём выкрошился.
— Тихо разберём? — шепнул я.
— Тихо не выйдет, — сказал Гацоев, ощупывая кладку. — Верхние пойдут — нижние осядут. Загремит.
— Значит разбираем, когда Мятлев шумит.
Мы вынимали камни по одному, в такт стрельбе. Мятлев даёт очередь — мы тянем камень. Мятлев замолкает — мы стоим по грудь в воде и держим этот камень на весу, потому что положить его беззвучно некуда.
Сорок минут. Одиннадцать камней. Потом Лунарь пролез в дыру, повозился внутри и высунул руку: можно.
Внутри водовод шёл вверх под уклоном, в темноте, и на дне его была скользкая гниль в палец толщиной. Мы ползли по ней метров пятнадцать и упёрлись в деревянный щит, за которым слышались голоса и шаги.
Наверху ходили. Прямо над нами — тяжело, в сапогах. Я показал пальцами: три. Шабанов кивнул и взялся за щит.
Раз-два-три.
Щит вылетел внутрь помещения, мы влетели следом, в мучной подвал мельницы, где было темно и по колено какой-то трухи. Наверху сразу заорали и затопали.
— Наверх!
Лестница была деревянная, узкая, в один пролёт. По ней сверху дали очередь, Кабанов упал. На секунду показалось, что он погиб, но громкий злобный мат вполне годился за признаки жизни.
— Гриша! Гранату наверх!
Шабанов метнул. Наверху рвануло, мы полезли.
Второй этаж. Жернова, пыль, обрывки мешков. Двое венгров у окна разворачивались на нас. Одного я снял короткой очередью, а второму в горло влетел нож Гацоева.
— Хера се! — восхитился я. — Ты че, так умеешь?
— Не умею, — признался Гацоев. — На удачу кидал.
— Первый раз за всю войну такое вижу.
— Видел бы майор, — вздохнул скучающий по Дзагоеву осетин.
Тоже скучаю.
Третий этаж и пулемёт брал Лунарь, потому что он туда попал не по лестнице, а по внутренней стене, вдоль вала от колеса, и вышел расчёту за спину, покрошив его длинной очередью. Услышав сверху его «чисто!», я посмотрел на часы — мельницу взяли за семь минут.
Дальше уже было просто: с третьего этажа мельницы вторая точка в насосной просматривалась как на ладони, и Пшеничный, которого я подтащил туда через двадцать минут, снял её расчёт четырьмя выстрелами.
Полк пошел по мосту уже к обеду.
К Дунаю мы вышли в конце ноября, южнее Будапешта.
Дунай оказался большим. Не Днепр с его лиманом, конечно, но добрые полкилометра с быстрым течением, а на том берегу немцы, которые за четыре месяца стояния крепко вгрызлись в землю и как следует всё пристреляли.
— Опять, — сказал Калюжный, глядя на воду.
— Что опять?
— Опять река, — он вздохнул. — Днепр, Днестр, теперь вот эта. Васько, ты заметил, шо мы всю войну через воду лазим?
— Заметил.
— И шо характерно, — продолжал Петро. — Завжди ночью и завжди на чём попало.
Через реку нас перебрасывали в ночь на второе декабря, и перебрасывали снова моряки, и Калюжный снова был счастлив.
Перед погрузкой я собрал роту и сказал:
— Товарищи туристы!
— Ну! — оживился Шабанов.
— Река, которую вы видите, называется Дунай. Вторая по длине в Европе. Течёт через десять стран.
— Через сколько⁈
— Через десять. Начинается в Германии, кончается в Чёрном море. Поэтому, товарищи туристы, берега и русло Дуная обильно политы кровью славных воинов, которые веками резали друг дружку.
Рота осмысляла.
— Так это ж, — сказал Шабанов медленно. — Выходит, вода, которая тут, она потом… туда?
— Туда.
— В Одессу?
— Мимо Одессы.
— Ни хрена себе, — потрясённо сказал Шабанов. — Товарищ капитан, а можно я в неё чего-нибудь брошу? Ну, чтоб доплыло.
— Бросай.
Он подумал, порылся в карманах и достал ту самую щепку, которую Тюлькин отковырял от моста на румынской границе и благополучно проиграл борцу в домино.
— От нас, — добавил напутствие Шабанов и швырнул щепку в Дунай.
Щепка булькнула и пошла вниз по течению. Я стоял и смотрел, как она уходит, и думал о том, что в отличие от щепки, нам идти придется против течения.