К книге
Морпех 4: Победа!Глава 20
69%
Глава 20
20

Государственную границу мы перешли шестого сентября, в половине одиннадцатого утра, по мосту через какую-то безымянную речку.

Я ждал от этого момента чего-то особенного и заранее себя ругал за то, что жду.

Ничего особенного не случилось.

Мост как мост, речка как речка, на той стороне такая же пыльная дорога и такие же кукурузные поля. Столб стоял, но столб был румынский и стоял он криво, а нашего не было вовсе — его, надо думать, свалили ещё в сорок первом и с тех пор поставить не удосужились.

Рота прошла по мосту молча.

Потом Шабанов остановился на той стороне, обернулся, посмотрел на мост и сказал:

— И всё?

— И всё, — подтвердил Калюжный.

— Так а граница-то где?

— Позаду.

Шабанов ещё раз посмотрел на речку метров десяти шириной.

— Не, ну хоть бы забор какой, — сказал он с обидой. — Три года шли.

Тюлькин отковырял от перил щепку и убрал в карман. Я видел, но ничего не сказал.

Румыния оказалась бедной.

Вот этого рота не ожидала совсем. Три года бойцам объясняли — и они сами себе объясняли, — что там, откуда пришли немцы, всё жирное, сытое и краденое. И вдруг выяснилось, что румынская деревня беднее нашей.

Хаты глиняные, крыши камышовые, полы земляные. Дети босые в сентябре, и не потому, что тепло, а потому что обуви нет. Мамалыга вместо хлеба. Волы вместо лошадей.

— Товарищ капитан, — сказал Кабанов на второй день, глядя, как баба гонит двух коз мимо колонны. — А чего они тогда к нам полезли?

— А вот за этим и полезли.

— За чем?

— За тем, чтоб не так жить.

Кабанов подумал.

— Дурные, — сказал он наконец. — У нас-то тоже не сахар.

Немецкие части в это время шли на запад тем же маршрутом, что и мы, только быстрее, и вперемешку с нами, и от этого происходила полная неразбериха.

Двенадцатого сентября мы напоролись на них у деревни, названия которой я не запомнил. Дело было так: моя рота шла в головной походной заставе, впереди полка, и в деревню вошла спокойно, потому что дозор доложил, что деревня пустая.

Деревня нихрена пустой не была.

В ней сидела немецкая колонна — человек двести, три грузовика и одно самоходное орудие, — и сидела она там со вчерашнего вечера, потому что кончился бензин.

Мы поняли это одновременно.

— К бою!!! — заорал я, падая за колодезный сруб.

Первая очередь прошла над самым срубом, выбив щепу мне в лицо.

Дальше было плохо, потому что мы вошли в деревню на пятьдесят метров и оказались на улице, а они были во дворах, за плетнями и в хатах, и их было в три раза больше.

— Гацоев, левые дворы! Мятлев, правые! Колька, назад к околице и держи, чтоб они за нами не вышли! Лунарь, Шабанов, Кабанов — за мной!

— Куда⁈

— К самоходке!

Самоходка стояла посреди улицы без горючего, но с боекомплектом, и если бы её экипаж успел сесть, она бы простреливала улицу всю до конца, а нам по этой улице отходить.

Мы шли к ней дворами, по огородам, через плетни.

Плетень, если кто не знает, ломать нельзя — шумно. Через плетень надо переваливаться сверху, животом, и это долго и неудобно, особенно когда по улице в двадцати шагах бьют.

Три плетня. Тыквенная ботва. Какой-то сарай, в котором орал перепуганный поросёнок.

Экипаж уже бежал к машине — трое, от крайней хаты.

— Шабанов, левого! Лунарь, дальнего!

Я взял среднего сам, короткой очередью, метров с тридцати, и он упал, не добежав до гусеницы шага четыре.

Оставшиеся двое залегли и стали работать по нам из-за корыта.

— Кабанов, гранату!

Кабанов бросил, но недокинул — граната ушла в корыто и рванула под ним, и корыто подпрыгнуло и перевернулось, и один из немцев остался под ним, а второй вскочил и побежал, и его срезал Шабанов.

Мы добежали до самоходки.

— Открывай!

Люк был не заперт — они его и не запирали, машина стояла пустая с вечера.

— Лунарь, полезай, посмотри, что там.

Он влез и через полминуты высунулся обратно.

— Товарищ капитан! Снаряды есть, полный боекомплект! А бензина нет вообще, бак сухой.

— Пулемёт есть?

— Есть!

— Ленты?

— Полно!

Я залез внутрь сам.

В самоходке было тесно, воняло, и я не сразу нашёл, за что взяться. Но пулемёт был обычный MG, курсовой, и с ним я разобрался.

А дальше вышло смешно.

Немцы в деревне не понимали, что произошло. Они видели, что вокруг самоходки была возня, что там стреляли, — и когда самоходка вдруг ожила и начала бить из пулемёта вдоль улицы, они решили, что это их машина работает по нам.

И полезли из дворов, в атаку, поддержать.

Вдоль улицы. В полный рост.

Я работал по ним из их же пулемёта секунд сорок, а Шабанов подавал ленту и орал что-то восторженное, чего я не слышал.

Когда они поняли, было поздно.

Дальше пошло уже проще. Мятлев вышел им во фланг по правым дворам, Гацоев по левым, и через двадцать минут в деревне началось то, что немцы называют «Kessel», а мы называем «загнали в угол».

Сдались они через сорок минут, оптом, все сразу, и было их сто семьдесят с чем-то.

У нас: трое убитых, семеро раненых.

— Товарищ капитан, — сказал Тюлькин, оглядывая колонну пленных с профессиональным интересом. — А самоходку в трофеи оформлять?

— Оформляй.

— А как? У неё бензина нет.

— Порфирий Игнатьевич, ну ты же гений. Придумай.

Он придумал. К вечеру самоходку тащил на буксире трофейный же грузовик, а откуда взялся грузовик — я не спрашивал.

Через полчаса после того, как всё кончилось, в деревню с южной стороны вошли румыны.

Батальон. С офицерами, со знамёнами, в своих круглых касках, и шли они бодро и деловито, потому что гнались за этой же колонной вторые сутки и опоздали ровно на сорок минут.

Рота встретила их молча.

Не враждебно — именно молча. Люди просто перестали делать то, что делали, и стали смотреть, и молчание это было тяжёлое.

Румынский майор подошёл ко мне, козырнул и сказал длинную фразу, из которой я не понял ни слова.

— Кто-нибудь по-ихнему? — спросил я, не оборачиваясь.

Нашёлся боец из второго взвода, молдаванин по фамилии Руссу, из-под Бендер, и через него выяснилось, что майор поздравляет нас с победой, сожалеет, что его батальон не поспел, и предлагает передать пленных ему, поскольку он тут, так сказать, на своей земле.

— Пленных не отдам, — сказал я. — Их сдавать в дивизию, у меня приказ.

Руссу перевёл. Майор развёл руками и заулыбался, и было видно, что он и не рассчитывал, а спросил на всякий случай.

Дальше повисла пауза.

И тут Тюлькин сделал то, за что я его, наверное, и держал все эти годы.

Он подошёл к ближайшему румынскому солдату — пожилому, усатому, с лицом крестьянина — вынул кисет и молча протянул.

Румын посмотрел на кисет. Потом на Тюлькина. Потом сунул руку за пазуху и достал плоскую бутылку.

— Цуйка, — сказал он.

— Чего?

— Цуй-ка, — повторил румын и показал пальцами: пить.

Тюлькин взял, понюхал, крякнул и передал бутылку Шабанову.

Через десять минут вся деревня менялась.

Менялись всем. Они давали цуйку, вино в оплетённых бутылях, брынзу, табак в бумажных пакетах и вязаные шерстяные носки. Наши отдавали махорку, американскую тушёнку, сахар и трофейное немецкое барахло, которого после сегодняшнего было навалом.

Шабанов выменял у румынского сержанта овчинную безрукавку, надел её поверх гимнастёрки, и стал в ней похож на разбойника с большой дороги.

— Гля! — орал он, поворачиваясь. — Красота ж какая!

Румын, отдавший безрукавку, стоял и улыбался — осторожно, вполрта, как улыбаются, когда ещё не поняли, можно ли.

Шабанов посмотрел на него, подумал, а потом сгрёб его в охапку и хлопнул по спине так, что тот крякнул.

— Хер с тобой, хитрожопая морда, — сказал Шабанов с чувством. — Не убивать же тебя теперь.

Румын, разумеется, ничего не понял, но интонацию понял правильно и заулыбался уже нормально, во всё лицо, и хлопнул Шабанова в ответ, для чего ему пришлось привстать.

Руссу переводить не стал. И правильно сделал.

Гацоев с румынским капралом полчаса обсуждали ножи. Слов не понимали ни тот, ни другой, но ножи в обсуждении не нуждаются: показал, дал подержать, провёл ногтем по лезвию, покачал головой, показал свой. Разошлись они, обменявшись, и оба остались уверены, что надули друг друга.

Лунарь ничего не менял. Он ходил кругами и смотрел на румынское снаряжение с профессиональным интересом.

— Товарищ капитан, — сказал он мне вполголоса. — А у них ранцы на двух ремнях. Неудобно.

— Тебе-то что?

— Так они ж теперь союзники. Надо ж знать, как у союзников устроено.

— Лунарь.

— Я ж просто смотрю!

Я в этом гвалте искал глазами одного человека и нашёл его не сразу. Колька сидел на подножке грузовика, метрах в сорока от всей этой ярмарки, и чистил автомат, которому чистка была не нужна.

Я подошёл и сел рядом. Он не поднял головы. Румыны занимали Одессу два с половиной года. Не немцы — румыны. Они там были хозяева, у них там была своя губерния со своим названием, и его мать эти два с половиной года сидела в подвале и в селе, и я не знал, что у Кольки на душе еще.

— Как ты, Коль?

— В порядке, командир.

— Я знаю.

— Просто не пойду туда, — не отрываясь от затвора, кивнул он на румынов. — Вы не думайте, я всё понимаю. Приказ, политика, союзники. Я стрелять в них не буду. Я просто туда не пойду.

— И не ходи, — кивнул я.

Он наконец посмотрел на меня.

— А вы пойдёте?

— Я подойду, — сказал я. — Потому что я ротный, и мне надо, чтобы завтра этот батальон прикрыл нам фланг, а не думал, что мы их за людей не держим.

Колька кивнул.

— Так и я о том же, — сказал он. — Вы идите. Кто-то ж должен.

Я посидел ещё немного и пошёл к румынам. Выпил с их майором из его фляжки, и майор произнёс тост, которого я не понял, а Руссу перевёл как «за победу», сильно, по-моему, сократив.

А через час, когда уже собирались, тот самый усатый румын, что дал Тюлькину цуйку, подошёл к грузовику, на подножке которого сидел Колька, и молча положил рядом с ним кулёк.

В кульке был виноград. Румын ничего не сказал и ушёл сразу, не дожидаясь ответа, и мне показалось, что он всё понял правильно и без перевода.

Колька просидел над этим кульком минут пять.Потом взял его и отнёс в третий взвод, своим, и там его съели за две минуты, и он ел вместе со всеми.

Через два дня нам поставили задачу взять мост через Дунай. Обычный железнодорожный, через приток, метров восьмидесяти. Немцы отходили за реку и держали его, чтобы пропустить свои части, а потом взорвать, и подготовили они его основательно: заряды на трёх пролётах, охрана — взвод с двумя пулемётами на том берегу и один пулемёт с этой стороны, в будке путевого обходчика.

Полк подходил через два часа, и мост был ему нужен.

— Какие мысли, Лунарь?

Он полежал в кустах минут десять, разглядывая.

— Товарищ капитан, а зачем нам вообще берег?

— В смысле?

— Так они ж провод по мосту тянули, — сказал он. — Вон, видите, вдоль перил идёт, справа. А снизу, под настилом, там балки. Я по балкам пройду.

Я посмотрел на мост. Под настилом действительно шли продольные балки, и по ним теоретически можно было ползти, вися над водой. Теоретически.

— Восемьдесят метров под настилом, над водой и с зарядами над головой.

— Дык темно ж будет.

— Не будет темно. Сейчас полдень, а полк через два часа.

Лунарь почесал нос.

— Тогда надо, чтоб они на меня не смотрели.

Это было конструктивное предложение.

— Мятлев, бери свой взвод, уходишь на километр вниз по течению и оттуда начинаешь. Много, шумно, как будто вы там переправляетесь. Гацоев — на километр вверх, то же самое. Пшеничный — будка обходчика, вот эта, ближняя. Как начнёт шуметь Мятлев, снимаешь всех, кто в ней есть, и держишь её пустой. Колька — со мной, будем изображать лобовую попытку.

— А лобовая попытка нам зачем? — спросил Колька.

— Затем, что если мы не полезем в лоб, они удивятся и поймут.

Началось в час пятнадцать. Мятлев ниже по течению открыл такую пальбу, что я на секунду решил, будто он и вправду переправляется. Через минуту подключился Гацоев сверху. Немцы на том берегу засуетились и растащили пулемёты по флангам, и это было ровно то, что нужно.

Пшеничный отработал по будке. Двумя выстрелами, с трёхсот метров, через окно. Мы с Колькой в это время лезли на насыпь с фронта — демонстративно, с криком. Залегли на середине, по нам сразу же ударили, и лежали мы там минут двенадцать, вжимаясь в щебень, который норовил прилететь летел в лицо.

А Лунарь шёл под мостом. Я его не видел. Я вообще на мост в эти двенадцать минут не смотрел, потому что смотреть было нельзя: смотреть надо было туда, куда смотрел бы человек, который лезет в лоб.

Потом сзади кто-то заорал:

— Вон он! Идёт!

— Молчать!!!

Он прошёл все восемьдесят метров и вернулся обратно, тем же путём, занявшим двадцать три минуты. Провод он перерезал в двух местах и концы утопил.

— Готово, товарищ капитан, — сказал он, вылезая на насыпь. Руки у него тряслись, и он их прятал. — Только я там… это. Я вниз посмотрел один раз. Не надо было.

— Высоко?

— Метров десять. И течение. Оно, паскуда, крутится.

— Больше не смотри.

— Не буду, — пообещал он от души.

Мост брали в лоб через сорок минут, когда подошёл полк с пушками, и взяли за час, а заряды остались висеть на пролётах бесполезным грузом, потому что тока к ним не пришло.

* * *

Восьмого сентября наши войска вошли в Болгарию, а мы вошли туда шестнадцатого, потому что дошли не сразу. Болгария не воевала с нами. То есть формально мы ей войну объявили, а она нам не ответила, а потом там случился переворот, и новое правительство объявило войну Германии. В итоге за все дни, что мы шли по Болгарии, не было сделано ни одного выстрела.

Ни одного.

Нас встречали в каждом селе. Не так, как встречали в освобождённых наших городах — там встречали свои, и это было другое. Тут выходило всё село, с вином, с виноградом, с брынзой, с музыкой, и совали, и обнимали, и кричали, и половину этого крика мы понимали.

— Братушки! Братушки!

— Товарищ капитан, — сказал ошалевший Бабенко на второй день. — А они чего нас так?

— Мы их от турок освобождали. В семьдесят седьмом году.

— В каком семьдесят седьмом?

— В тысяча восемьсот семьдесят седьмом.

Бабенко посчитал.

— Так это ж шестьдесят семь лет назад!

— Ну да.

— И они помнят⁈

— Как видишь.

Отдельным потрясением для роты оказались вывески. Читать начали всё подряд, вслух, и с этого началось.

— «Мляко»! — орал Шабанов, тыча пальцем в лавку. — Гля, мляко! Это молоко, что ли?

— Молоко.

— А тут «хляб»! Хлеб!

— Хлеб.

— Товарищ капитан, да тут всё понятно!

Понятно было не всё — часа через два Шабанов вернулся озадаченный.

— Товарищ капитан. А почему у них «направо» — это прямо?

— В смысле?

— Я спросил, где колодец. Мне говорят: «направо». Я иду направо — нет колодца. Возвращаюсь, спрашиваю. Опять говорят «направо» и рукой показывают прямо.

Разбирались мы с этим полдня и общими усилиями выяснили, что «направо» по-болгарски значит «прямо», кивать головой у них значит «нет», а мотать — «да».

— Как жить-то? — потрясенно спросил Шабанов.

— Осторожно, — посоветовал Лунарь. — Ты, Гриша, вообще молчи и головой не тряси. А то согласишься на что-нибудь.

Разведроте без противника делать нечего — это выяснилось на третий день Болгарии, и выяснилось неприятно. Мы шли маршем, никого не искали, никого не брали, ни за кем не наблюдали — и рота, впервые за всю войну, начала маяться.

Маяться начал и я, и вот это было хуже. Три года у меня была работа, и работа занимала меня целиком, а о том, что будет после, думать было некогда и незачем. А тут работа кончилась — временно, на две недели — и обнаружилось, что под ней ничего нет.

Совсем ничего.

Я поймал себя на том, что раздражаюсь на пустом месте, придираюсь к людям и трижды за день проверил охранение, которое охраняло нас от болгарских виноградников.

— Ты чего дёрганый? — спросил Калюжный вечером.

— Не знаю.

— А я знаю, — сказал он. — Ты работы хочешь.

— Да какой работы, Петь? Нас тут вином поят.

— Вот и я об том, — он растянулся на траве и заложил руки за голову. — Ты, Васько, только не обижайся. Ты добрый человек и командир хороший. Но тебе, шоб жить, надо, шоб кто-то по тебе стрелял.

Я хотел возразить и не нашёл чем.

— А тебе не надо? — спросил я вместо этого.

— А мне не надо, — сказал Калюжный спокойно. — Мне надо хату, Марусю и корову. Я, Васько, на войну не за войной пошёл.

На четвёртый день Болгарии нас догнала почта. Она догоняла нас месяца полтора, потому что мы за это время сменили две армии, форсировали лиман и перешли границу, а мешок с письмами шёл за нами через все эти инстанции, как усталая кляча.

Тюлькин раздавал, стоя на ящике, а рота стояла вокруг:

— Кабанов! Бабенко, два! Мятлев! Шабанову три — Гриша, ты чего, три бабы у тебя, что ли?

— Мать, сестра и ещё одна, — с достоинством сказал Шабанов.

— Товарищ капитан!

Конверт был потрёпанный, со штемпелями трёх полевых почт, и надписан он был крупным старательным почерком. Знакомым почерком.

Обратный адрес: полевая почта, номер. Фамилия отправителя: старшина Ф. И. Гусаков.

Федька.

— «Здравствуйте многоуважаемый товарищ капитан Василий Кузьмич!» — начал Федька с высокого так сказать стиля. — 'Пишет вам бывший ваш боец, а ныне старшина Гусаков Фёдор. Долго искал куда писать, спросил у одного знакомого писаря, он мне и сказал, что вы теперь в другой армии. Адрес дал за две банки, но я не в претензии — писарь тоже кушать хочет.

Сообщаю что жив, здоров, чего и вам желаю. Курсы кончил в сентябре прошлого года, и теперь я старшина в отдельном батальоне. Часть хорошая, люди неплохие, командир строгий но справедливый.

Товарищ капитан, я тут развернулся. Кухня у меня на ходу всегда, а не как у некоторых. Хлеб пекём свой, я печку сложил сам, вторую уже, потому что первая была плохая, и я её разобрал. Люди у меня едят горячее два раза, а когда стоим то три. Я так думаю, что если боец не жрамши, то какой с него боец, вы меня извиняйте за выражение. А про столовую я не забыл. Я всё думаю про неё, товарищ капитан, я даже прикинул сколько мне надо будет столов и сколько посуды.

Как там наши? Как товарищ Калюжный, всё ли у него хорошо и Маруся жива ли? Как Колька? Играет ли ещё, вы ему передайте, что я про то пианино часто вспоминаю, хорошее было пианино, я его нашёл, а он играл.

И как там товарищ Гурьев Антон? Вы ему кланяйтесь от меня особо. Он мне ещё в горах сахару давал, когда я болел, а я тогда не поблагодарил как следует. Товарищ капитан, вы там осторожней. Я знаю что вы скажете что вы на работе, вы всегда так говорите. Но вы поберегитесь. Некому за вами смотреть, чтобы вы поели вовремя, я это точно знаю.

Остаюсь ваш бывший боец, старшина Гусаков Фёдор.

П. С. Если будете писать, напишите правда ли что за границей хлеб пекут не из ржаной. Тут все говорят по-разному, а я не верю.'

Я прочитал письмо дважды. Потом сложил его, убрал в планшет и пошёл искать, где сесть. Устроившись на камне возле сарая, я достал бумагу.

Про Гурьева надо было написать. Я сидел над листом минут двадцать.

За эти годы я написал столько похоронок, что научился не смотреть туда, на ту сторону, где похоронка приходит в дома живых. Здесь — иначе, потому что Федька, который сидит сейчас у своей второй печки, считает столы для будущей столовой и думает, что Антон Гурьев где-то есть.

Написал, что нас из тех времен осталось трое — я, Калюжный и Колька. Написал, где и как погиб Гурьев. Написал, что хлеб ржаной здесь пекут, но в основном пекут кукурузный, а часто вместо хлеба едят мамалыгу. Дрянь редкостную, к которой если с детства не привык, жрать как-то не хочется.

* * *

Двадцать второго сентября рота ехала через Балканы, и вечером я объявил построение.

— Товарищи туристы!

Рота заржала — шутка уже прижилась и стала ротной собственностью.

— Завтра идём через Шипкинский перевал, — сказал я, и ржать перестали, потому что что такое Шипка, знали примерно все, кто учился в школе.

— Тот самый? — спросил Мятлев.

— Тот самый.

Перевал взяли к полудню, и слово «взяли» тут не совсем верное, потому что там нас никто не ждал, кроме двух пожилых болгар со знамёнами, причем одно знамя было советским.

Наверху дул ветер. Шипка — это не то, что я думал. Я почему-то представлял себе узкое ущелье, а это оказалась открытая седловина между двумя вершинами, продуваемая насквозь, с обрывами по обе стороны, и внизу, на юг, лежала долина, а на север — другая долина.

И вот на этой седловине зимой семьдесят седьмого — семьдесят восьмого года стояли шесть тысяч русских и болгар, которые не пропустили тридцать тысяч турок.

— Товарищи туристы, — сказал я, и в этот раз никто не засмеялся.

Рота стояла и слушала.

— Наши стояли тут четыре месяца. С августа по декабрь. Оборонялись в горах, зимой, в летнем обмундировании, потому что зимнее не подвезли. Патроны кончились — бросали камни. Правда бросали, это не легенда, это в донесениях написано.

— Сколько их было? — спросил Мятлев.

— Тысяч шесть. Турок тридцать.

— Отбились?

— Отбились, — сказал я. — Только потери у них были такие, что даже неудобно говорить. Из четырёх с лишним тысяч убитых и умерших девять из десяти — от холода.

Рота молчала. Я и сам, честно говоря, помнил из школьного курса только «на Шипке всё спокойно», и это была насмешка, а не сводка, потому что «спокойно» писали в те дни, когда замерзало по двести человек. Не нравится мне традиция не расстраивать начальство.

Памятник стоял в стороне, на вершине — каменная башня, огромная, с бронзовым львом. Мы поднялись к нему по лестнице.

Внутри башни лежали кости. Саркофаг, а в нём — останки тех, кого собрали на перевале. На стенах — плиты, а на плитах имена.

Русские имена.

Рота вошла и остановилась. Шабанов, шедший первым, вдруг снял шапку. За ним снял Мятлев. Потом остальные, вразнобой, кто быстрее, кто медленнее, и через несколько секунд вся рота стояла с непокрытыми головами.

Гацоев встал смирно. Сам. Никто не командовал. Никто не произносил речей. Постояли минуты три и вышли.

На воздухе Калюжный закурил и сказал, глядя вниз, в долину:

— Васько.

— Ну.

— Их сюда за тем же прислали, шо и нас?

— За тем же.

— И они тут полегли.

— Полегли.

— А болгары нас через шестьдесят семь лет вином поят, — сказал он. — Выходит, не зря.

Он затянулся.

— Слухай, — сказал он вдруг совсем другим голосом. — А через шестьдесят семь лет от нас — це який год буде?

Я посчитал.

— Двенадцатый, — сказал я. — Две тысячи двенадцатый.

— Ох ты, — Калюжный присвистнул. — Це ж сколько! И шо, будут помнить?

Я стоял и смотрел на башню с бронзовым львом.

— Будут, — ответил я. — Некоторые будут.

Спускались с перевала под вечер. Лунарь весь спуск шёл рядом со мной и молчал, а молчащий Лунарь — это признак того, что человек что-то обдумывает.

— Ну говори, — сказал я наконец.

— Вот эти все башни, крепости, — он неопределённо махнул рукой назад, на Шипку. — Их же кто-то строил. Каменщики какие-нибудь. И они, поди, думали, что оно навсегда.

— Думали.

— А оно вон как вышло: мы тут ходим, шапки снимаем, а тех каменщиков никто и по имени не знает.

Он помолчал.

— Я вот думаю, — сказал Лунарь. — Может, зря я всю жизнь по чужим окнам лазал. Может, надо было чего-нибудь строить.

— Так построишь ещё.

— Да куда мне, — он засмеялся. — Я, товарищ капитан, ничего не умею, кроме как замки открывать.

— Значит, будешь замки делать. Раз ты их так хорошо открываешь, ты и запирать должен уметь лучше всех.

Лунарь остановился посреди дороги.

— А ведь верно, — удивился он. — Вот же ж! А я и не подумал.

Предыдущая главаГлава 20 из 29Следующая глава