К книге
Морпех 4: Победа!Глава 18
62%
Глава 18
18

Меня разбудил запах. Непривычно-приятный, почти забытый. Настолько, что первые секунды я лежал и не мог сообразить, где нахожусь и что вообще происходит. Пахло топлёным маслом, печным дымом и хлебом, и ни один из этих запахов не имел никакого отношения к войне.

Потолок был белёный, с балкой поперёк. На балке висел пучок сухой мяты. В окно било солнце, и в солнечном столбе плавала пыль. Посмотрел на часы — одиннадцать часов утра, третьи сутки увольнения, село Незавертайловка на левом берегу Днестра.

— Проснулся? — спросила Одарка не отрываясь от печки. — Я думала, до обеда проспишь.

— А сколько?

— Одиннадцать. Лежи, лежи. Я как раз доспею.

— Как раз почти обед, — решил я.

Я сел, посидел, потрогал левое бедро, которое в целом заросло, но на перемену погоды ныло, и понял, что погода будет хорошая, потому что бедро молчало.

Одарке было лет тридцать пять, и была она вдовой с сорок первого. Муж её, тракторист, ушёл в июне и пропал под Уманью. Похоронки не было, а было извещение о пропаже без вести, и она эту бумажку держала в сундуке и никому не показывала. Про это мне рассказал не она, а соседка, в первый же день, шёпотом и с явным намерением помочь.

Одарка сама не рассказывала ничего. Она была спокойная, крупная, с сильными руками и с той манерой двигаться по хате, при которой ничего не гремит и не падает.

На столе стояли: чугунок с варёной картошкой, миска солёных груздей, крынка молока, накрытая рушником, и хлеб. Хлеб был настоящий, из печи, а не тот кирпич, к которому я привык за три года.

— Молоко парное, — сказала Одарка. — Я утром доила, ты спал.

— А чего не разбудила?

— А чего тебя будить. Ты, Вася, спишь как убитый, — она осеклась и мотнула головой. — Тьфу. Не так сказала.

— Нормально сказала, — улыбнулся я.

Я сел за стол, и она села напротив, подперев щёку, и стала смотреть, как я ем. Ела она сама мало и, кажется, только за компанию.

Картошка была рассыпчатая, с укропом. Грузди — правильные, крепкие, скрипучие на зубу, из бочки. Молока я выпил две кружки подряд. Вкусное.

— Голодные вы там все, — сказала Одарка.

— Да не, нормально кормят, — покачал я головой.

Со жратвой последние месяцы дела удивительно хороши даже без учета регулярно находимых немецких заначек с консервами.

— Нормально, — повторила она. — Я ж вижу, как ты ешь. Так не едят, когда нормально. Так едят, когда не знают, когда в другой раз доведется.

Крыть было нечем, и я решил даже не пытаться.

— Одарка.

— Га?

— А ты чего меня в первый день пустила?

Она подумала:

— А ты в калитку постучал. Понимаешь? Вас тут сколько прошло за апрель, тысячи? И все хорошие, и все свои, и все руки не распускают, потому что у вас с этим строго. Но никто в калитку не стучал. Заходят и заходят, чего в свою калитку стучать. А ты постучал и спросил, можно ли.

— Ну так а как ещё? — удивился я.

— Вот и я подумала — как еще? — согласилась она.

Увольнение кончалось. Было жаль уходить от Одарки, но уйти придется. Собрался быстро, потому что собирать было нечего: сапоги, ремень, планшет и вещмешок, а больше почти ничего. Так…

Я достал трофеи: золотую цепочку и часики, маленькие, дамские, на браслете. Она отступила на шаг.

— Ты чего это?

— Подарок тебе, красавице, — улыбнулся я.

— Ты за что мне это?

— Подарок же, — удивился я. — Ни за что, просто на память.

— Вася, — у неё сделалось совсем нехорошее лицо. — Ты вот этого не надо. Я тебя не за это пускала. Я, может, и вдова, но я не…

— Та я понимаю, че ты, — я взял Одарку за руку, притянул к себе, обнял. — Глупая. Знаешь, как мне с тобой было хорошо и спокойно? Три года как пружина натянутая ходил, а у тебя…

Она стояла и молчала, я запутался в словах и продолжил по-другому:

— Ты живая, красивая, добрая. Кому еще мне часы бабьи дарить?

Я отпустил Одарку, она робко взяла подарки. Подержала на ладони и с улыбкой меня приложила:

— Дурак ты, Вася!

— Есть немного, — хохотнул я. — Мы, разведчики, все немного.

— Придёшь ещё?

— Не знаю, — честно ответил я. — Мы тут стоим четвёртый месяц, но однажды пойдём. И когда пойдём, я тебе сказать не успею.

— Ясно, — кивнула она. — Ну ты, если живой останешься, письмо напиши. Хоть строчку. Не пиши ничего такого, просто напиши: жив. Мне хватит.

— Напишу, — честно пообещал я.

Она проводила меня до калитки, а за калитку не пошла, потому что за калиткой уже была улица, а на улице люди.

До расположения было шесть километров, и я шёл их пешком, потому что торопиться было решительно некуда. Настроение было отличным, и я тихонько напевал себе под нос про смуглянку-молдаванку и раскудрявый клён. Дорога шла краем села, потом между полей, потом вдоль виноградников. Виноградники в июле стояли зелёные и тяжёлые, и в них работали женщины. Слева, за деревьями, угадывалась река.

Мы вышли к Днестру в апреле, сразу после Одессы, и с тех пор стояли. Такое я видел впервые за три года: чтобы фронт вот так встал — и не на неделю, не на месяц, а всерьёз, надолго, до неизвестно чего. Плацдармы за рекой захватили сразу, в апреле, на них сидели, немцы пытались их срезать и не могли, и обе стороны на этом успокоились.

Причина была понятная, и она называлась «снабжение». Мы прошли от Днепра до Днестра за четыре месяца, и это были очень хорошие четыре месяца, только вот тылы за нами не прошли. Они остались где-то на полдороге, в весенней грязи, вместе с ремонтными базами, госпиталями и складами. Армия, которая пробежала шестьсот километров, похожа на человека, который добежал до финиша и обнаружил, что вещи остались на старте.

Плюс люди. Дивизия к апрелю имела от штата половину, и половина эта была уставшая, а те, кого прислали в мае — необученная.

Так что стояли мы правильно.

Но была и вторая причина, и вот про неё я знал то, чего не знал никто вокруг, включая Вострикова — главное сейчас происходило не здесь.

Оно готовилось севернее, в Белоруссии, и должно было начаться летом, и по сравнению с ним всё наше южное направление было второстепенным театром, куда до поры не дадут ни резервов, ни снарядов, ни авиации. Мы тут сидели в тени. Нас держали в тени намеренно и правильно, и когда северные дела кончатся, вспомнят и о нас.

Я знал даже приблизительно когда. Не число, но месяц — август. И вот с этим знанием я четвёртый месяц ходил по расположению, слушал, как бойцы и коллеги-офицеры гадают, когда пойдём, и молчал.

Молчать было легко. Тяжелее было другое. Тяжелее было то, что за эти четыре месяца я в первый раз с сорок первого года начал жить не по дням.

Раньше как: есть сегодня, есть завтра, дальше не считается. А тут вдруг обнаружилось, что есть июль, а за ним будет август, а до августа надо чем-то заниматься, и надо чинить сапоги, потому что до августа они не доживут. И это оказалось непривычно до тошноты.

Рудько мне тогда, в марте, сказал: вы живёте как в командировке.

Правильно сказал, гад.

* * *

В расположении меня встретил Тюлькин, и встретил он меня новостью.

— Товарищ капитан! А у нас Мятлев приехал.

— Когда?

— Вчера вечером. Вас не было, я его на довольствие поставил и спать положил.

Мятлев сидел на завалинке в новом обмундировании и чистил сапоги, и по одному тому, как он их чистил, было видно, что он их чистит второй час подряд от нечего делать.

Увидев меня, он встал:

— Товарищ капитан! Младший лейтенант Мятлев из состава курсов младших лейтенантов прибыл для дальнейшего…

— Иди сюда.

Обнялись. Он похудел на курсах, что удивительно, потому что на курсах обычно наоборот, и от него пахло новым сукном.

— Ну как? — спросил я.

— Нормально, — сказал Мятлев. — Топография тяжело шла. Я на местности всё вижу, а на бумаге у меня карта не сходится, хоть режь. Три раза пересдавал.

— Сдал?

— На тройку. Зато по тактике пятёрка, — он помолчал. — Товарищ капитан, там на тактике задачки такие… Я одну решил, а мне говорят: неправильно, по уставу вот так. Я говорю: так по уставу у меня взвод весь ляжет. А майор говорит: устав, товарищ курсант, писали не вы.

— А ты что?

— А я говорю: так точно, не я. Но ложиться-то будет мой взвод.

— И?

— И тройку по уставу отхватил, — вздохнул Мятлев. — Зато пятёрку по тактике. Я так и не понял, как это вышло.

Рота, разумеется, собралась вокруг за две минуты, и рота, разумеется, немедленно начала.

— Гля! — заорал Шабанов от кухни. — Был старший сержант, стал младший лейтенант! Понизили человека!

— Понизили, — подтвердил Калюжный с большим удовольствием, потому что эту шутку он терпел на себе полтора года и наконец дождался возможности передать эстафету кому-то еже. — Оце як мене. Мене вже двичи понижали.

— А если ещё раз понизят?

— А тоди буде просто лейтенант, — объяснил Калюжный. — А потом старший. А потом капитан. Так и понижают, пока до генерала не понизят.

Мятлев слушал это с непроницаемым лицом.

— Всё? — спросил он, когда стихло.

— Всё, — ответил Шабанов.

— Тогда второй взвод ко мне. Проверю, чему вы тут без меня научились.

Вскоре второй взвод смеяться перестал.

* * *

Двадцать девятого июля нам поставили стандартную задачу: сплавать на тот берег, посмотреть, кто сменил румын на участке у изгиба, и, если получится, кого-нибудь принести. Пошли восемь человек: я, Мятлев, Лунарь, Кабанов и четверо из второго взвода.

Переправились в час, на двух лодках, тихо, и на том берегу час лежали в лозняке, слушая. Слушать было нечего. Немцы на этом участке вели себя так, как ведут себя войска, которые стоят четвёртый месяц: ракету пускали раз в двадцать минут, по расписанию, часовые ходили по одному и там, где им удобно, а не там, где положено.

— Товарищ капитан, — шепнул возмутился Лунарь. — Они тут совсем разленились.

— Тем лучше.

Мы прошли передний край между двумя ячейками и вышли к ходу сообщения. По нему дошли почти до блиндажей, и вот тут выяснилось, что участок сменили не румыны на немцев, а немцы на немцев, только новых.

Новые не ленились. Первый же встречный — а встретили мы его на повороте хода, лицом к лицу, с трёх шагов — не растерялся и не заорал. Он рванул затвор.

Мятлев ударил его в грудь ножом раньше, чем тот дослал. Ударил и придержал, но винтовка всё равно лязгнула о стенку.

— Уходим! — шепнул я.

Не ушли.

Из ближнего блиндажа вышли двое, и один из них посветил фонарём вдоль хода, и луч упёрся в нас. Скрытность была утрачена, и я снял того, что с фонарём, короткой очередью. Фонарь упал и покатился, продолжая светить. Второго Кабанов свалил прикладом, и мы взяли его — просто потому, что он оказался ближе всех и был оглушён, и потому что уходить пустыми после такого шума было совсем уж обидно.

— Тащим! Лунарь, Кабанов — на нём. Мятлев, прикрываешь. Остальные — к реке, бегом!

Двести метров до лозняка мы бежали под ракетами. Их пустили сразу три, одну за другой. Стало светло, и по нам открыли огонь из двух точек.

Немец, которого мы тащили, начал приходить в себя и упираться.

— Он брыкается! — выдохнул Кабанов на бегу.

— Ну так втащи ему!

Как дети малые, никакой инициативы без командира.

Кабанов втащил немцу, и тот перестал дергаться, целиком направив свое внимание на разбитый нос.

До лодок добежали шестеро — двоих из второго взвода срезало на последних тридцати метрах, обоих очередью, и подобрать их мы не могли никак: там было открытое, и по этому открытому уже работали два пулемёта.

Обратно шли на одной лодке, потому что вторую пробило в трёх местах, и она набирала воду. Восемь человек, пленный и вода по колено. Гребли руками и касками.

На середине реки Лунарь вдруг засмеялся.

— Ты чего? — спросил я.

— Да так, — сказал он, вычерпывая каской. — Подумал: три года по чужим квартирам лазал, ни разу не попался. А тут по чужому окопу прошёл — и на тебе.

— Не сравнивай.

— Так и я о том, товарищ капитан. В квартире хозяин спит, а тут хозяин с пулемётом.

Пленный оказался ефрейтором из свежей дивизии, переброшенной из Италии, и в разведотделе за него сказали спасибо, потому что итальянский след означал, что немцы латают дыры чем попало.

Два человека за одного ефрейтора.

Такая арифметика мне не нравилась никогда, но она была честная: за четыре месяца стояния мы потеряли шестерых, а участок знали наизусть, и когда пойдём вперёд, это сэкономит гораздо больше.

Я это себе объяснил в ту же ночь, и объяснение мне помогло примерно наполовину.

В остальном стояние наше выглядело так: каждую вторую ночь через Днестр уходила группа. Реку в этом месте можно перейти вброд в двух точках, в остальных — только на лодке, и обе точки немцы знали не хуже нас, поэтому ходили мы на лодках.

Задачи были однообразные до зевоты: наблюдение, схема переднего края, смена частей, язык раз в две недели по графику. За четыре месяца рота сделала двадцать девять выходов и взяла одиннадцать пленных, из них четверых — румын, которые сдавались легко и охотно и рассказывали всё, что знали, добавляя к этому свои выдумки.

Потери за четыре месяца — шесть человек, из них двое в ту последнюю июльскую ночь. По меркам сорок четвёртого года это было почти неприлично мало, и я знал, за счёт чего: за счёт того, что мы никуда не спешили.

Спешка убивает больше, чем немцы. Это я понял ещё в сорок втором, а тут получил четыре месяца подтверждений. В остальное время была почти мирная жизнь, и это оказалось самое трудное.

Люди начали разговаривать о том, что будет после войны. Разговаривать с полной отдачей, щурясь от предвкушения, и это уже не было ночной болтовней у печки. Бабенко собирался поступать в институт и уже писал сестре, чтобы узнала про условия приёма. Кабанов хотел вернуться на завод. Тюлькин, к общему изумлению, объявил, что после войны пойдёт в торговлю, и рота два дня осмысляла эту новость, а потом решила, что удивляться нечему. Я не удивился особенно и понадеялся, что буду жить в том же городе — через сколько-то лет придет эпоха дефицита, и собственный торгаш мне сильно поможет.

— А вы, товарищ капитан? — спросил меня Бабенко.

— Я в армии останусь.

— А чего так?

— А больше ничего не умею, — развел я руками.

* * *

Купались всей ротой, в лимане у села, на отмели, где вода была тёплая как парное молоко. Шабанов топил всех подряд, потому что был единственный, кого нельзя было утопить в ответ. Лунарь поначалу плавал плохо и стыдился этого, а Колька его учил, и через месяц Лунарь плавал сносно. Пшеничный в воду не заходил вообще, а сидел на берегу в тени и смотрел на воду с таким видом, будто прикидывал дистанцию до проплывающих рыб.

Гацоев плавать не умел совсем.

— В горах негде, — объяснил он с достоинством.

— А как же реки?

— Ты ж сам видел, — удивился он. — Там не как здесь, там тебя сносит и о камни бьет.

Учить его взялся Калюжный, лично, как мичман флота, и подошёл он к делу серьёзно.

— Значит так. Ты вот шо. Ты не барахтайся. Ты ляж на воду и не рухайся.

— Утону.

— Не утонешь. Ты, Тембол, из чего сделан? Ты из мяса. А мясо не тонет.

— Камни тоже из земли, а тонут.

— Ты не камень!

— Я осетин, — сказал Гацоев так, будто это всё объясняло.

Плавать он к августу научился. Плохо, по-собачьи, на десять метров, но научился.

А в начале августа к нам приехали моряки. Приехали трое: капитан-лейтенант и двое старшин, все в чёрном, все с той особой манерой держаться, по которой флот виден за версту. Они провели с нами два дня, посмотрели, как мы сажаемся в лодки, и вынесли вердикт.

Вердикт был короткий: сухопутные.

— Товарищ капитан, — сказал капитан-лейтенант. — Вы в лодку садитесь как в трамвай. Все сразу и с одной стороны.

— Привыкли, — пожал я плечами. — Когда ракета над головой, а в спину пулемет херачит, как-то не до правильных посадок. Но согласен — как правильно, знать нужно.

Капитан-лейтенант кивнул:

— Надо по одному, через нос, и распределяться. У вас на воде будет не Днестр. У вас будет одиннадцать километров.

Я посмотрел на карту. Днестровский лиман. Одиннадцать километров открытой воды от нашего берега до того, и на том берегу — Аккерман, старая турецкая крепость, набитая немцами и румынами.

— Ночью пойдём? — спросил я.

— Ночью, — сказал моряк. — И тихо. Одиннадцать километров тихо, товарищ капитан. Не полтораста метров, как вы привыкли.

Калюжный за моей спиной вдруг издал странный звук.

Я обернулся.

Он стоял и смотрел на моряков, и лицо у него было такое, какого я не видел у него никогда — ни на Кубани, ни под Севастополем, нигде.

— Товарищ капитан-лейтенант, — сказал он хрипло. — Разрешите обратиться. Мичман Калюжный, крейсер «Червона Украина».

Капитан-лейтенант медленно повернулся к нему.

— Тридцать пятая батарея? — спросил он.

— Она, — сказал Калюжный.

Дальше они говорили минут двадцать, и я не понимал примерно половину слов.

Потом Калюжный подошёл ко мне. Глаза у него были красные, и он этого не скрывал.

— Васько.

— Ну.

— Я ж три года на суше, — сказал он. — Три года, понимаешь? Я уж думал, всё, списали, а вони — помнят!

— И что теперь?

— А теперь мы через лиман пойдём, — сказал Петро и вдруг заулыбался во всё лицо. — На воде. С флотом. Ты понимаешь, шо це таке?

— Понимаю.

— Ни хрена ты не понимаешь, — счастливо сказал он и пошёл обратно к морякам.

Предыдущая главаГлава 18 из 29Следующая глава