К книге
Морпех 4: Победа!Глава 17
59%
Глава 17
17

Время было четыре утра, а дом был угловой, двухэтажный, из ракушечника, с балконом на втором этаже, и с этого балкона в переулок бил пулемёт. Переулок был шириной в шесть шагов, и лежать в нём было негде.

— Шабанов, ко мне! Гацоев, дай дым, любой, хоть тряпку жги!

Дыма не было. Гацоев поджёг чью-то брошенную во дворе перину, и она задымила густо и вонюче, и ветер потянул этот дым вдоль стены, ровно туда, куда нужно.

— Пошли!

Мы прошли двадцать метров в дыму, вжимаясь в стену, и пулемёт бил над головами, потому что сверху ему не было видно, а стрелять вниз через собственный балконный парапет он не мог.

Дверь подъезда была заложена изнутри.

— Гриша.

Шабанов ударил плечом. Дверь дрогнула и осталась. Он ударил ещё раз, отошёл на шаг и вынес её вместе с косяком.

Внутри было темно, пахло сыростью и кошками, и на площадке первого этажа сидел немец с фаустпатроном, направленным на дверь.

Я успел упасть.

Он выстрелил, и в подъезде стало белым и оглушительным, и струя ушла в улицу через выбитый проём, и всё это заняло полсекунды. Шабанов, который стоял сбоку от двери, шагнул внутрь и ударил его прикладом сверху, коротко, по темени.

— Наверх! — крикнул я, поднимаясь, и не услышал собственного голоса.

По лестнице пошли трое: я, Шабанов, за нами Кабанов. На повороте между этажами стояла баррикада из шкафа и матраса, и за шкафом кто-то был.

Кабанов бросил гранату через перила, снизу вверх, вслепую. Рвануло, шкаф разлетелся вместе с немцем, мы пошли по осколкам стекла и по чьей-то одежде, вывалившейся из шкафа. Наверху я отправил вперёд нас гранату и, оглушённый, влетел следом спустя секунду, с ходу дав короткую в оглушённо трясущего головой на другом конце коридора, почти целого немца, и нырнув в ближайшую комнату.

Я срезал правого, влетевший следом Шабанов — пытавшегося спрятаться за перевёрнутым столом.

— Простреливается же, дурачок, — прочитал я по губам укоризненно качающего головой борца.

В коридоре тем временем грохнуло — немцы из второй комнаты переняли нашу тактику. Мысленно попрощавшись с остатком слуха минимум до вечера, я не высовываясь в проход бросил гранату в ответ. В косяк напротив и стену коридора, выбивая бетон, впились пули.

Грохнуло, Шабанов попытался вылететь из комнаты, но я успел его поймать — по проходу вновь постучали пули. Кабанов остановился сам.

— Нужно ломать паттерн!!! — проорал я борцу в ухо.

— Чо?!! — проорал он в ответ.

Я достал гранату, показал Шабанову и Кабанову. Они достали свои. Я изобразил пантомиму, бойцы кивнули. Я бросил, а спустя ровно две секунды свою бросил Шабанов. В момент, когда грохнула первая, Кабанов добавил третью. Ещё разрыв, затем снова, и я нырнул в коридор ППШ вперёд. На пороге дальней комнаты валялся немец, украсивший собой проём и немножко стены коридора.

Решив, что больше высовываться немец не станет, я жестом приказал Шабанову потратить последнюю гранату. Борец кинул, и, когда мы спустя секунду ворвались в комнату, осталось только добить бьющегося в агонии по полу пулемётчика.

— Чисто!

Внизу, в переулке, уже бежали Колькины, и Колька орал что-то своим, и его взвод пошёл дальше по переулку, к перекрёстку, а мы остались наверху и с балкона стали работать по перекрёстку сверху, из их же MG, потому что ленты они нам оставили полные.

На перекрёстке стояла баррикада, и баррикада была серьёзная: перевёрнутый трамвайный вагон, мешки, шпалы, и за ней сидели с двумя пулемётами.

Наш MG с балкона они заткнули за полторы минуты. Первая очередь прошла по фасаду, вторая по парапету, и парапет посыпался нам на головы крошевом ракушечника. Я успел выдернуть Кабанова за шиворот вглубь комнаты, а трофей остался стоять на балконе, и по нему били ещё секунд двадцать, пока не разбили кожух.

— Вниз! — я показал рукой, потому что орать было бесполезно.

Колькин взвод лежал за углами внизу. Колька что-то мне кричал, задрав голову, и я разобрал только «в лоб».

— Не суйся! — проорал я, показывая ладонью вниз. — Держи их!

Слух возвращался медленно и рывками, через гул и шум. Я сел на корточки у выбитого окна и стал смотреть на квартал. Перекрёсток они держали правильно. Улицу простреливали насквозь, оба подхода к вагону — тоже. Но за баррикадой был двор, а во двор выходили окна дома напротив, и дом напротив стоял пустой и тёмный.

— Лунарь!

Он оказался рядом за полминуты, откуда-то со двора, я так и не понял откуда.

— Видишь дом? Второй подъезд, третий этаж, окна во двор.

— Вижу.

— Мне нужно, чтоб оттуда работали двое. Им в спину.

— Так подъезд простреливается.

— А ты не через подъезд.

Лунарь посмотрел на дом, на водосточную трубу, на карниз, потом на меня, и улыбнулся.

— С той стороны зайду, через чердак соседнего. Там крыши сплошняком идут, я снизу глядел. Кольку возьму, он лёгкий.

— Пять минут тебе.

— Восемь.

— Шесть.

— Договорились, — сказал он и исчез.

Шесть минут — это очень долго, когда внизу лежит взвод. Всё это время немцы били вдоль улицы длинными, экономя ленты ровно настолько, чтобы никто не поднялся, и один раз они положили мину из ротного миномёта в подъезд напротив. Пришлось вытаскивать оттуда раненного.

На восьмой минуте — торгуйся — не торгуйся, а реальность складывается так, как может — в доме напротив, на третьем этаже, разом вылетели два окна.

Ударили сверху вниз, во двор, в спину баррикаде, и я увидел, как за вагоном заметались.

— Пошли!!!

Мы шли по правой стороне вдоль стен, Гацоев со своими — по левой, и первые сорок метров мы прошли бегом, а потом левый MG всё-таки развернулся и накрыл улицу.

Я упал за чугунную афишную тумбу, и она держала пули, как хорошая броня.

— Гацоев! Дым!

Он поджёг вторую перину, швырнул её через улицу, и она легла посередине и задымила.

В дыму мы прошли ещё шестьдесят метров.

Последние двадцать я бежал уже без всякого укрытия, а рядом бежал Шабанов, и Шабанов, конечно, полез прямо через вагон, а не в обход, и я крикнул ему не лезть, и он, конечно, не услышал.

Он влез на вагон сверху, во весь рост, и сверху дал очередь вниз, за баррикаду, и его в ту же секунду сбил выскочивший с другой стороны вагона немец. Они покатились вниз оба, на мешки, и там началось то, чего в уставе нет: борец и немец в обнимку на мешках с песком, и оба без оружия, потому что оружие вылетело у обоих.

Шабанов зашёл немцу за спину, взял голову в замок, рванул, и голова у немца пошла вбок дальше, чем ей положено.

Мы прошли баррикаду с двух сторон.

Правый пулемёт я погасил сам: обошёл вагон, вышел на расчёт с трёх шагов и высадил в них полдиска, снизу вверх. Второй расчёт положил Гацоев, и положил ножом, и я видел только, как он туда нырнул и как через две секунды выпрямился.

Всего за баррикадой оказалось четырнадцать человек. Двенадцать легло, двое подняли руки.

— В тыл, — сказал я. — Кабанов, отведёшь.

Один из поднявших руки вдруг сорвался с места — не на нас, а вбок, к брошенному пулемёту.

Я удивился, выстрелил на втором его шаге и повернулся ко второму:

— Ты тоже?

Тот не понял вопроса, но хватило тона — замотал головой и очень старательно поднял руки выше.

— Правильно, — одобрил я.

К шести часам мы вышли к железнодорожной насыпи, и там нас встретили всерьёз. За насыпью стояли два врытых по башню танка и батарея. Насыпь была высокая, метра четыре, и лезть на неё означало вставать в полный рост на фоне светлеющего неба.

— Лежим, — сказал я. — Ищем трубу.

— Какую трубу? — спросил Бабенко.

— Водопропускную. Через любую насыпь идёт труба. Не бывает насыпи без трубы.

Труба нашлась в трёхстах метрах правее, бетонная, метр в диаметре, и наполовину забита мусором и водой.

Лунарь заглянул:

— Товарищ капитан, там на выходе решётка.

— Пилить?

— Пилить долго. Там прутья ржавые, можем руками расшатать. Только шумно будет.

— Бабенко!

— Я!

— Как только полезем — откроешь огонь по насыпи со всего, что есть. Мне нужно, чтоб они слушали тебя, а не трубу.

— Есть!

В трубу полезли шестеро. Я лез третьим, в ледяную и вонючую воду по локоть. Ширины трубы хватало на одного. Я под грохот Бабенковского огня с минуту послушал кряхтение шатающего прут Лунаря и не выдержал:

— Шабанов! Смени нашего артиста, у него руки под другое заточены.

Заржали одновременно с разрывом гранаты где-то на той стороне.

Польщенный, но изобразивший обиду Лунарь протиснулся мимо здоровенного борца. Тот взялся за прут, крякнул и выдернул с первой попытки.

— Не шибко-то и громко, — заметил я.

— Привык, товарищ капитан, — отозвался вор. — Ночью и скрип громом слышится.

Засмеялись тише, Шабанов выдернул второй прут. Затем — третий, и через двадцать два метра вонючей воды мы вылезли в бурьян за насыпью.

Батарея стояла в сорока шагах и смотрела в другую сторону. Четыре орудия, при них человек двадцать, ящики, зарядные, и всё это было развёрнуто на восток, на Бабенко, который добросовестно жёг патроны и уже, наверное, извёл половину боекомплекта взвода.

— Гацоев — левая пара орудий. Лунарь, Шабанов — правая. Кабанов — со мной на танк. Начинаю я.

К танку я полз с кормы, по бурьяну, семнадцать шагов, и полз я их долго, потому что бурьян был редкий. Экипаж сидел снаружи. Двое, на моторном отсеке, курили в кулак, и один рассказывал другому что-то длинное, а второй в паузах поддакивал.

Я поднялся в четырёх шагах. Первую очередь дал по обоим сразу, справа налево. Рассказчик успел повернуть голову, и пуля перебила его на полуслове. Второй скатился с моторного отсека вниз уже мёртвым и повис на скобе.

Из люка полез третий — механик или заряжающий, я не разбирался. Он вылез по грудь, я отработал по люку в упор, и он ушёл обратно внутрь спиной вперёд.

Кабанов подскочил и уронил в люк гранату.

— Ложись!

Мы легли за корму. Внутри бухнуло глухо, коротко, и из люка пошёл жирный дым, следом кто-то там истошно закричал, и кричал секунд восемь.

Слева уже работал Гацоев. Справа рвануло у Лунаря — он не стал возиться с расчётом, а просто бросил связку в ящики зарядов, и правое орудие подпрыгнуло вместе с двумя номерами.

Артиллеристы — это артиллеристы. Они хороши на дистанции в километр, а в упор, с ножом и автоматом в кустах, они не привыкли. Часть из них побежала, и это было правильное решение, только они побежали не туда: они побежали от нас, то есть на восток, на насыпь, наверх — и наверху попали под огонь Бабенко, который стрелял по насыпи уже двенадцатую минуту и очень обрадовался, когда стрельба обрела цель.

Один расчёт всё же успел развернуть орудие. Развернуть на сорок шагов противотанковую трёхдюймовку — это работа секунд на двадцать, и они эти двадцать секунд почти отработали. Наводчик уже прилип к прицелу, когда я до него добежал.

Стрелять я не стал — за ним стояли зарядные ящики. Я ударил его прикладом в затылок, а второму, который бросился на меня с банником, дал в живот стволом и добил на земле. Через четыре минуты после первого выстрела на батарее стреляли только мы.

Второй танк успел завестись. Я услышал его раньше, чем увидел: сначала стартер, потом дизель схватился, и башня пошла в нашу сторону, медленно, с тем характерным подвыванием, от которого хочется лечь и вжаться.

Между нами было восемьдесят метров ровного поля.

— Связку! У кого связка⁈

— У меня! — заорал Шабанов и побежал.

Побежал он сразу, не дожидаясь, пока я скажу «отставить», и это было единственно верно, потому что через пятнадцать секунд танк развернулся бы окончательно и накрыл бы нас всех.

Восемьдесят метров. На тридцатом метре его увидели. Башня дёрнулась, пошла обратно, курсовой пулемёт нащупал его почти сразу, и очередь пошла по земле сзади, догоняя.

Шабанов упал, зацепившись ногой за станину орудия. У меня перехватило дыхание, но очередь прошла над борцом ровно там, где долю секунды назад была его спина.

Повезло.

Он проехал на животе метра три, вскочил и побежал дальше, и в этот момент я понял, что стою во весь рост посреди поля и ору:

— Огонь по смотровым! Все! По смотровым щелям, по башне, куда угодно!

Мы высадили в этот танк, наверное, дисков пять — не чтобы пробить, а мешая смотреть. Свинец по броне идёт с визгом, и внутри это слышно так, что хочется закрыться. Помогло. Пулемёт задрался и повёл выше.

Шабанов добежал, поднырнул под корму, сунул связку между катками и гусеницей, откатился в сторону, и рвануло. Гусеницу разорвало и намотало. Танк дёрнулся, крутанулся на одной, свернул с курса и встал боком.

Экипаж вылез через десять секунд с поднятыми руками, потому что сидеть в неподвижном танке, вокруг которого чужие смысла нет.

— Ты цел? — я схватил Шабанова за плечи и развернул к себе.

— Цел! — он был весь в грязи и совершенно счастливый. — Товарищ капитан, я споткнулся!

— Я видел.

— Об станину!

— Гриша.

— А?

— Ещё раз так побежишь — убью сам, — сказал я и обнял его.

Порт мы увидели в девять утра, сверху, с бульвара, и порт горел. Немцы работали методично, как всегда: жгли и взрывали по объектам. Внизу, у причалов, поднимались столбы дыма, и было слышно, как через равные промежутки времени ухает — это они валили портовые краны, по одному, зарядами в основание.

Между дымами были видны фигуры. Они ходили не суетясь.

— Товарищ капитан, — сказал Гацоев, глядя вниз. — Они там ещё часа три работать будут.

— Кто ж им даст? — ответил я.

Спуск к порту шёл лестницей и двумя дорогами. Обе дороги простреливались, а лестница — тем более. Обходить — сорок минут. Три крана за сорок минут.

— Лунарь. Отсюда вниз можно?

Он свесился через парапет и посмотрел.

— По склону можно. Метров тридцать, глина и кусты. Съедем. Обратно не поднимемся.

— Обратно нам и не надо.

Пошли двадцать два человека — всё, что у меня было под рукой. Мы съехали мы по этому склону за полторы минуты, кто на ногах, кто на заднице, и внизу оказались за пакгаузом, в стороне от того места, где нас могли ждать.

Дальше был бетон, штабеля, рельсы и открытое пространство до первого крана.

— Гацоев, левым краем, вдоль штабелей. Колька, правым. Я по центру. Работать быстро, огонь без команды, никого не считать.

Первую группу подрывников мы нашли у второго крана. Их было пятеро. Двое разматывали катушку, трое возились у опоры, и все пятеро стояли к нам спиной, потому что смотреть им полагалось на воду, а мы пришли с суши.

Мы вышли из-за штабеля рельсов с двадцати шагов, тремя стволами сразу. Я работал по левым, Кабанов по правым, Гацоев по тем, кто у опоры. Всё это заняло секунды три. Один, с катушкой, дёрнулся бежать и пробежал шага четыре, волоча за собой провод, я срезал его в спину, а катушка укатилась и стукнулась о рельс.

— Провод! Резать всё, что видите!

Мы шли по причалу и резали. Провода лежали везде — по бетону, поперёк рельсов, вдоль стены пакгауза, под ногами, — и это была работа для сапёра, а сапёра у меня не было. Мы резали ножами, штык-ножами и один раз топором, найденным тут же. Я прекрасно понимал, что так не делают, и делал.

От третьего крана по нам начали стрелять. Я упал за рельс — рельс лежал на шпалах, щель под ним была сантиметров десять, и в эту щель мне было видно всё.

Били из будки стрелочника: пулемёт и при нём человек пять.

— Все за штабель! Кабанов, тащи катушку, не бросай!

Гацоев отполз влево, за платформу. Кабанов пятился спиной, волоча катушку, и по бетону вокруг него вставали фонтанчики крошки.

— Пшеничный!

— Далеко, — отозвался снайпер откуда-то сзади, спокойно, как из соседней комнаты. — Двести восемьдесят. И ветер с моря.

— Сколько тебе?

— Минуту.

— Тридцать секунд.

Он выстрелил через двадцать две.

Пулемёт замолчал на четыре секунды и заработал снова — сменили номер, как и положено. Пшеничный выстрелил второй раз, и снова четыре секунды тишины, и снова работа.

— Их там много, — объяснил он.

— Тогда бей по коробкам.

Он понял с полуслова. Третий выстрел ушёл не в людей, а в раскрытый патронный ящик у стены будки. Оттуда брызнуло, внутри заорали, и стрельба прекратилась совсем.

Этих секунд Лунарю хватило, чтобы дойти до угла пакгауза. Он бросил гранату в окно с двенадцати шагов, аккуратно, как в форточку, в будке рвануло, из окна вылетело стекло, доски и всё остальное.

— Вперёд!

Я добежал до будки первым. Внутри было четверо, из них шевелился один. Он тянулся к пистолету, но я не дал. Пятый оказался снаружи, за будкой, живой и с фаустпатроном. Он высунулся, когда мы уже прошли мимо, и целился он в спину Гацоеву.

Я даже не успел испугаться. Я развернулся, выстрелил, он выстрелил тоже, и струя ушла в стену пакгауза в трёх метрах от нас. Полыхнуло, и меня толкнуло горячим воздухом.

Гацоев обернулся, посмотрел на пакгауз, потом на лежащего, потом на меня.

— Спасибо.

— Не считается, — улыбнулся я. — Он бы все равно мазал.

Я был в шестидесяти метрах от четвертого крана, когда рвануло его основание — четыре заряда по опорам, разом — и кран начал заваливаться в воду, медленно и неотвратимо, со скрежетом, который слышал весь город.

Я стоял и смотрел, как он падает. Секунд восемь. Потом ударил он в воду, поднял волну и лёг набок, а над водой остался торчать кусок фермы.

— Сволочи, — выдохнул рядом Кабанов. — Ломать-то не стро…

— Дальше, — перебил я. — Пятый и шестой ещё стоят.

Пятый достался нам легко — там сидели двое, и оба сдались, едва увидев, сколько нас, а под шестым заряды уже стояли, и от него как раз уходила группа: четверо, один с катушкой, и уходили они быстро, к зданию управления порта, где, надо думать, у них стояла машинка.

Между нами было метров двести причала.

— Не давать соединить! — заорал я и побежал.

Бежали мы вчетвером: я, Лунарь, Кабанов и кто-то из Колькиных. Двести метров по бетону, между штабелями, и немцы бежали тоже, но они бежали налегке, а мы с оружием.

На середине они обернулись и один дал по нам очередь от бедра, не целясь. Кабанов упал — я решил, что убит, и на бегу оглянулся, но Кабанов уже поднимался, потому что просто поскользнулся на мазуте.

Я остановился на секунду, прицелился и начал стрелять. Первая очередь ушла мимо — на бегу дыхание сбито, и ствол ходит. Вторую я отправил в того, кто нёс катушку.

Он упал вперёд, катушка вылетела у него из рук, покатилась и размоталась ещё метров на десять. Троих оставшихся мы догнали у самой двери управления. Один успел вбежать внутрь, и его достал Лунарь, выстрелив в проём. Двое развернулись и подняли руки, и один из них при этом что-то очень быстро говорил и показывал на здание. Я не понимал ни слова, но общий смысл был ясен: там машинка, там машинка, я покажу.

Он показал.

Машинка стояла на втором этаже, у окна, подключённая, и провод от неё шёл вниз, к тому самому, размотанному. Соединить они не успели секунд на двадцать.

Заряды под шестым краном потом снимали сапёры, весь день, и сняли сорок восемь килограммов. Про эти сорок восемь килограммов мне сказали вечером, и вот тогда, вечером, мне стало приятно — гораздо приятнее, чем от второй Звезды.

* * *

К полудню бой ушёл из порта на север, и в порту стало тихо. Тихо, дымно и мокро — горело то, что не успели потушить или тушат прямо сейчас. Я сидел на кнехте и курил. У меня тряслись руки, что было нормально и должно было пройти минут за десять.

Рота считалась. Из двадцати двух, что съехали по склону, наверх поднялись девятнадцать: двое убитых, один тяжёлый. Всего по роте за сутки — одиннадцать убитых, девятнадцать раненых.

— Товарищ капитан, — Тюлькин появился, как всегда, из ниоткуда, с флягой. — Выпейте.

— Не хочу.

— А вы не хотите, вы выпейте.

Я выпил.

— Порфирий Игнатьевич.

— Я.

— Ты когда успел сюда спуститься?

— А я не спускался, — обиделся Тюлькин. — Я по лестнице пришёл, как нормальный человек. Лестницу уже час как взяли.

В три часа дня меня нашёл посыльный из штаба полка.

— Товарищ капитан, вас к подполковнику. Срочно.

Подполковник стоял на перекрёстке у карты, разложенной на капоте, и рядом с ним топтались двое гражданских: мужик лет пятидесяти в железнодорожной шинели без петлиц и мальчишка лет четырнадцати.

— Сидорин, вы у нас по подземельям специалист?

— Не могу знать, откуда такое мнение, товарищ подполковник, — ответил я.

То же мне «специалист».

— Их личного дела, — подполковник ткнул в карту. — Если не специалист, значит придется им стать. Вот тут, за кладбищем, вход в каменоломни. В них с сорок первого сидят люди. Сколько — неизвестно, говорят про полторы сотни, из них половина дети. Вход немцы держат ротой и обложили взрывчаткой.

— Зачем?

— Затем, что уходят, — поднял бровь подполковник. — У меня людей нет, у меня полк тянут на север. Возьмётесь?

— Возьмусь.

Мужика звали Прокоп Ильич, он был из тех, кто эти катакомбы знал с довоенных времён, потому что работал в них ещё мальчишкой, когда там резали камень. Мальчишку звали Витька, и он лазал туда всю оккупацию с едой.

— Входов сколько? — спросил я.

— Три больших, — сказал Прокоп Ильич. — И малых — не считал. Штук двадцать. Только малые все обвалены или заложены.

— Все?

— Не все, — сказал Витька и покраснел.

— Показывай.

Малый вход был в тридцати метрах от заброшенного погреба, и представлял он собой лаз шириной с человека, прикрытый снаружи двумя листами ржавой жести и сухим бурьяном.

— Далеко до людей?

— Метров восемьсот, — сказал Витька. — Только там развилок много. Я проведу.

— Не проведёшь. Ты останешься тут.

— Дядь!

— Товарищ капитан.

— Товарищ капитан, — сказал Витька с обидой на свою ненужность. — Вы там без меня заплутаете, и всё. Там на четвёртой развилке налево уводит, а надо направо и потом сразу вниз, а вниз никто не идёт, потому что там кажется, что тупик. А я знаю.

Я посмотрел на него.

— Пойдёшь третьим, — сказал я. — За мной. Между мной и Шабановым. Шаг влево, шаг вправо — вынесу наверх за шиворот.

— Есть, товарищ капитан! — обрадовавшись, козырнул в прыжке Витька.

В лаз пошли одиннадцать человек. Гацоев с остальными остался наверху и получил задачу: через сорок минут начать шуметь у главного входа, много и не приближаясь.

Внутри было холодно, сухо и абсолютно черно. Мы шли с двумя фонарями, светили в пол, стены из ракушечника уходили вверх и в стороны, и на них были следы кайла — косые, ровные ряды, которым лет по сто.

На четвёртой развилке Витька дёрнул меня за рукав и молча показал направо и вниз. Направо и вниз действительно выглядело тупиком.

Немцев мы услышали через двадцать минут. Точнее, услышал Лунарь: остановился, поднял руку и повернул голову набок, как собака.

— Там кто-то есть, — шепнул он. — Впереди, метров сто. Разговаривают.

Погасили фонари. Дальше шли в темноте, по стене, и через полсотни шагов впереди действительно появился свет — тусклое пятно на повороте, и голоса, и запах табака.

Я подполз к повороту и выглянул. Галерея расширялась в зал, и в зале стояла немецкая позиция: два человека при пулемёте лицом в глубину, к людям, стол с фонарём, ящики. У стены штабелем лежали заряды — я насчитал восемь, соединённых проводом, и провод уходил вверх по галерее, к главному входу.

За пулемётом, дальше в глубину, за поворотом, было темно, и оттуда не доносилось ни звука.

Полторы сотни человек умеют молчать, если знают, что от этого зависит.

— Восемь зарядов, — шепнул я Лунарю. — Провод идёт наверх. Значит, рванут отсюда или сверху.

— Двое всего, — сказал Лунарь.

— Двое здесь. Наверху рота.

Я подумал секунд десять.

— Работаем так. Пулемёт и оба — тихо, ножами, одновременно. Стрелять нельзя: наверху услышат выстрел и крутанут машинку сами.

— Понял.

— Лунарь — левый. Я — правый. Шабанов страхует. Остальные лежат и не дышат.

До них было двадцать два шага по ровному полу, и на этих двадцати двух шагах не было ничего, кроме камня.

Мы пошли босиком. Я снял сапоги первым, вся группа за мной, и Витька смотрел на это круглыми глазами.

Двадцать два шага мы шли минуты две. Правый сидел на ящике боком ко мне и курил, держа папиросу в кулаке, и я видел, как у него светятся пальцы. Я подошёл сзади вплотную. Взял левой рукой за подбородок, задрал ему голову, ударил ножом под ухо, коротко, и придержал, чтобы не завалился с грохотом.

Он даже не дёрнулся, только папироса выпала и светясь покатилась по камню. С придавил его рукоятью ножа, потому что сапог на мне не было.

Лунарь свалил левого одновременно, но у него вышло хуже: тот в последний момент повёл плечом, Лунарю пришлось бить дважды, и левый успел стукнуть каблуком по ящику.

В каменном зале этот стук прозвучал, как выстрел. Мы замерли. Наверху, в галерее, никто не отозвался. Повезло.

— Провод, — выдохнул я.

Лунарь уже резал. Он перерезал провод в четырёх местах, развёл концы в стороны, и только после этого я позволил себе выдохнуть до конца.

— Не нравится на бомбах сидеть, товарищ капитан, — поделился он.

— Это в тебе уголовные рудименты шевелятся, — ответил я. — Солдату бомба — друг, товарищ и брат.

Тихонько посмеялись под недоуменным взглядом Витьки и пошли дальше, вглубь. Через двести метров галерея вывела нас в большой зал, и в этом зале были люди.

Огромная толпа. На глазок — человек двести. Они сидели и лежали на тряпье, на досках, на камне. Горели три коптилки. Пахло так, что горло сжималось. Дети не плакали — дети, которые прожили в катакомбах два с половиной года, плакать не умеют, они умеют молчать.

Никто не закричал при нашем появлении. Женщина, сидевшая ближе всех, посмотрела на меня, потом на звёздочку на шапке, и медленно, как во сне, поднялась.

— Тихо, — сказал я негромко. — Тихо, мать. Мы за вами. Только посидите, где сидели, ещё немного.

По залу пошло движение и шёпот, и кто-то начал вставать, и я поднял руку.

— Сидеть! — шикнул я. — Немцы вокруг. Сейчас мы их почистим, и всех выведем.

Сели. Мы пошли дальше — в боковую галерею, ведущему к другому выходу. Через полторы сотни шагов вдалеке забрезжил свет, потянуло табаком и послышались тихие немецкие разговоры. Я выглянул.

Трое, при машинке, в нише, и от людей их отделял поворот. Они сидели с фонарём и играли в карты, потому что сидели там уже вторые сутки, и им было скучно.

Мы попытались сработать так же — ножами, но тихо не вышло: третий успел вскочить, Шабанов уронил его на камни всем весом, и тот заорал.

Крик в катакомбах слышно далеко.

— Наверх! — крикнул я. — Все, кто может, к главному входу, живо! Они сейчас полезут вниз!

Полезли они через восемь минут, сверху, из главного входа, и это было ровно то, чего я хотел, потому что в галерее шириной три метра количество противника начинает играть против него.

Мы встретили их в двухстах метрах от зала, за естественным изгибом. Кабанов поставил на сошки свой ДП, мы залегли с автоматами, приготовившись стрелять на свет и звук.

Свет появился первым — качающиеся пятна фонарей по своду.

— Ждём, — сказал я. — Пусть выйдут за поворот все.

Они вышли, и мы начали работать. Бедные мои уши! Они неплохо пережили сорок первый, а в сорок втором немного пострадали в катакомбах Севастополя. В крымских горах было голодно, тяжело, но слуху ничего не грозило. Дальше, на Кавказе, ушам пришлось туго всего один раз — в крепости. Ну а теперь, когда мы гоним нацистов обратно, у меня сплошные закрытые помещения, которые приходится брать и удерживать очень громко. А до нормальных слуховых аппаратов еще ой сколько лет…

Меня будто ладонями хлопнули по ушам, мир снова стал ватным. Первых шестерых срезало сразу. Они не успели даже упасть нормально — в узком коридоре падать некуда, и они оседали на своих же.

Потом уцелевшие откатились за поворот, и оттуда полетели гранаты. Это было плохо — в замкнутой кишке осколки летают хрен пойми как.

Первая легла в десяти шагах, и меня осыпало каменной крошкой. Вторая ближе.

— Кабанов, назад! Все назад, за второй изгиб! — проорал я, не слыша себя.

Мужики тоже оглохли, но когда в тебя летят гранаты, а командир машет руками совсем не в сторону противника, не надо быть гением.

Оттащили пулемёт, спрятались за углом сами — к большому удовольствию оглохшего и радующемуся этому Витьке, который нас здесь ждал. Одному из наших посекло спину и ногу, второму разорвало ухо, и он этого не заметил, пока ему не сказали.

За вторым изгибом стало легче, но и хуже: теперь немцы лезли дальше и лезли уверенно.

— Лунарь! — я орал ему прямо в лицо, потому что иначе он бы не услышал. — Ты говорил, тут ходов много! Есть боковой⁈

— Витька говорил, тут вверху штрек! — заорал он в ответ. — Параллельно идёт! Выходит им за спину! Сам не найду, командир.

Я зажмурился — ох как не хочется пацана подставлять, но выбора нет — и взял Витьку за плечо, проорав — к большому его удовольствию — в лицо:

— За спины немцам выведи!

— Ща!!! — проорал он в ответ.

Мы взяли троих и полезли. Штрек оказался высотой в метр с небольшим. Идти пришлось на четвереньках, в полной темноте, потому что фонарь я запретил, и ориентировались мы по Витьке и друг дружке, время от времени хватаясь за руки и на ноги.

Четыре минуты на четвереньках по камню — это очень долго. Всё это время где-то под нами и сбоку работал пулемёт Кабанова, и по звуку я понимал, что патроны скоро кончатся.

Штрек оборвался вниз. Лунарь придержал Витьку, пропихнул его мимо нас вглубь, свесился, посмотрел и потянул меня за рукав. Я подполз и глянул.

Мы были над главной галереей, в трёх метрах над полом, и прямо под нами, в двадцати шагах впереди, стояли немцы — кучей, спинами к нам, у поворота, и один как раз замахивался гранатой.

Я показал двумя пальцами вниз. Прыгать не стали — спустились по стене, потому что стена была ступенчатая, старая выработка. Легли и открыли огонь с двадцати метров из четырёх стволов.

В простреливаемой трубе прятаться негде. Замахнувшийся выронил гранату себе под ноги. Она рванула у них внутри строя, и это сделало за нас половину работы. Тех, кто бросился назад, на нас, положили мы. Тех, кто рванул вперёд, за поворот, встретил Кабанов последним диском.

Всё кончилось минуты за полторы.

Потом мы шли по этой галерее, светя под ноги, чтобы не наступать на кусочки нацистов, а Шабанов своими лапищами старательно закрывал дующемуся на такое отношение Витьке глаза. Впрочем, когда я прилюдно и громко назвал пацана героем и пообещал отправить запрос на приставление его к награде, обида улетучилась.

Людей наверх выводили три часа. Двести четыре человека, из них восемьдесят шесть детей. Выходили по одному, через главный вход, и каждого приходилось выводить под руки, потому что после двух с половиной лет темноты человек не может смотреть на дневной свет, а сил идти самим у многих не было.

Их выводили с завязанными глазами. Тряпками, платками, чем было. Развязывать разрешали в тени, и то не сразу. Первым, кому я развязал глаза сам, оказался мальчик лет шести.

Он посмотрел на небо и спросил:

— А это что?

— Небо, — ответил я.

— А почему оно такое большое?

Я на мгновение зажмурился. Стоявший рядом Тюлькин отвернулся и стал очень внимательно осматривать свою планшетку.

* * *

Молдаванку прошли к вечеру. Колькин дом стоял целый. Двухэтажный, с внутренним двором, с галереей по второму этажу и с той самой лестницей, по которой Колька, надо думать, лазал всё детство. Во дворе сушилось бельё. Во дворе играли дети. Мирная жизнь возвращалась в Молдаванку стремительно, словно пытаясь наверстать упущенное время.

Колька остановился в подворотне.

Я стоял в двух шагах позади и не лез.

Он стоял, наверное, с минуту, а потом из-за угла галереи вышла женщина с тазом, увидела его и уронила таз. Как она кричала, я слушать не стал. Я вышел из подворотни на улицу и стоял там, курил и смотрел, как по улице идут наши, и как местные выносят им воду и вино, и как какая-то старуха обнимает подряд всех, до кого дотягивается.

Через четверть часа Колька вышел. Лицо у него было мокрое, и он этого не скрывал.

— Товарищ капитан.

— Мать?

— Живая, — сказал он. — Живая, представляете? И тётка живая. И сестра. Они в сорок первом не уехали, они в подвале сидели, а потом в село, а потом обратно.

— Хорошо, Коль, — улыбнулся я, радуясь за пацана сквозь ком в горле.

— Она говорит, письма ей приходили, — Колька засмеялся, вытирая лицо рукавом. — Одно. Одно письмо из трёх. В сорок втором. Она его наизусть знает.

— Иди к ней ещё на час, — сказал я. — Я тебе разрешаю. Взвод Гацоев возьмёт.

— Не надо часа, — помотал он головой. — Я потом. Мы ж вернёмся.

— Мы отсюда завтра уйдём.

— Так после войны вернёмся, — удивленно развел руками Колька.

К молу я пошёл один, поздно, когда стемнело. Платоновский мол лежал там же, где лежал в сорок первом. Разбитый, с проваленным настилом, с торчащими сваями, но лежал.

Я дошёл до середины и остановился. Отсюда мы уходили шестнадцатого октября сорок первого года. Здесь была толпа, здесь орал комендант, сюда летели мины. Здесь осколок вонзился Сашке в живот в самый последний момент. Обидно и больно до сих пор.

Море было чёрное и спокойное.

Я постоял, покурил и стал думать, что надо бы что-то сказать вслух, и ничего не сказал, потому что говорить было не с кем.

Потом я достал из кармана значок-трезубец, трофей с бандеровца. Он лежал у меня с сорок первого года, с той ночи на окраине, и я таскал его через Севастополь, через Крым, через горы, через госпиталь и через Днепр, и ни разу не задумался зачем.

Я подержал его на ладони. Гордиенко был из этого города. Он тут родился, тут вырос, тут ходил по этим улицам, и тут же его закопали, и я знал где.

Я размахнулся и бросил трезубец в море. Он булькнул почти без всплеска. Шагов я не слышал — Калюжный ходить умеет. Он просто оказался рядом, встал слева и стал смотреть туда же, куда и я.

— Выкинул? — спросил он.

— Выкинул.

— И правильно, — сказал Петро. — Тяжёлый.

Мы постояли молча.

— Васько.

— Ну.

— Ты их бачив? — спросил он. — Сегодня. Кого-нибудь.

Я понял, о ком он.

— Нет.

— Совсем?

— Совсем, — сказал я. — Ни одного. Я весь день смотрел, если честно. И на молу вот стою специально.

Калюжный кивнул.

— Ну, значит, не время, — сказал он спокойно.

— А когда время?

— А когда всех соберём, тогда и время, — Петро сплюнул в воду. — Ты ж сам казав: придут разом. Так шо ты не ходи их выглядывать по одному, це неправильно.

Мы пошли обратно по молу, и Калюжный был прав — без значка идти было легче.

Город за нашими спинами горел уже слабо и в трёх местах, его тушили, а завтра нам предстояло идти дальше на запад, к Днестру, а потом ещё дальше, и я знал куда. Я вернулся сюда через два года и семь месяцев, но с точки зрения истории это — просто еще один отбитый у врага город.

Предыдущая главаГлава 17 из 29Следующая глава