Днепр я увидел двадцать первого октября, с левого берега, и первое, что сделал — посмотрел в небо. Птиц было мало, но они вполне себе долетали до середины и даже до другого берега.
— Врет память народная, — вздохнул я.
Днепр, тем не менее, впечатлял — восемьсот метров чёрной воды, посередине песчаная коса с ивняком, а дальше правый берег: обрыв метров в семьдесят, глинистый, рыжий, и оттуда сверху вниз смотрит всё, что немец туда затащил. Наши стояли на плоском, они на высоком. Так было по всей реке от Киева до устья, и это было главной проблемой этой осени.
Задачу нам дали простую по формулировке и мерзкую по существу: в ночь на двадцать четвёртое переправиться, зацепиться за яр, который резал обрыв в двух километрах ниже села, и держать, пока через реку не пойдут полки. Сколько держать — никто не сказал, а значит, держать до тех пор, пока держится.
Переправочных средств не дали никаких, потому что их не было. Тюлькин с Шабановым за двое суток собрали по прибрежным хуторам четыре рыбацких лодки, две из них дырявые, и сколотили три плота на пустых бочках из-под горючего. Плоты Тюлькин называл «паромами» и обижался, когда смеялись.
Ставку командира третьего взвода — гурьевскую ставку, за которую я полтора месяца воевал с бумагами — закрыли назначением из резерва фронта. Фамилии в извещении не было, было «мл. лейтенант, прибытие к 20.10». Рапорт мой по Гацоеву на этом умер, и Востриков его вернул без резолюции.
— И шо ты на него взъелся? — спросил Калюжный на третий день. — Ты ж его не бачив.
— Вот и плохо, что не бачив. Приедет мальчик, мне его учить с нуля, а у меня Днепр на носу.
— Так ты и Бабенко учил.
— Бабенко я учил в июле, когда время было.
Тюлькин, разумеется, разнёс это по роте за полдня, и к двадцатому числу неведомый лейтенант превратился в ротного персонажа. Ему заочно приписали очки, папку с бумагами, мамины пирожки и привычку строить всех по утрам. Шабанов клялся, что видел таких в запасном полку и что они пахнут одеколоном. Пшеничный, слушая всё это, один раз коротко хмыкнул, что в его случае приравнивается к десятиминутному истеричному гоготу.
Двадцатого лейтенант не приехал. Двадцать первого тоже. К двадцать третьему я про него забыл, потому что стало не до того — ночью двадцать третьего похолодало, и это было хорошо: над водой встал туман.
Пошли в час сорок, без единого выстрела с нашей стороны. Первой шла лодка с Мятлевым и восемью его людьми, следом моя, за нами два плота. Гребли обмотанными вёслами, и всё равно было слышно, как течёт вода вдоль борта — для меня слышно, а для немца, я надеялся, нет.
Двести метров. Четыреста. Туман шёл полосами: то белая стена, то вдруг чистое окно, и в окне видно всё до самого обрыва. На пятистах над рекой лопнула ракета. Она повисла справа, метрах в трёхстах, и висела долго, а вода вокруг стала белой и очень гладкой. Мы на ней — четырьмя чёрными коробками, стыдливо прикрытыми туманом. Все замерли и легли, кто где сидел, не вынимая весел из воды — блестят.
Ракета догорела и с шипением упала в воду. С обрыва не ударили. Значит, не увидели, или увидели и не поверили, или пулемётчик отошёл поссать — на войне последняя причина работает не реже первых двух.
— Гребём, — шепнул я. — Спокойно гребём.
До косы дошли за двадцать минут. За косой тумана не было совсем, и последние триста метров мы плыли…
— Шли! — поправил меня мой внутренний Калюжный.
…По открытому пространству. Здесь удача кончилась, и по нам ударили сверху, сразу с двух точек. По воде пошла дорожка всплесков, и по ней было хорошо видно, что она нас догоняет. Догнала правый плот. Я слышал, как по нему прошла очередь — глухо, по бочкам, доскам и людям — как кто-то заорал и упал в воду, и как плот развернуло течением.
— Не грести! — заорал я. — Ложись, течением снесёт!
Мы залегли, нас несло течением, кружа и подергивая. Через пару минут, в два двадцать, мы уткнулись в глину под обрывом. Из четырех лодок и трех плотов добралось шесть посудин и сорок девять человек из шестидесяти двух.
Яр был хороший — узкая промоина, метров сто пятьдесят в глубину берега, с крутыми стенками и с выходом наверх по осыпи. Немцы в нём никого не держали, потому что держать его было незачем — через яр не проедет ничего тяжелее лошади.
Наверху, по обе стороны от выхода, сидели два пулемёта. Их мы взяли до рассвета. Левый достался Мятлеву, и как он его брал, я не видел. Правый брали мы с Шабановым и четверьмя бойцами, по осыпи, ползком. Осыпь под руками ехала вниз мелким сухим шорохом, и каждый раз, когда она ехала, мы замирали. Двадцать метров ползли одиннадцать минут.
Расчёт, естественно, не спал, а пялился в темноту — все пятеро, потому что на берегу стоял кипеш. Мы распределили цели и сняли расчет огнем почти в упор — «стелс» все равно провален. После залпа, пока немцы еще оседали на землю, мы уже заняли позицию. Со стороны немцев дуриком сунулось подкрепление в десяток человек. Мы постреляли, парочка уцелевших врагов убежала обратно.
К пяти утра мы сидели наверху, на краю обрыва, в немецких же ровиках, с двумя МГ и видом на восемь километров вперёд. Внизу под нами лежал Днепр, и на нём в сером свете уже было видно, как от нашего берега отваливают лодки второго рейса. Светало, о нас знали, поэтому мы развели костерок, подсушиться и попить чаю из синенького эмалированного чайника.
— Товарищ капитан, вы ж его через Днепр тащили, — заметил Шабанов с уважением. — Я видел. У вас вещмешок звенел.
— Тащил.
— А чего?
— А того, что чай из котелка отдаёт котелком.
Роте это понравилось, и у нас появилась новая байка — о том, как капитан аж чайник на себе через Днепр пер. Меня это вполне устраивало, а чай в то утро был лучший за всю войну — я выпил две кружки и не отказался бы от третьей.
В семь ноль пять немцы попытались нас выбить. Пехота, рота примерно, пошла вдоль края обрыва с северной стороны, где ровно и удобно. Шли не спеша, потому что не знали, сколько нас, и, судя по всему, думали, что нас человек пятнадцать.
Мы дали им пройти до двухсот метров и открыли из обоих МГ сразу. Немецкий пулемёт хорош тем, что слышно его далеко и звучит он страшно, и когда по тебе бьют из двух твоих же машинок, это сбивает больше, чем потери. Они залегли, полежали, поползли назад. Оставили человек двенадцать.
— Хорошо посидели, — оценил Калюжный.
— Второй раз потруднее будет, — велел я своим не расслабляться.
В восемь сорок немцы накрыли нас минометами — шесть стволов, минут двадцать — и работали грамотно, вдоль промоины, от края к краю. В яру спрятаться некуда, стенки крутые, мины ложатся в горло, и осколки идут по всей глубине. Я загнал всех, кого мог, под козырёк осыпи и в немецкие ровики наверху, а сам сидел в ровике правого пулемёта и слушал, как ходит ходуном земля.
На двадцатой минуте миномёты перенесли огонь дальше, за яр, и это означало только одно.
— Идут! — заорал Мятлев слева.
Они шли по обеим сторонам от промоины и по самой промоине, снизу, от воды, куда просочились под прикрытием миномётов. Сверху их было видно поздно, потому что стенка яра нависает и мёртвая зона под ней метров двадцать.
— Бабенко! Вниз, к нише, там раненые! Шабанов, гранаты, по стенке вниз, не жалей!
Первые три ушли хорошо, четвёртая булькнулась в Днепр и рванула там на радость рыбам. Наверху к этому времени было тесно. Немцы дошли до ровиков, и там началась рукопашная.
Одного я встретил на входе, и н был выше меня и шире, и очень торопился. Я ушёл вбок, пропустил его и ударил финкой под мышку, снизу, а потом ещё раз в шею, потому что первый удар такого хряка не остановил.
Второй прыгнул сверху, и мы упали оба. Он оказался наверху и взял меня за горло. Держал, тварь, правильно, и я почувствовал, как мир поплыл. Финка была подо мной, и взять ее я не мог. Подняв руку, я схватил немца за лицо и вдавил большой палец в глаз. Враз дернулся, хватка ослабла, и я смог схватиться за финку. Когда я поднимался, Мятлев откуда-то сбоку почти в упор снял бегущего на меня немца.
Всё это заняло минуты полторы. Потом стало тихо, и я сел на бруствер и обнаружил, что дышу открытым ртом и что руки у меня трясутся. Это нормально и пройдёт через минуту.
— Командир! — крикнул снизу Бабенко. — У ниши двое было, оба готовы! Наши целы!
— Считай своих. Доложишь.
Десять утра. Нас осталось двадцать шесть.
Степан, наш ротный медик, работал под козырьком осыпи, где я велел вырыть нишу ещё в темноте. Он резал, зашивал, орал на раненых, чтоб не дёргались, и матерился так, что двое перестали стонать от изумления. Когда мина легла в двадцати шагах и его присыпало глиной по пояс, он вылез, отряхнулся и продолжил зашивать с того же места.
— Командир! — крикнул он мне между разрывами. — У меня бинтов на четверых! Дальше рвём рубахи!
— Скинемся! — пообещал я.
— Китель отдам, тельник — ни! — добавил Калюжный.
К десяти утра патронов к МГ осталось на две ленты, гранат — восемнадцать штук, а на нашем берегу переправа встала: немец разобрался в ситуации, понял, что нас здесь мало, частично забил и перенес все внимание на реку, стреляя по любой лодке, которая пыталась переплыть Днепр.
Я послал через реку Кабанова с запиской в четыре строки. Он дошёл.
Лодка пришла к нам в половине второго, среди бела дня, и как она дошла — я до сих пор не понимаю. В ней было четыре ящика патронов — один для МГ, трофей — два ящика гранат, мешок бинтов и человек, который стоял по колено в воде и что-то мне докладывал в спину, потому что я был занят ящиками.
— Потом, — оборвал его я. — Ящики наверх, бегом, по одному, с интервалом. Ты — в третий взвод, там сейчас старший сержант, он тебе покажет. Вопросы после темноты.
— Есть.
Он взял ящик и понёс его наверх, а я взял второй и понёс следом, думая о том, что изобилие на нас свалилось очень временное, а будет ли еще лодка — хрен знает.
Третью атаку отбивали в четыре. К этому времени наверху сидели уже не только мы: с левого берега за ночь и день просочилось человек полтораста из стрелкового полка, и плацдарм перестал быть нашим личным делом. Но участок над яром по-прежнему держала рота, потому что приказ не изменился.
Немцы выкатили самоходку. Она выползла на ровное в шестистах метрах, встала боком и начала работать по краю обрыва — по одному снаряду в полторы минуты, разбирая наши ровики по очереди. Против неё у меня не было ничего: ни пушки, ни бронебойки, ни возможности подойти, потому что подходить пришлось бы через шестьсот метров голой стерни.
Зато у меня была условленная с вечера пара красных ракет и артиллерия на плоском берегу.
— Пшеничный! Ракеты, две красных, с интервалом!
Ракеты ушли. Артиллерия молчала четыре минуты, и эти четыре минуты я считал вслух, потому что считать вслух легче, чем молча, а самоходка за это время разобрала ровик, в котором пятнадцать минут назад сидел я.
Потом с того берега пошло. Легло сначала с недолётом, по обрыву, осыпав нас глиной, потом перенесли, и на третьей серии самоходка задымила и стала пятиться, а пехота, которая уже поднялась и шла, залегла в стерне.
Двести метров стерни, лежащая пехота, два трофейных МГ сверху и наши автоматы — так-то че не работать? Я стрелял из оптики, потому что в лежащего стрелять нужно точно, и в приоритет брал тех, кто пытался ползти назад организованно — унтеров, связного, второго номера с коробкой. Пшеничный занимался тем же, и у него получалось лучше.
Слева от меня кто-то очень грамотно кидал гранаты: не по площади, а по конкретным ложбинкам, куда забивались немцы. Кидал далеко и с колена, и после четвёртой в одной ложбинке перестали шевелиться совсем.
— Кто там гранатами? — спросил я, не отрываясь от стрельбы.
— Лейтенант новый, — отозвался Мятлев.
— Хоть что-то умеет, — похвалил я и выстрелил в немца, который тащил своего раненого.
К пяти они ушли за перегиб, оставив на стерне десятка три.
Отбились.
Стемнело в шестом часу, и с темнотой через реку пошло всё сразу: лодки, плоты, понтоны, которые наконец подвезли, и полк за полком.
Наверху стало тихо в девять вечера. Не совсем тихо — слева ещё постреливали, и где-то за обрывом ухало — но у нас в яру стало тихо, и люди начали засыпать прямо там, где сидели и стояли.
Я обходил ровики, как обхожу всегда, и считал, кого не хватает. У третьего взводе остановился — из ровика доносилась музыка.
Плохая. Губная гармошка, три ноты вверх, три вниз, и на четвёртой сбой, потому что у играющего дрожали руки. Он это понял, остановился, подышал и начал заново, и снова сбился на том же месте. Я постоял, потом дошёл до ровика и сел на край:
— «Синий платочек» так не играют.
— Так я и не «Синий платочек», товарищ капитан, — ответил новенький лейтенант, который на гармошке и упражнялся. — Я вообще ничего пока не играю. Пальцы не слушаются.
— Первый бой?
— Первый после курсов.
— Тогда нормально. Через неделю пройдёт.
Он обернулся. Я узнал и не узнал одновременно — за восемь месяцев мальчишка вытянулся, скулы обострились, обзавелся складкой между бровей, которой в феврале не было. А гармошка была та самая, немецкая, с облезлой краской на боку.
— Колька, мать твою! — выдохнул я, спрыгнул в ровик и сгреб пацана в объятия. — Я как тебя не узнал-то?
— Не до того было, трщ капитан! — весело объяснил Колька.
Я отправлял запросы через пять инстанций. Я подкупал писаря Прошкина за долю трофейного фонда. Я ругался с Востриковым, ставил ему условия и тупо уговаривал — не мытьем, так катаньем. Я месяц костерил обещанного незнакомого лейтенанта из резерва фронта и придумал ему очки, папку и одеколон.
А потом он вылез из лодки, доложился мне в спину по всей форме, а я велел ему не мешать и тащить ящик. Я разжал руки, отступил на шаг. Колька повертел гармошку в руках и убрал за пазуху.
— Че не писал-то? — спросил я.
— Я писал! — он даже привстал. — Я четыре раза писал. В двести семьдесят пятую. Мне же никто не сказал, что вас перевели, я про госпиталь узнал в августе от одного капитана в резерве, и то случайно.
Ну да. Дивизию переподчиняли дважды, мои бумаги гуляли по новому кругу — и его письма гуляли тем же кругом, только в обратную сторону, и легли где-нибудь в строевой части чужой уже дивизии, писарь которой честно клал мои бумаги в самый вниз.
— Ясно, — кивнул я. — Ладно. Взвод твой — тридцать один человек по списку, а сколько сейчас считать не хочется. Мятлев сегодня командовал ими вместо тебя, завтра принимаешь сам. Спать иди.
— Есть.
Я поднялся и пошёл, и прошёл шагов десять, обернулся.
— Коль.
— Я!
— Рад тебе, — улыбнулся я и пошел дальше.
Востриков переправился на плацдарм на третьи сутки. Он обошёл яр, посмотрел ровики, посчитал что-то своё, потом остановился у выхода на осыпь, где мы брали правый пулемёт, и долго смотрел вниз, на реку.
— Потери? — спросил он.
— Двадцать один убитыми, шестнадцать ранеными. Из них семеро в строю.
— Много.
— Много, — согласился я.
Он ещё постоял, потом повернулся и спросил:
— Как вам новый комвзвода, товарищ капитан?
— Подходит. Спасибо, командир.
— Вот и мне показалось, что подойдёт, — Востриков поправил планшет и пошёл вниз. — Я, знаете, эти списки резерва просматриваю целиком. Читаешь фамилию, а она тебе откуда-то знакома — и вспоминаешь, что видел её в чьих-то наглых рапортах. Раза четыре видел, — он пошел вглубь плацдарма, бросив мне на прощание. — Я вам, помнится, говорил, чтобы вы воевали, а с бумагами я как-нибудь сам.