К книге
Морпех 4: Победа!Глава 12
41%
Глава 12
12

Дождь начался четвёртого октября и с тех пор шёл без остановок. От ровной, бесконечной мороси шинель к вечеру тяжелела на пяток килограммов, а портянки, казалось, вообще невозможно высушить до конца. Дорога превратилась в кашу. Пушки тянули на руках, по десять человек на ствол, и мужики уже не матерились, а устало разговаривали матом чисто по привычке.

Нас за этот месяц успели переподчинить дважды — обычное дело на стыке двух фронтов, где полосы едут по три раза в сутки, а дивизии наверху перекладывают, как карты в пасьянсе. Бойцам это было побоку, а мне ломало всю бумажную работу.

В дивизии у меня лежали рапорты на перевод четверых из моей прежней роты, и каждая такая бумага идёт снизу вверх — сначала строевая часть дивизии, потом армия. Внизу у нас был свой человек: писарь Прошкин, которого Тюлькин ещё в августе купил за малую долю трофейного фонда. С тех пор мои бумаги лежали в стопке сверху, а не снизу, и это стоило роте одного немецкого бинокля в месяц.

Прошкин остался при нас. А выше Прошкина, куда бумаги уходили дальше, теперь сидели совсем другие люди в совсем другой армии, и про капитана Сидорина они не слышали и слышать не хотели.

— Товарищ капитан, я туда не дотянусь, — сказал Тюлькин.

Он сказал это ровно и спокойно, и я не сразу сообразил, что слышу от него такое впервые.

— Совсем?

— Совсем. Там не писари, там начальники. Начальники сала не берут.

На новое место мы шли четверо суток. Степь в октябре была жёлтая и выбитая, с лесополосами вдоль дорог. Лесополки стояли посечённые, одни стволы, и сквозь них просматривалось на километр в обе стороны, отчего идти по дороге можно было уверенно. Балки шли поперёк маршрута через каждые три-четыре километра, и в каждой балке стояла вода.

Пятого встали на ночь в селе.

Село было живое — редкость по этим временам. Хат тридцать, из них целых четверть, несколько печных труб дымили. Немцы прошли через него неделю назад и почему-то не сожгли.

— Тюлькин, как село называется? — спросил я.

— Сей момент.

Он сходил к бабке у колодца и вернулся.

— Рабо́тино, товарищ капитан. Или Работино́. Она сама не знает, как правильно, говорит — и так, и так зовут.

— Ага, — сказал я.

Тюлькин ещё что-то говорил про сено — про то, что сена нет и надо будет менять, и про то, что у бабки есть куры, но кур она не отдаст, и я всё это слышал и даже, кажется, отвечал.

Потом отошёл за угол. Трясло. Я закрыл глаза, закусил губу. Открыв, посмотрел на руки. Те же. Изначально чужие, ставшие своими. Грязные, грубые, вечно ободранные.

Нормальные руки.

— Товарищ капитан?

— Всё, иду.

Роту я расположил в северной половине села, потому что там были целые хаты и лучше просматривался подход с дороги. Это было правильное решение, и я принял его быстро. Потом, когда всех развели и выставили охранение, я пошёл на южную окраину один.

Хата, как и восемьдесят лет спустя, стояла последней, и за ней уже начиналась степь. Целая, беленная не раньше последнего года перед войной, с растащенной за зиму соломой с крыши. Я тихо поднялся на крыльцо. Заглянул.

Занавесок не было. Иконки в углу — тоже, но место для нее осталось. Печка. На самом ее краю стоял чайник — синий, эмалированный.

Совсем новый, даже странно, что никто не позарился. Может не знали, что этот чайник еще восемьдесят лет прослужит, а может и дольше? Я почти уверен, что он нас пережил.

Я глубоко вдохнул и медленно выдохнул через нос. Посмотрев на чайник еще раз, сунул под половицу рядом с печкой золотые часы из трофеев — хозяин найдет, не может не найти — а чайник забрал себе. Звякнув им в руке, я тряхнул головой, скинув остатки наваждения и вышел на крыльцо, притворив за собой дверь. У плетня стоял Калюжный и курил, не глядя на меня — типа за этим и пришел.

— Смотри, Петь, красота какая! — похвастался я ему чайником.

— Цикаво! — оценил стоящий у плетня Калюжный.

Карту нового участка я получил девятого, в хате с провалившейся крышей, где штаб дивизии сидел вторые сутки. Развернул. Прижал углы гильзами.

Излучина. Остров вытянутый, длинный, как рыба. Плотина в верхнем течении, и от неё вниз по правому берегу — завод, завод, завод, посёлок, снова завод.

Город был большой. Больше всего, что мы брали за этот год.

— Улицы прямые, — сказал я. — Неудобно — один пулемет целый квадрат держит.

Востриков посмотрел на меня:

— Вы там были, что ли?

— Не был, — ответил я.

Перестроилась за восемьдесят лет-то. Прямоты улиц это не изменило, но здесь я не был.

* * *

Бумага пришла в тот же вечер, вместе с ведомостями на зимнее обмундирование. Заславский Илья Борисович, капитан. Признан негодным к военной службе. Дальше шли статьи, номера и подписи, и всё это занимало четыре строки.

В конверт была вложена вторая бумажка, поменьше. Почерк на ней был похож детский. Крупные буквы, каждая отдельно, с нажимом, и на слове «роте» перо прорвало лист. Человек учился писать левой рукой, и был в самом начале этого пути.

«Товарищ капитан. Роту сдал не по своей воле. Держите их за людей, они это отрабатывают втрое. Тюлькину не верьте на слово, проверяйте по остаткам, он не ворует, он округляет. Если Пшеничный куда пропадёт, его не ищите — придет сам, и с добрыми вестями. Заславский».

Я построил роту утром, под моросью, и прочитал первую бумагу целиком — четыре строки, номера, подписи. Вторую читать не стал.

Рота стояла молча. Мятлев смотрел поверх моей головы, куда-то на мокрый тополь. Шабанов один раз шумно вдохнул носом.

— Всё, — махнул я. — Разойтись.

Никто не двинулся секунды три. Потом Тюлькин спросил из второй шеренги, будет ли сегодня горячее или опять сухпай, и рота зашевелилась, а жизнь пошла дальше.

Вечером я нашёл Мятлева у ротной кухни. Он сидел на пустом ящике и чистил автомат, которому чистка была нафиг не нужна:

— Он мне писал в августе, — рассказал Мятлев, не поднимая головы. — Правой ещё. Кривовато, но правой.

— Ага.

— Я тогда роте не сказал.

— Знаю.

Он собрал затвор, щёлкнул, проверил.

— Хорошо, что вы вторую не читали, товарищ капитан.

Откуда он знает?

— Какую вторую?

Мятлев кивнул и пошёл спать.

Задачу нам поставили двенадцатого, в четыре часа дня.

— Плотина, — Востриков положил на стол фотографию, снятую с самолёта, мутную, с рваным краем. — Готова к подрыву. Работали не сапёры дивизионного уровня, работал кто-то серьёзный: заряды в теле, в галерее, и туда просто так не влезешь. Провода мы не видим. Значит, либо машинка стоит глубоко внутри, либо у них радио, либо огнепроводный с большим замедлением.

— Или всё сразу, — добавил я.

— Или всё сразу.

Он развернул схему. Плотина, гребень, здание станции, съезд с правого берега.

— Штурм начнётся в двадцать два ноль-ноль. Ночью.

Он посмотрел на меня, ожидая вопроса. Вопроса не было. Роте я про ночной штурм рассказал накануне, и рота его переварила по-своему: Шабанов сказал «ну ни хрена себе», Тюлькин пошёл считать патроны заново, а Пшеничный молча ушёл смотреть, откуда будет отстреливать неосторожных врагов.

— Ваша задача — к рассвету быть у станции и найти способ не дать фашисту ее взорвать. Пойдёте с танками, десантом, на левом фланге корпуса. Дальше по обстановке.

— Сколько нам до неё от точки высадки?

— По прямой километра четыре. По городу — как получится.

Я посмотрел на схему ещё раз. Я знал, чем это кончится. Без подробностей, канву — хрен перерезанием проводов такое остановишь, немцы при отходе взорвут, а нам потом отстраивай. Но попытка — не пытка, а приказ есть приказ.

— Есть, — козырнул я. — Разрешите выполнять?

— Ещё одно. Вакансию комвзвода я вам закрываю. Человек назначен, из резерва фронта, прибудет числа двадцатого.

— Товарищ майор, у меня рапорт лежит на старшего сержанта Гацоева.

— Лежит, — согласился Востриков. — И будет лежать, пока ставка занята. Вы, товарищ капитан, воюйте, а с бумагами я как-нибудь сам.

В двадцать один пятьдесят стало тихо. Так тихо, что было слышно, как в кустах ниже по склону кто-то отжимает портянку. Мы сидели на броне. Тридцать четвёртая подо мной была мокрая и холодная, от неё тянуло соляркой и разогретым железом, и это был хороший запах, потому что он означал, что машина живая.

Гнездилов, сержант из бывшего гурьевского взвода, сидел рядом и мусолил химический карандаш.

— Товарищ капитан.

— Ну.

— А как в темноте улицу брать? В темноте же не видно, откуда бьют.

— Им тоже не видно.

— Так им-то дома знакомые.

Умный.

В двадцать два ноль-ноль небо позади нас лопнуло. Сначала артиллерия — вся сразу, без пристрелки, и земля пошла мелкой дрожью, как пол в кузове на грунтовке. Потом сзади и сверху ударили прожекторы: не по нам, а поверх, туда, на немецкий передний край, и вся моросящая взвесь в воздухе вспыхнула молочным, и стало видно каждую каплю.

Танки пошли с включёнными фарами. Двести машин с фарами и сиренами, в дожде, в белом свете прожекторов, ночью — это было очень кинематографично, и я с удовольствием этим полюбовался.

— Мама родная, — впечатлился и Шабанов.

— Держись крепче.

Броня дёрнулась, тридцатьчетверка покатила, и следующие два километра мы спокойно наслаждались прогулкой. Перед городом с брони ссыпались все, отовсюду, и это было правильно. Почти сразу после этого начался бой: в небо взмыли сигнальные ракеты, затрещал огнестрел, пару раз ухнули танки, вбив снарядами пулеметный расчет в глубине пролома еще глубже.

Головная тридцатьчетвёрка встала поперёк улицы и загорелась изнутри — тихо, без взрыва. Через люк полез механик, на нём горел комбинезон, он скатился в грязь и стал по ней кататься — помогло.

За головной встала вторая. Улица была узкая, в объезд — только через палисадники. По броне щелкало — били с конца улицы, метров с трёхсот. Слева, из палисадника, и не пулемёт — пушка, короткими, по машинам, и вспышку я поймал на третьем выстреле, когда она подсветила себе яблоню.

— Пшеничный! Двухэтажный справа, чердак! Видишь яблоню — под ней!

Снайпер уже бежал.

— Мятлев, дворами направо, обходишь. Бабенко, огонь по яблоне, не жалей.

Через четыре минуты сверху, с чердака, начал работать Пшеничный — редко, по одному, с промежутками секунд в двадцать. Пушка после третьего его выстрела сбилась с темпа, а после пятого замолчала совсем.

Мы поднялись и пошли дальше по улице, мимо горящей машины. От неё несло резиной и ещё чем-то сладковатым, и все шли не оглядываясь. За хатами стоял заводской забор — бетонный, в человеческий рост, гладкий, без единой щели, и уходил он в обе стороны на километр.

— Обходить долго, — сказал Калюжный. — Взорвать?

— Взорвать — весь квартал сюда сбежится.

Шабанов в это время шёл вдоль забора и вёл по нему ладонью. Прошёл шагов сорок. Остановился. Постучал костяшкой — раз, другой.

— Товарищ капитан, тут не бетон.

— А что?

— Шлак. Заделали чем было.

Он отошёл на три шага, разогнался и вошёл в стену плечом. Стена хрустнула, дала трещину. Шабанов повторил — получилась дыра, а борец чудом не насадился на торчащий кусок арматуры.

— Гриша, — сказал Калюжный уважительно. — Тебе б в саперы.

— Та не, — Шабанов отряхнул плечо. — У сапёров думать надо.

Во дворе стояли штабеля труб — длинные, в человеческий рост высотой, уложенные в клетку и уходящие в темноту рядами. Между двумя дальними штабелями сидел МГ.

Первая очередь ушла в трубы. Они загудели, загрохотали как колокола, засыпали мир искрами.

— Ложись!

Легли за штабель. Труба над головой у меня зазвенела и перестала.

— Мятлев, обходишь слева, по крайнему ряду. Ушаков, со своими держи его на месте, стреляй на подавление.

— Есть!

Ушаков пополз со своими вправо, и оттуда начали бить короткими, наугад, по темноте. Немец им отвечал, а пока он отвечал, Мятлев шёл. Долго и медленно шел, а я считал минуты. На четырнадцатой немец сменил позицию — перекатил пулемёт на два штабеля ближе, чего я не ждал, и первая же очередь с нового места прошла по крайнему ряду, где лежал Ушаков.

На семнадцатой минуте Мятлев достиг цели и бросил гранату сверху, со штабеля, и во дворе стало тихо, и опять было слышно, как гудят трубы, теперь уже сами по себе, затихая.

Ушакова я нашёл за трубой, на боку. Он пришёл в роту в конце сентября, и я знал его фамилию, потому что подписывал по нему бумаги. Знал, что он стреляет средне, а ходит хорошо. Лица его я до этой минуты ни разу не рассмотрел. Молодое лицо. Веснушки на скулах, и передний зуб щербатый.

— Товарищ капитан, — позвал Мятлев со штабеля. — Дальше цех.

— Иду.

В цеху была провалена крыша, и в дыру затекал дождь. Внутри рядами стояли станки — аккуратно расшитые с фундаментов, обёрнутые в промасленную бумагу, подготовленные к вывозу и брошенные. На каждом мелом стоял номер.

— Гля, — сказал кто-то в темноте. — Наши станки-то.

Сказал с обидой, потому что это — народная собственность.

В конце цеха, за конторкой, мы нашли живого немца. Он с апатичным видом сидел на ящике и наматывал бинт на левую руку правой и зубами. Ладонь была обожжена до мяса.

Шабанов вздёрнул его за шиворот. Немец не сопротивлялся.

Рядом с ящиком лежала бухта. Я поднял её и повернул к свету. Шнур огнепроводный, серый, в оплётке. Бухта была почти пустая — метров пять на дне, обрезанные концы. Льва со мной не было, а немецкого я знал десяток слов, и все не те. Но считать умеет и немой.

Пять метров на дне бухты. Значит, размотали её всю. Значит, шнур длинный, значит, замедление большое, значит, поджигать будут не в последний момент, а заранее, из галереи, и уйдут по гребню на тот берег спокойным шагом.

Я посмотрел на часы — три двадцать.

— Калюжный, пленного в тыл, двоих в сопровождение. Роте — вперёд, бегом. Времени у нас нет.

Времени у нас не было с самого начала, но теперь я знал, насколько именно.

* * *

В половине четвёртого мы вышли к посёлку у самой станции, и там нас положили как следует.

Пулемёт стоял в трансформаторной будке, в проломе, бил вдоль улицы во всю её длину, а улица была прямая, как стол. Мы сунулись дважды. Оба раза откатились, и во второй раз оставили на мостовой двоих.

— Мятлев, обходишь дворами справа. Бабенко — слева, огонь по будке, только огонь, не подниматься. Гнездилов, со мной, вдоль стены.

— Есть.

Стена была длинная, глухая, склад или пакгауз, и шла она под небольшим углом к улице, и я рассчитывал, что этого угла хватит.

Пройти было нужно двести метров. Мы прошли сто восемьдесят. Пулемет бил не по нам — он бил по улице, длинными, а теперь просто повёл ствол дальше, чем вёл до этого. Очередь прошла по стене на уровне груди, выбивая штукатурку белыми точками, и точки шли слева направо, и посередине этой строчки шёл Гнездилов.

Я оттащил его за угол, но было поздно. Карандаш выпал из его кармана, покатился по мостовой фиолетовым концом вперед и остановился в трещине. Идти дальше смысла не было, поэтому я несколько минут постреливал из-за угла в сторону пулемета, привлекая внимание. Когда я в очередной раз перезаряжался, услышал пару разрывов — Мятлев дошел и закинул расчету гранаты.

Плотину мы увидели на рассвете, в шестом часу. Она стояла поперёк реки, длинная, серая, с быками. По гребню шла дорога, и по этой дороге в сторону правого берега уходили последние немецкие машины. До неё было метров четыреста.

— Вперёд, — скомандовал я.

Мы прошли метров триста, и воздух стал твердым. Взрыв — череда взрывов внутри и снаружи плотины — грянули длинной, ритмичной волной. Взрывная волна прижала нас к земле, сверху падали куски плотины, грохот больно стучал в уши.

Из тела плотины, снизу, из галереи, било белым и рыжим, её выгибало изнутри, по гребню шла трещина, и в эту трещину уже лезла вода. Я поднялся на колено и смотрел, как оно идёт. Вода поначалу шла тонко, почти прилично, а потом нашла себе дорогу и пошла бурным, ревущим потоком.

Рядом сел Калюжный, весь серый от пыли и грязи. Он вытер лицо рукавом, отчего стало только хуже.

— Не успели, — вздохнул он.

— Мы и не могли, — вздохнул и я.

Я знал, что мы не успеем. Знал ещё двенадцатого, в четыре часа дня, когда Востриков положил на стол мутную фотографию с рваным краем. И всё равно провёл роту через четыре километра города и оставил на этих четырёх километрах шестерых. Приказ нужно выполнять — даже безнадежный, потому что пока плотина не взорвалась прямо на глазах, существует призрачная возможность успеть — что бы я там не думал и не говорил.

Трещина расширилась, и вода с ликованием торопилась занять старое русло. Она подняла со дна всё, что там лежало со времен постройки плотины, и понесла это к островной оконечности: доски, бочку, чью-то будку, вздутую тушу лошади. У самого берега крутило в водовороте зелёный немецкий ящик из-под мин, а он не хотел тонуть.

С правого берега по гребню били — редко, для порядка, потому что стрелять оттуда толком было уже некому и не в кого. Шабанов подошёл к самому краю и посмотрел вниз.

— Товарищ капитан, а её обратно можно?

— Что обратно?

— Ну плотину. Починить.

— После войны все будет можно, — ответил я.

Город добивали весь день. К вечеру рота сидела в чужом дворе, под навесом, и сушилась у железной бочки, в которой Тюлькин сжигал куски чьей-то мебели. Мебель была хорошая, с гнутыми ножками, и горела весело.

После обеспечения тепла, старшина разобрал вещи Гнездилова: две пары портянок, бритва, сорок два рубля, три конверта чистых и один надписанный, но пустой. И химический карандаш, обгрызенный с двух концов — его подобрал и принес я.

Карандаш он повертел, посмотрел на обгрызенные концы и положил себе в карман.

— Кто теперь письма писать будет? — спросил кто-то.

— Найдём кого, — успокоил Тюлькин.

Я вышел со двора и дошёл до конца улицы. Отсюда был виден изгиб реки и остров, правый берег за ним, и всё это лежало ровно так, как я помнил, только руины домов были другими.

Я стоял и ждал.

Никто не пришёл. Ни Гурьев, ни Хасанов, ни дед Пантелей. Пусто, как и было с апреля.

Предыдущая главаГлава 12 из 29Следующая глава