Посёлок назывался Криничный, стоял на бугре и был вытянут вдоль одной улицы километра на полтора. Немец сидел в нём вторые сутки. Я лежал в бурьяне на скате и третий час смотрел, как они устраиваются, а рядом лежал Пшеничный и смотрел то же самое, только внимательнее.
— Четыре, — озвучил он наконец.
— Вижу четыре. Пятый есть?
— Есть. За крайней хатой, под сеткой. Труба торчит.
Пять танков — загнаны между хатами на восточной окраине, где сад и плетни, и сверху их прикрывает листва. Немец пятился от нас третью неделю, огрызаясь, но пятился, а тут остановился и подтянул броню, и это означало, что завтра он собирается ударить нам во фланг, когда дивизия пойдёт мимо посёлка.
— Охранение?
— Двое ходят. Один у крайней хаты, второй между вторым и третьим, — Пшеничный помолчал. — Ленивые. Сходятся, курят, расходятся.
— Часто?
— Каждые полчаса примерно. Курят долго.
Я записал. За полтора километра, на западном конце улицы, у элеватора, стояли машины и было людно. Там у них, судя по всему, помещался и штаб, и хозяйство, и всё, что не помещается на восточной окраине. Элеватор был высокий, бетонный, с двумя проломами в верхней части — один смотрел на восток, вдоль улицы, второй во двор. В восточном проломе сидел пулемёт, и сектор у него был замечательный: вся улица.
— Пулемёт видишь?
— Вижу. МГ, на станке. Двое при нём.
— А во втором проломе?
— Пусто. Туда им незачем.
Я лежал ещё полчаса и считал. Полтора километра между танками и элеватором. Если рвануть танки, все, кто есть в посёлке, побегут туда — к танкам, потому что там пожар и потому что там их броня. Побегут по улице, которая простреливается из восточного пролома.
А если к этому времени в проломе будем сидеть мы, то…
Востриков выслушал и сразу нашёл слабое место.
— Как вы туда попадёте? В посёлок, где полтораста человек и пять танков?
— С юга, товарищ майор. Там балка, она подходит к садам метров на сто пятьдесят. Дальше плетни, огороды, за огородами хаты.
— А обратно?
— Обратно той же балкой.
— А если не той же?
— Тогда полем на запад, к речке, — сказал я. — Товарищ майор, я честно скажу: обратно я планирую плохо. Обратно будет как получится.
Востриков посмотрел на меня. Мы оба знали, что на этот участок дивизия выйдет послезавтра к вечеру, и что если танки уцелеют, то встретят они не разведроту, а два стрелковых полка на марше.
— Сколько людей берёте?
— Двадцать шесть.
— Много.
— Мало, товарищ майор.
Он побарабанил пальцами.
— Идите.
Пошли в час ночи, балкой. Двадцать шесть человек: я, Калюжный, Мятлев с его группой, Бабенко со своим взводом, Шабанов, Пшеничный, сапёры — двое, приданные из инженерной роты — и все, кого я мог взять, не оголив охранение.
Шли час. Балка была сухая, поросшая полынью, и полынь пахла так, что перебивала всё остальное, и это было хорошо: собаки в посёлке были, я их слышал ещё днём.
На выходе из балки разделились.
— Мятлев. Твоя группа — охранение. Двое ходят, курят каждые полчаса. Возьмёте обоих, когда сойдутся, и не раньше. Промахнётесь — вся работа насмарку.
— Понял.
— Сапёры со мной. Шабанов, Тюлькин, Ерохин — таскать. Бабенко, твой взвод сидит в огороде и никуда не лезет, пока я не скажу. Твоя работа начнётся потом.
— Есть.
— Петро. Ты со мной на элеватор, но сперва смотришь, как у нас получится. Пойдёшь вторым.
— А чего не первым?
— А того, что ты в темноте по чужому саду ходишь как медведь по бочкам.
— Клевета, — обиделся Калюжный.
Охранение Мятлев снял в час пятьдесят. Я этого не видел — я лежал за плетнём в шестидесяти метрах и слушал — но заметил, что через минуту от крайней хаты дважды мигнул фонарик, прикрытый ладонью.
Дальше пошла работа. Танки стояли между хатами носами на запад, укрытые сеткой и ветками. Экипажи спали в хатах — я видел, как они туда заходили вечером — и это было хорошо и плохо одновременно: хорошо, что в танках никого, плохо, что до хат двадцать метров и там семьдесят человек.
Толовые шашки таскали связками по четыре, обмотанными тряпкой, чтоб не стучали.
Первый танк. Я подлез под корму, на брюхе, лёг под моторным отделением, и стал прилаживать связку на решётку. Решётка была тёплая — его глушили часа три назад.
Зажигательные трубки резали заранее, ещё в балке, все на одну длину. Двенадцать минут. Двенадцать минут — это очень много, если сидеть, и очень мало, если идти полтора километра по посёлку, набитому немцами.
Второй танк. Третий — на этом Ерохин уронил связку. Связка глухо упала в траву со стороны немца, вышедшего покурить на крылечко. Тот обернулся, а я понадеялся, чтобы Пшеничный не отработал по нему из самых лучших побуждений — работать-то ему придется метров с семидесяти, и глушителя у него нет. Наш снайпер ждал, и дождался — из тени рядом с немцем поднялась тень Шабанова, блеснула сталь, и немца аккуратно уложили в теньке отдыхать.
Мы взялись за четвертый танк, а пятый стоял отдельно, за крайней хатой, под сеткой, и до него надо было идти через открытый двор, в котором спала собака. Собака проснулась, подняла на нас седую морду и раздумывала — гавкать или ну его, этот орднунг? Ее в Вермахт вообще-то не призывали, она местная.
Тюлькин присел на корточки и бросил собаке кусочек сала. Та встала, подошла и занялась делом. Занялись делом и мы, заложив тол под пятый танк.
Трубки зажгли в два двадцать восемь, все пять, с интервалом секунд в двадцать. Полтора километра по улице мы, разумеется, не пошли. Мы пошли огородами, за плетнями, вдоль всей улицы на запад. Я считал шаги и время, и время шло быстрее, чем шаги.
На восьмой минуте залаяли собаки на другом конце. На девятой в одной из хат зажгли свет, кто-то вышел на крыльцо в подштанниках, и Мятлев, шедший последним, положил его на крыльце ножом.
На десятой мы вышли к элеватору. Элеватор стоял среди огороженного забором двора, а во дворе стояли машины — штук восемь — и ходил часовой. В двух окнах административной пристройки горел свет.
Внутрь вела железная лестница снаружи, до второго яруса, а дальше — внутренняя. Калюжный посмотрел на часы:
— Одиннадцать.
— Пошли.
Часового снял Бабенко, и снял хорошо — подошёл сзади в открытую, потому что тот стоял к нам спиной и смотрел на восток, где начинали лаять собаки.
Мы пошли по лестнице. Внутри элеватора было темно, гулко и воняло прелым зерном. Лестница шла вдоль стены, и на каждом марше был пролёт, куда можно было упасть с любой высоты по выбору. Пулемётчики сидели наверху, у восточного пролома, и слушали лай. Их было трое, а не двое: расчёт, и при нём офицер с биноклем — этого мы не заметили, но погоды не сделает.
Мы поднялись на площадку, и в этот момент, ровно по расписанию, на восточной окраине рвануло, и рвануло красиво.
Первый взрыв был почти скромным, вторым и третьим накрыло что-то ещё — боекомплект или бочки — и над садами встал купол. Поселок залило тревожным светом.
Немцы у пролома вскочили. Офицер выпрямился во весь рост и заорал вниз, и это была последняя команда в его жизни, потому что Калюжный уже был у него за спиной. Расчёт мы сняли за семь секунд.
— Станок! — крикнул я.
Пулемёт стоял на треноге, привинченной к бетону четырьмя болтами, и смотрел он на восток, а нужен он нам был во дворе — во втором проломе, в четырёх метрах.
— Ключ есть?
— Есть, — Калюжный уже сидел на корточках у станины. — Шабанов, держи ствол. Ерохин, ленту не путай, клади в короб. Васько, посвети.
Я посветил — все внимание немцев сейчас совсем не на нас направлено.
Петро открутил гайки за полторы минуты, и всё это время внизу, во дворе, орали и заводили машины. Треногу они с Шабановым перенесли вдвоём, не разбирая. Она весила килограммов двадцать, и они пронесли её четыре метра по бетону, не уронив и почти не звякнув.
— Мешки давай! Под ноги мешки, а то она пляшет!
Мы перетащили мешки.
— Лента!
— Двести пятьдесят.
— Мало.
— Ещё коробка есть.
— Тащи.
К этому моменту двор был полон. Из административной пристройки, из хат вокруг, из машин — отовсюду выбегали люди и бежали к воротам, потому что на востоке горело и там были их танки.
Их набралось человек шестьдесят, и они толпились у ворот, потому что ворота были одни, а машина, которая пыталась выехать первой, встала в них поперёк. Калюжный лёг за пулемёт.
— Васько.
— А?
— Я ж говорил, шо флот всё умеет.
— Стреляй уже!
Калюжный нажал на спуск. Первую ленту он выпустил за сорок секунд, и двор к концу этой превратился в музей эффективности МГ-42.
— Лента!
Ерохин подал.
— Бабенко! Твоя очередь! Двор внизу, окна пристройки! Гранатами!
Взвод Бабенко работал снизу, от лестницы, и работал как надо: они не полезли во двор, а били с площадки второго яруса вниз, короткими, и швыряли гранаты в окна пристройки. Немцы сначала не поняли, откуда.
Потом поняли и стали отвечать — беспорядочно, снизу вверх, во все проломы сразу, и часть их пуль ушла в своих, потому что двор круглый, а бетон дает рикошеты.
Бегущие со стороны танков немцы тем временем начали падать на ровном месте — Пшеничный работает как договаривались.
Снизу, из-под крайней машины, ударил автоматчик. Он лежал там с самого начала и молчал, и я его не видел, и никто его не заметил. Курочкин в эту секунду менял позицию на площадке второго яруса. Он вышел из-за опоры, и его перевернуло и бросило на перила.
Демидов подполз, схватил его за ремень и потащил — и получил сам, в бок, ниже ремня.
— Гранатой под машину! — заорал Бабенко.
Кинули двое. Автоматчик замолчал. Демидова оттащили за опору, и Гальцев начал его перевязывать. Из окна пристройки ударил второй пулемёт — его успели вытащить, пока мы работали по двору. Очередь прошла по площадке, по опоре, по обоим. Я этого не видел. Я в это время был наверху и узнал уже потом.
Двор опустел, и Калюжный перенёс огонь на пристройку и на машины.
— Петь, машины не жги!
— Чому?
— Дивизия пойдёт, машины пригодятся!
— От ты хозяйственный, — восхитился Калюжный и стал класть точнее.
Второй пулемёт из окна пристройки достал нас на третьей минуте.
Очередь прошла по проёму, выбила бетонную крошку, Ерохин заорал и схватился за лицо. Шабанов уронил его на пол и накрыл собой, и ему самому прошло по спине, вскользь, разодрав гимнастёрку от лопатки до пояса.
— Живой⁈
— Царапнуло! — заорал Шабанов. — Больно, сука!!!
— Терпи!
Пулемёт из окна работал ровно и правильно, но он был ниже нас. Сняв с плеча оптику, я не удержался:
— Помнишь, Петь, как ты говорил, что не пригодится?
— Та я знал, шо ты все равно не послушаешь, — отмахнулся Калюжный.
Я лег у западного пролома, посмотрел секунд десять, дождался движения и выстрелил. Пулемет огрызнулся очередью, но пули летели нихрена не в меня, и я смог добрать первого номера вторым выстрелом.
Через двенадцать минут после начала стрелять стало не в кого. Я велел прекратить огонь, и в наступившей тишине было слышно, как на восточной окраине продолжают гореть и взрываться боекомплектами танки. Приятный такой звук.
Спустились. Во дворе я насчитал больше семидесяти. В пристройке взяли двоих живых, один из которых оказался писарем при штабе батальона, а второй — шофёром, и оба сидели под столом и очень хотели жить.
Документы штаба взяли целиком, вместе с сейфом, который вынесли вчетвером. Машины взяли четыре из восьми, остальные были побиты.
— Корабли бы поди не попортил, — прищурился я на Калюжного.
— Хлипкая техника у сухопутных, — пожал плечами Петро.
— Уходим, — велел я. — Раненых вперёд. Ерохина несите.
— Товарищ капитан, — подал голос Тюлькин от машин. — А может, на этих?
Я посмотрел на четыре немецких грузовика.
— А заведёшь?
— Обижаете.
Из посёлка мы выехали в три двадцать, на четырёх немецких машинах, с сейфом, двумя пленными, шестью ранеными и шестью убитыми — чуть ли не впервые за эту войну у нас появилась роскошь собрать всех погибших наших.
Выехали по западной дороге, к речке, и на выезде я в последний раз обернулся: на восточном конце Криничного горело так, что видно было небо, и время от времени оттуда прилетал очередной разрыв. Следующей ночью дивизия выйдет к поселку и пройдет его без единого выстрела.
Хоронили в полдень, за речкой, на бугре. Курочкин. Демидов. Гальцев. Ерохин — он умер в дороге, от потери крови, и мы ничего не могли с этим сделать. Синицын с Перекопа. И Мамедов из третьего взвода, которого убило во дворе, когда он полез снимать с немца автомат.
Копали быстро, потому что к вечеру снова идти. Я бросил горсть земли:
— Прощайте, мужики. Простите, если что не так.
Шабанов, спина которого была замотана так, что он не мог наклониться, взял землю и кинул сидя. Бабенко кинул и не отошёл, простоял, пока не подошёл Мятлев и не тронул его за рукав. Дали залп.
Пока мы хоронили, на востоке время от времени продолжали рваться снаряды. Гул был глухой, ленивый, совсем не боевой — так, авария.
Грохнуло.
— Четвёртый, — сказал Тюлькин, не переставая закапывать могилу.
— Третий, — не согласился Шабанов.
— Четвёртый. Третий был, когда мы Синицына клали.
Грохнуло.
— Товарищ старшина, а вы что, считаете?
— А чего не считать? Пять их было. Пять раз бахнет — можно спокойно обедать.
Грохнуло.
— А если два разом?
— Тогда обедать раньше, — невозмутимо ответил Тюлькин.
Мятлев воткнул лопату и вытер лоб.
— Пшеничный. Ты вчера сколько сделал?
— Не считал.
— Так все считают.
— А я не считаю, — Пшеничный смотрел на восток. — Считать — примета плохая.
Грохнуло.
— О! — обрадовался Тюлькин. — Пятый!
— Четвёртый, — поспорил Шабанов.
Обедали в третьем часу. Калюжный сидел на подножке трофейного грузовика, ел из кашу, и был этим всем очень доволен:
— Эх вы, сухопутные, — объявил он на весь двор. — Опять флот за вас всю работу зробив.
Секунду было тихо. Потом Шабанов, лежавший на животе, потому что сидеть не мог, поднял голову.
— Товарищ старший лейтенант, а станину кто тащил?
— Я тащил.
— Один⁈
— Ну, ты подсоблял, — милостиво согласился Калюжный.
— А ленту кто подавал? — подал голос кто-то из третьего взвода.
— А ленту Ерохин подавал.
Калюжный отложил котелок.
— Ерохин подавал, — повторил он громко и раздельно. — Двести пятьдесят и ещё двести пятьдесят. И третью коробку он же тащил, слепой уже. Так что вы, хлопцы, слушайте сюда: я — шо крейсер, а вы, получается, экипаж.
— От це другое дело, — хохотнул Мятлев, и я впервые услышал, как он кого-то передразнивает.
Рота засмеялась. Смеялись громче, чем шутка заслуживала, и смеялись долго, и я тоже смеялся, потому что после переклички смеяться нужно.
— Товарищ капитан, — Тюлькин присел рядом с новым котелком. — Вы бы поели.
— Ем.
— Вы полчаса одну ложку держите.
Я посмотрел на ложку. Ложка была пустая.
— Ну вот, — вздохнул Тюлькин и забрал её. — Давайте я вам горячего налью.