К старому карьеру можно подъехать двумя путями: через вокзальный поселок или сразу же за заводом свернуть по грунтовке налево, к руднику, пересечь узкоколейную железную дорогу, соединяющую рудник с заводом, а затем, не доезжая до рудоуправления, повернуть налево, к лесобирже. У развилки шофер вопросительно посмотрел на Тимчука, и тот нетерпеливо махнул рукой налево — так ближе. А Латышев, хотя и видел, что ему очень хочется поправить, что надо, по его мнению, ехать все же через вокзальный поселок, промолчал. Когда начальство в таком гневе!.. Правильно, лейтенант, пусть Тимчук сам командует. А в результате делать нам в карьере оказалось нечего.
— Чего ты молчал, Латышев? — бушевал Тимчук. — Раз тебе надо было захватить в поселке свидетелей — чего молчал? А, езжай! — выругался Тимчук.
И мы остались с майором вдвоем на краю огромного, метров триста в поперечнике, карьера. Левым своим бортом карьер подпирал шахтные копры, давно уже бездействующие, законсервированные, еще дальше за шахтами угадывались здания новых цехов рудника — по производству красок из тех самых руд, на которых двести с лишним лет работал Верхнегубинский завод, пока не перешел на качканарские; за правым бортом карьера шло поле, которое от тайги отделяла железная дорога, а сзади, за нами, мерно шумела лесобиржа. За день воздух в карьере прогрелся, теплом и каким-то покоем веяло из него, от его глинистых, изборожденных весенними ручьями бортов.
— Вот, — сказал Тимчук, усаживаясь на край карьера и снимая фуражку. — Весь день, понимаешь, сидишь в кабинете, глохнешь от телефонов, от докладов, рапортов… Ах, какое раздолье! И ты ведь понимаешь, Зайцев, некогда не потому, что дел много — это само собой. А потому, понимаешь, что засасывает тебя эта проклятая нужность.
— Нужность? — удивился я.
— Ну да, — кивком головы подтвердил Тимчук. — Ты знаешь, сколько вреда нам, работникам милиции, принесло сочинение Маяковского? Ну, помнишь там… Моя милиция меня бережет! А? Все ведь помнят. И с чем только в милицию не лезут! Что ни случись — за все в ответе милиция. Вот и сидишь весь день у пульта: а вдруг вызов? А вдруг, понимаешь, какой-нибудь сорванец жахнет из самопала или — что еще хуже — украдет пистолет. Ну, вот скажи: на кой ляд этому Кружку, этому сукину сыну, понадобился пистолет? А? Бандочку, думаешь, сколачивает? Да ведь он же, сукин сын, отлично знает, что давно у нас на крючке, пикнуть ему не дадим с этой бандочкой. Все знает. Нет, понимаешь, идет против милиции. Храбрость показать решил? Я, мол, такой непобедимый, мне, такому-сякому, все нипочем. Нет, не понимаем мы нашу молодежь, Зайцев. Скучно ей жить — вот в чем дело. И этому Кружку тоже, знаю, скучно. И моему Борьке тоже скучно. Знаешь, что он мне говорит? Ну, когда я его, сам понимаешь, выпорол за самопал… А что, — заметив мою улыбку при слове «выпорол», ощетинился Тимчук, — натуральным образом выпорол — крик на весь дом стоял. Соседи уж хотели звонить в милицию… Ха-ха-ха! Ох и выпорол же я Борьку! Давно он у меня просился на ремень, да повода не было. А тут такой повод!: Зеркало за пятнадцать рублей на помойку, мать с валидолом под языком, сам сорванец чуть от страха в штаны не наложил… Ох и врезал я ему! Вот так, Зайцев. А он мне знаешь что в ответ? Только тебе, Зайцев, и скажу по секрету — не разболтаешь, знаю. «Ты, — говорит мне этот рыжий сукин сын, — верхнегубинский держиморда…» Вот наглец! Хоть второй раз пори! «Это почему я держиморда?» — взвился я, понимаешь. «А потому, — говорит он мне, — что ты на всех орешь». — «На всех?» — уточняю. «На всех», — стоит сорванец на своем. «Дак я ж по делу ору!» А он, понимаешь, что мне в ответ? «Коммунисты, — говорит, — не должны ни на кого орать. Я вот напишу на тебя в партийную организацию — вот увидишь!» — «Это за что ты напишешь на меня в партийную организацию?» — хватаюсь я, понимаешь, опять за ремень — аж руки от волнения затряслись. «А чтоб тебя уволили из милиции, раз ты дерешься ремнем!» Вот ведь… — И майор расхохотался во все горло. Я тоже представил всю эту сцену в лицах. Сын у Тимчука, видел однажды с отцом в милицейской машине, — такой же толстый и насупленный, только брови еще не отросли, да живота пока нет.
— М-да… — отсмеявшись, сказал Тимчук. — Не понимаем мы наших пацанов, не понимаем. Им ведь нужна и война, и подвиги… А то как? Защитники ведь Родины растут — дери их в корень!
Тимчук, я знал, у городских властей не пользовался большим авторитетом — долго не соглашались утвердить его начальником горотдела. И характера побаивались, а еще больше — вот таких «загибов» о том, что молодежи нужны и война, и подвиги.
— Боюсь, что ваши затеи, Борис Степанович, могут понять совсем иначе, — усмехнулся я.
— Скажут, что хочет прикрыть Тимчук этими идеями свое бездействие? Беспомощность? Там нахулиганили, тут кого-то побили… А, и хрен с ним, пусть увольняют! — с бесшабашной удалью махнул рукой Тимчук. — Давно мечтаю уйти в школу. Я бы там, понимаешь, таких парней вырастил!.. Эге! Ни черта бы они у меня не боялись. А что, — подмигнул он мне, — найду вот этот марголинский пистолет, конфискую да и создам при горотделе стрелковую секцию. Хоть своего Борьку научу стрелять, а то все канючит, понимаешь, дай пальнуть из макаровского, служебного…
— Ну и дал бы.
— Ну! Такие пойдут по городу разговорчики — только держись. Начальник милиции развращает сына… Да и куда ему палить из макаровского? А вот марголинский — в самый раз. А, Зайцев? — подмигнул он мне еще раз.
Посмеялись.
— А жаль, — протянул Тимчук, — если этот Кружок ворюгой окажется. Такие ворюги опасные. Это уже не защитник Родины, а враг. А вот почему он мог врагом оказаться, а, Зайцев? Вот что меня мучает…
Тимчук, задумавшись, медленно из стороны в сторону качал большой сивой головой, и в такт на тугой, промокший от пота воротник форменной рубахи наплывала толстая складка шеи. Безобразно толст был майор Тимчук, килограммов на сто двадцать тянул, а между тем какой-то гусарской лихостью веяло от его могучей фигуры, от кустистых и тоже сивых, казалось, самостоятельно живших на угристом лице майора бровей, от светлых, по-ястребиному зорких глаз.
— Ах, какой покой! — вздохнул Тимчук. — Скорей бы уж зелень, люблю лес, Зайцев, ох как люблю! Особенно когда грибки пойдут… Какую я жареху готовлю! Приглашаю — завяжи узелок… Да куда провалился Латышев! А, — крякнул с досады Тимчук. — Едет.
Латышев привез двух свидетелей: какую-то женщину лет под пятьдесят, которая только что и знала, так «стреляли, товарищи милиционеры, сама слышала», и того самого активиста домоуправления, которому тринадцать котов и кошек причинили ущерб на двести рублей.
— Александр Леонидович, — представился он, пожимая руки мне и Тимчуку.
А потом стал рассказывать. По его рассказу выходило, что он дважды выслеживал группу подростков, однако на расстоянии, так как боялся быть узнанным, провожал их до вот этого карьера, а затем, по его словам, чуть ли не ползком, когда начинались выстрелы, подбирался к борту.
— Вот там, товарищи, — показал он на уступ где-то метрах в двадцати ниже. — Вот там и есть база.
— Ага, — сказал Тимчук. — Вот мы ее сейчас и осмотрим — эту самую базу.
Напрасно мы с Латышевым отговаривали его от этого рискованного предприятия — сорвешься на скользкой глине, будешь греметь до дна! Майор был неумолим:
— Ты, Латышев, побеседуй пока с товарищами активистами, а ты, следователь, если есть желание, — за мной. Я первым.
Какая там беседа с активистами! Мы все пятеро, буквально затаив дыхание, смотрели, как тучный майор, без конца оскальзываясь и пластаясь по берегу, все ниже и ниже сползал к уступу борта карьера. Но все обошлось благополучно, и, когда майор помахал рукой, я пополз тоже. А отряхнувшись от глины, что можно было, конечно, отряхнуть, я с изумлением увидел перед собой квадратное отверстие, в которое, пыхтя и ругаясь на чем свет, протискивался Тимчук.
— Давай, Зайцев, лезь, — услышал я глухой голос майора из пещеры. — Вон что тут такое…
Пещера была явно искусственного происхождения — с приличную комнату. Потолок кое-где подперт досками и столбиками. Но не это было главным, и не это, без конца чиркая спичками, осматривал Тимчук. Стол, сколоченный из половой рейки, две скамьи возле стола — из той же половой рейки, в изобилии вырабатывавшейся на лесобирже, топчан, покрытый старым одеялом, тоже самодельный… Больше я ничего толком рассмотреть не мог, но тут майор, пыхтя и отдуваясь, извлек из-под топчана какое-то странное сооружение — цилиндр, диаметром сантиметров пять, сплющенный у одного конца, покрутил в руках и попросил:
— А ну-ка подожги.
Я чиркнул зажигалкой, и майор поднес цилиндр к огню. Огонь от зажигалки медленно переполз на фитиль, торчащий из цилиндра, и вся пещера осветилась тусклым чадящим огнем.
— Скажи-ка, Зайцев, а ведь это гильза от снаряда, — с удивлением произнес майор. — Где же это они ее раздобыли? Старая, однако целая, керосин держит… Гм. Неужели от гражданской войны сохранилась? И нашли ведь где-то… В нашем музее, Зайцев, не помнишь, есть такие?
В музее, припомнил я, есть какие-то гильзы — во время гражданской войны здесь, под Верхней Губой, шли жестокие бои, список погибших красногвардейцев на обелиске длинный — не меньше ста человек. Но такие ли там, в музее, гильзы?
— Да нет, — отвечая сам себе, сказал Тимчук. — В музее краж не было.
А потом мы с ним внимательно осмотрели всю пещеру. Барахла сюда натащили порядочно: какие-то старые половики, шуба с клочьями шерсти в дырах, лопаты, метла, чугунок, кастрюля — все чисто вымытое, хотя и со следами свежей сажи, шесть алюминиевых ложек, полбулки довольно черствого хлеба в полиэтиленовом мешочке, крупа, кусок сала… Но больше всего меня поразили многочисленные афиши, содранные, очевидно, со стендов кинопроката: актрисы с застывшими улыбками, скачущие кони, падающий на землю солдат с неестественно вывернутой рукой…
— Не туда смотришь, — буркнул Тимчук, поднимая коптящую гильзу над головой: у входа пещера была довольно высокой, и здесь афиши покрывали стену в два ряда. Но верхний ряд афиш… — Прав, выходит, Латышев, — угрюмо сказал Тимчук, и только теперь я сообразил, что это не афиши, а мишени.
Водя коптилкой перед мишенями, Тимчук комментировал:
— Неплохие здесь собрались стрелки, как погляжу. Смотри: десятка, семерка… Еще десятка! М-да… А пули-то малокалиберные… Как же они, мерзавцы, стреляли? Подержи-ка, — подал он мне коптилку.
Попыхтел и снял со стены одну из мишеней. Мишень оказалась на фанерке, искрошенной пулями. Но в стене никаких следов от пуль видно не было.
— Так, — сказал Тимчук, оглядываясь на светлый квадрат входа в пещеру. — Понятно. На площадке мишень ставили. Удобно, хорошо видно… Ах, мерзавцы! По лесу били… Ах, мерзавцы!
Я выглянул в отверстие: прямо передо мной в вечерней тишине покоился сумрачный котлован. Почти в створе, чуть левее, темнели копры двух шахт, а дальше за ними — тайга. Метров пятьсот…
— Давай искать дальше, — вздохнул Тимчук.
И мы в конце концов нашли — на одной из досок, подпиравших потолок, был устроен тайник: семь рублей с мелочью, отличный охотничий и явно самодельный нож, коробка с капсюлями «жевелло», пять коробков спичек, набор рыболовных крючков — в круглой пластмассовой коробке, а на самом дне — увесистый, аккуратно и многократно завернутый в полиэтилен пакетик.
Я стянул с пакетика резинку, развернул пленку. На стол выпала коробка: «Патроны. Спортивно-охотничьи. Калибр 5,6 мм, I категория. Сделано в СССР».
— В таких коробках пакуется по пятьдесят патронов, — прогудел Тимчук. — Открой, сколько там осталось…
В коробке я насчитал восемнадцать донышек и девятнадцать пуль — патроны были уложены «валетом», а пустое пространство забито бумагой.
— Так, — сказал Тимчук. — Тринадцать пуль по лесу. Хорошо, хоть не грибная пора пока. Давай искать дальше.
Но пистолета мы так и не нашли.
Из пещеры я выбрался первым. Тимчук, решив не пачкаться, вход расширил лопатой. Ругался он при этом длинно и сквозь зубы. А потом, уже на площадке, очищаясь от земли, сказал:
— Придется Кружка брать. Стрелок он отменный. В школьной команде, говоришь, обучился? Хорошая, видать, команда.
Солнце уже село. Густая, почти фиолетовая дымка затянула весь котлован, черной щетиной на ярко-багровом закатном небе четко читалась колючая тайга за карьером, а воздух быстро и ощутимо холодел и сырел. Но по-прежнему над карьером висела покойная тишина, нарушаемая только мерным повизгивающим гулом лесобиржи.
— Что ж, полезли наверх, — сказал Тимчук.
Наверх мы лезли сразу — друг за другом. Майор опять пыхтел и ругался. Но разобрать, чего или кого он там поносил сквозь зубы, было невозможно. А где-то на середине подъема он вдруг остановился, выбил сапогами в глине две маленькие площадки, выпрямился и сказал:
— А может, погодим брать Кружка? Ничего ведь пока не натворил парень. А то как зауросится — черта с два скажет, куда спрятал этот пистолет, ни дна ему ни покрышки. Мой Борька, как попадет ему вожжа под хвост — хоть пытай, не скажет. Я его, сукина сына, порю, понимаешь, ремнем, а он орет — и ни слезинки в глазу! А?
— Все равно он ведь узнает, что мы нашли тайник, Борис Степанович, — колебался я, не зная, что и делать: особых причин для ареста Кружкова вроде бы пока не было, но, с другой стороны, следствие-то ведет Галочка… Кончать надо это следствие, пока она Краскову еще не довела до психиатрической больницы.
— А я Латышева заставлю посидеть вечерок в засаде. Он еще молодой, ничего с ним не стрясется, — явно обрадовавшись моим колебаниям, сказал Тимчук. — Вот если уж сам явится сюда — тогда делать нечего: придется брать. А так, может, не грех и понаблюдать за Кружком немного: кто там в его группе, да и что он сам за человек… Как думаешь?
— Смотрите, Борис Степанович. Пистолет бы не упустить.
— Ага, — согласился со мной Тимчук. Подумал и добавил неохотно: — Латышев тут кое-что к рапорту устно, понимаешь, приложил. Я тебя не хотел было огорчать, однако, может, и надо.
— Что такое? — насторожился я.
— Охо-хо! — прокряхтел Тимчук. — Старость не радость… А может, уйти мне, к этой самой матери, на пенсию? Ну, подумаешь, майором уйду. Что, не хватит на житуху? Охо-хо…
— Что случилось, Борис Степанович? — повторил я, чувствуя, как от тимчуковских «охо-хо» у меня вдруг так неприятно засосало под ложечкой… Голос осел даже.
— Охо-хо, — тянул свое Тимчук, косясь на меня из-под лохматых, словно наклеенных бровей. — Латышев, понимаешь, засек в бандочке этого самого Кружка твоего Сашку. Я понимаю, понимаю, — заторопился Тимчук, — он тебе вроде и сын, и не сын… Иваново потомство, понимаешь, а все ж… Охо-хо! Сердце что-то стало пошаливать, ей-ей, на пенсию просится… Полезем дальше, что ли?
А у меня вдруг отказали ноги.