Над документами из папок Комкова мы с ним просидели больше двух часов. За это время мне принесли из морга заключение о смерти Комкова — прободение ребром околосердечной сумки, за это время дважды в следовательскую заглядывал мой шеф Волошевский — ему нужно было обвинительное заключение по дорожному происшествию; в одиннадцать, поняв, что со Степановым о его фабрике можно говорить бесконечно, я позвонил в горотдел и вызвал на объявление окончания предварительного следствия Сердюка, и минут десять назад конвоир уже заглянул в следовательскую, дав понять, что арестант доставлен, а пять минут назад мне наконец были доставлены из лаборатории фотоснимки аварии на вокзальном шоссе. Эти фотоснимки я и положил сверху — на бланк постановления о привлечении начальника рудника в качестве обвиняемого.
— Вот, посмотрите, мог ли ездить Сердюк с такими замороженными стеклами?
Степанов тупо посмотрел на фотоснимок лобовой части кабины КрАЗа, перевел взгляд на меня… До него долго, с трудом доходил и мой вопрос, и смысл обвиняющего его снимка.
— А вот как выглядело то же ветровое стекло КрАЗа из кабины, — положил я перед ним второй фотоснимок. — Видно что-нибудь?
Теперь Степанов понял, в чем дело, понял, что эти фотоснимки никакого отношения, по крайней мере прямого отношения, не имеют… А поняв — обрадовался:
— А! Вот вы о чем… Я же вчера объяснил: я консультировался с завгаром, он мне сказал, что система отопления барахлит на всех КрАЗах, а ездить все равно надо… Надо! Фабрика иначе остановится. Вы понимаете, что значит простой фабрики хотя бы на час? Это же сотни рублей убытку! А может, и тысячи.
Я собрал фотографии и положил на их место еще одну — разбитого «Москвича». За боковым стеклом хорошо были видны мохнатая шапка Комкова и часть лица.
— Вот чем закончилось ваше «надо»…
Степанов посмотрел на фотографию, вгляделся и побледнел так, что я решил — обморок. Но нет, справился, трясущейся рукой отодвинул снимок от себя подальше и прошептал:
— Нет… нет…
Я разъяснил ему права обвиняемого, и он подписал постановление не читая — трясущейся рукой. В дверь заглянул конвой:
— Разрешите, товарищ следователь?
— Заводите.
Степанов, бросив взгляд на дверь, увидел милиционера и побледнел.
— Но… — залопотал он, по-детски обиженно моргая белесыми ресницами. — Но я же… Надо кому-то передать фабрику, там же никого не осталось!
Я не сразу понял его лепет. А потом, увидев входящего вслед за Сердюком сержанта, догадался: решил, что арестован.
— Можете быть свободны. Продолжайте пока работать.
Он вскочил, засуетился, начал благодарить, поминая через слово свою фабрику, потом вдруг увидел Сердюка и обомлел. Секунду-две разглядывал его, а потом вдруг жалобно запричитал:
— Тимофей Игнатьич, миленький, как же это ты, а? Никогда ничего за тобой такого не было…
Сердюк даже не поздоровался.
От адвоката Сердюк тоже отказался. В ответ на стереотипный вопрос о защитнике посмотрел на меня пустым, равнодушным взглядом и сказал:
— Чего защищать? Что сделано — то сделано.
Я пожал плечами:
— Как хотите. Читайте. Но я бы все же советовал знакомиться с делом с адвокатом. Вам вменяется в вину вторая часть статьи двести одиннадцатой — лишение свободы на срок до десяти лет.
Никакой реакции. И читать дело, как Степанов, не стал. Так, полистал для виду, задержался ненадолго на фотографиях — на одной из них он был снят сам за рулем, — и спросил глухо:
— Где подписывать?
Когда его увели, я закончил оформлять дело — все подшил в папку и долго сидел в состоянии какой-то прострации: ни чувств, ни желаний, ни удовлетворения. Дело закончено. Грата, рата ет акцепта[14]. А на душе между тем скверно. И не поймешь — почему. Уж слишком много судеб и жизней исковеркало это дорожное происшествие. Слишком много для такой тонкой папочки…
Я невольно сравнил их: три папки, изъятые у погибшего главного инженера рудника, и свой скоросшиватель. Парс про тото[15]. Но не надо увлекаться, товарищ Зайцев. Впереди тебя ждет Шайтанка-хулиганка… И через пять минут я сидел у прокурора.
— Похвально, — сказал Виктор Михайлович. — На этот раз вы просто рекорд поставили. Раньше я думал, так оперативно и четко может работать только Андрей Всеволодович. А что это у вас? — спросил он, указывая на комковские папки.
— Да вот…
И я как можно короче рассказал о руднике, который превратился в фабрику сухих красок.
— А, — сказал прокурор, — мне эта история известна. Директор комбината Абрамов года два назад советовался, что ему делать с этим «колхозным самстроем». Должен признаться, Валентин Александрович, меня этот «самстрой» тоже в свое время озадачил, и я чуть было не посоветовал Абрамову прикрыть его.
Но не прикрыл… А если прокурор не нашел оснований для ликвидации «колхозной самодеятельности», значит, их там и не было.
— Так что, Валентин Александрович, завтра из Рудянки возвращается ваш младший коллега?
Это был намек. Никонов возвращается все-таки (несмотря на просьбу продлить командировку?) из Рудянки, а Зайцев должен отправиться в Шайтанку. Ясно-понятно.
— Сдайте дело Андрею Всеволодовичу и отдыхайте, — с улыбкой пожал мне руку Бурков. — Хлопотная у нас профессия, верно?
К Волошевскому я пошел без комковских папок. Все ясно-понятно, если уж прокурора они не заинтересовали… А почему, спрашивается, эти папки не дают мне покоя самому?
— Что-то ты бледно выглядишь, — посочувствовал Волошевский. — Впрочем, ты опять имел дело с покойником… И не впервые, а все равно выматывает нервы: был человек — и нет человека. Понимаю. Вот твои документы, — вынул он из стола командировочное предписание. — В основном я тебя в шайтанские дела посвятил, а детали — на месте. Командировка на две недели. Должен успеть.
— Это на три дела? — удивился я.
— Так дела-то уже по два месяца тянутся, — опять сочувствующе улыбнулся Волошевский. — Да и попробуй теперь попроси у прокурора лишнюю неделю, когда ты такой рекорд установил с этим дорожным происшествием.
— С твоей помощью! — напомнил я ему, как он меня подстегивал.
Волошевский рассмеялся:
— Ладно, застрянешь — звони. Продлим.
Он любит в мелочах решать за прокурора. И еще любит проявлять заботу о подчиненных.
— Тебе не нужна помощь… То есть, — поправился, — тебе, я хотел сказать, не понадобится помощь в переезде?
А глаза при этом смотрят настороженно (это при такой-то дружески разлюбезной улыбке!), выжидающе…
— Скажи, пожалуйста, кому ты готовишь квартиру? — с плохо замаскированным бешенством, охватившим меня при одном только упоминании о комнате, спросил я «пома».
— Ладно, Валентин Александрович, — тотчас согнал с лица улыбку Волошевский, — не придумывай больше, чем есть на самом деле. Я только выполняю приказ прокурора.
— Приказ выставить меня из комнаты?
Волошевский даже подтянулся, сидя в кресле. Задел-таки я его за живое, задел.
— Я думал, что за эти три года ты поумнел, — бросил он небрежно, даже чересчур небрежно — не дай бог, подумаю еще больше, чем есть на самом деле!
— Ты имеешь в виду три года, которые ты сидишь в этом кресле?
Я понимал, что напрашиваюсь на ссору, — нельзя так разговаривать с Волошевский. Обидчивый он у нас. Такой обидчивый, что все его обиды ощущаешь на собственной шкуре… Но сколько можно?
— Я имел в виду, — побледнел, разволновавшись, «пом», — три года, которые ты имел в своем распоряжении… — совсем заговорился: имел, имел… — чтобы немного повзрослеть.
Ах, вот оно в чем дело! Намек на Галочку… Знает ведь, чем меня можно прихлопнуть, как муху.
С минуту я сидел и в самом деле словно оглушенный, потом достал из кармана бумажник, из бумажника — ордер на комнату и паспорт. Встал, положил ордер с паспортом на стол и вышел, ощущая в голове тупую боль.
У следовательской на диване сидел Миша Нечитайло. Увидев меня, встал, козырнул и протянул руку.
— Здравствуй, Миша. С чем пожаловал? Опять отстранили от работы?
Миша покрутил головой: нет. Вынул из планшетки какое-то письмо и протянул мне:
— Нашли в разбитом «Москвиче». В «бардачке» лежало.
Я с недоумением посмотрел на адрес: «Белорусская ССР, Бобруйский район… Комковой…» Комковой? Ах да, в Белоруссии у Комкова мать.
— Зачем оно теперь? Отправь.
Миша вытаращил глаза:
— Как отправь?
Только тут до меня дошла вся нелепость моего приказа: письмо с того света…
— Ладно, Миша, оставь. Придумаю что-нибудь.
И вдруг, когда он, вновь откозыряв, уже пошел по коридору, сообразил:
— Постой, Миша! Ты мне не поможешь перебросить манатки на новую квартиру?
Миша расцвел:
— Хиба Нечитайло нэ може? Нечитайло усе може!
Нечитайло действительно «усе може»: семитонный самосвал пригнал к дому. А вещей у меня… Два чемодана, пара лыж, постель, пара стульев, сотни полторы книг… Остальное можно подарить Волошевскому.
Больше всего мороки было с книгами. Нечитайло с моим переездом устроил такой тарарам! Заставил таскать вещи не только шофера самосвала, но и моих соседей — да все с шутками, с прибаутками. И ехал я на свое местожительство с почетным эскортом — словно заморский принц: впереди, разгоняя встречные машины, младший лейтенант Нечитайло, в белой каске на желто-синем мотоцикле, а сзади — самосвал, в железном кузове которого кувыркались связки книг, два чемодана, два стула и пара обшарпанных лыж. В конце концов уже у въезда в привокзальный поселок я не вытерпел, остановил сигналом чересчур ретивого моего опекуна и послал его ко всем чертям с его эскортом — не хватало еще с такой помпой въезжать к Телегиным!
— Есть! — неожиданно расплылся Миша в широкой улыбке. — Уберусь ко всем чертям. Понимаю: сам месяц назад переехал по женскому делу…
Что с него возьмешь!
На мое счастье, Маши дома не было: вещи перетаскивали с Сашкой. Сашка пыхтел, по каждой мелочи давал уйму советов — куда поставить стулья, как расположить книги, куда девать летнюю обувь… А потом сказал:
— Уф! Проголодался аж.
И я вспомнил, что с утра тоже ничего не ел.
Мы с ним умылись и двинулись на штурм кухни. Но тут явилась Маша — раскрасневшаяся с мороза, веселая, шумная!..
— А ну — брысь из кухни! — приказала она.
Весь вечер мы с Сашкой возились в «моей» комнате, раскладывая на табуретках, на подоконнике и просто на полу книги. А Маша возилась на кухне, бегала по всей квартире, гремел истошно телевизор, и Сашка каждые пять минут докладывал, что там идет — по телевизору. Мне было и смешно, и грустно немножко. И хорошо. Покойно.
В девять вечера Маша скомандовала:
— Сашка! В ванную!
Сашка без лишних разговоров и не канюча, как обычно, удалился в ванную, а Маша, неожиданно вздохнув, сказала:
— Ну вот… В доме появился мужчина.
Она сидела на краешке дивана-кровати, ее волосы, как вчера, были у лба перехвачены широкой красной лентой, Маша покачивала головой и хмурила брови, но хмурость у нее не получалась. Получалось скорее наоборот. И я понял, что что-то должен сказать в ответ на ее «в доме появился мужчина». Но сказать не успел, так как раздался звонок, Маша вскочила и унеслась в прихожую. А через мгновение оттуда донеслось:
— Валентин! Это к тебе!..
Ко мне?! Вот так номер… Как ко мне? Кто и откуда знает, что я теперь живу здесь? Разве что мой шеф — Волошевский…
— Здравствуйте, товарищ следователь.
Передо мной стояла пожилая женщина в довольно поношенном черном пальто, в пуховой и тоже изрядно поношенной шали, в подшитых валенках… Ба, да это же нянечка из девятой палаты!
— Вот! — сказала нянечка, протягивая трубку из бумаги. — Извините, если задержала. Пришлось на второе дежурство остаться, моя подсменная не вышла. А в прокуратуре вас уже не было.
— Все правильно, — обрадовался я, хватая бумажную трубку. — После обеда меня в прокуратуре не было. Только кто вам сказал мой адрес?
— Как кто? — без всякого удивления спросила в свою очередь нянечка. — А ваш, стало быть, начальник.
— Так, так… А как он себя чувствует — ваш больной? Ему лучше?
Нянечка сокрушенно покачала головой:
— Ой, милок, не лучше, а хуже. Температура поднялась, не ест, не пьет… Завтра, по всему видно, снова операцию будут делать.
— Это плохо, — огорчился я, — надо же! Приехал человек заключать договор, а попал в больницу. А адрес вам, значит, так и назвали вот этот?
Нянечка, покивав и попрощавшись, ушла. Но какая, однако, уверенность у моего шефа! Прямо сюда, к Телегиным, и направил.
— Ты что, старушку так отпустил? — удивилась Маша. — Надо бы с мороза хоть чаем ее напоить!
— Правда, Маша. Вот балда! Столько времени добиралась сюда…
Но все это я говорил машинально. А сам в это время лихорадочно разворачивал бумажную трубку: один пустой листок, второй, третий… Он что, смеется надо мной? Четвертый, пятый… Из трубки выпала ручка. Седьмой, восьмой… На самом последнем была написана всего одна фраза: «Я вспомнил, что сказал Комков перед аварией: «Это он». Да? Очень интересно. А о чем я, черт бы побрал этого командира, просил написать на этих самых пустых листах бумаги? Я просил, черт побери, этого командира написать о том, как и при каких обстоятельствах он познакомился с Сердюком! А он мне… «Это он». Кто он?
Я так разозлился на Пузанева, что решил немедленно ехать в больницу. Понимал, что глупо, что никто меня, даже невзирая на мое удостоверение с гербом, не пустит в такой поздний час к больному, у которого высокая температура. Понимал, но преодолеть свое желание или злость — бог его знает, что это было! — не мог.
Остыл я только уже в автобусе. Остыл настолько, что понял: если меня к Пузаневу и пустят, то ничего вразумительного я от него в таком состоянии не добьюсь. И тем не менее я добрался до больницы, добрался даже до дежурного врача и только в ординаторской убедился, что приехал напрасно: Пузанев бредил, возле него уже третий час сидела медсестра, положение было по-прежнему тяжелым.
Я извинился, прошел в гардероб, оделся, вышел на морозный воздух… Дурак! Что ты треплешь нервы себе и другим? Но в следующее мгновение: почему же он написал именно это? «Это он». Так важно? Важнее даже показаний о том, как и где, при каких обстоятельствах они познакомились? Не может быть… Не может быть? Но я ведь именно об этом и спрашивал его! «И ничего больше не помните? Как произошла авария?» И тогда Пузанев написал: «Комков сказал». Но что может сказать человек за мгновение до своей смерти? Комков же видел, с какой скоростью несется на него КрАЗ, он же пытался остановить «Москвича», но слишком вяло тормозил; он мог бы рвануть руль вправо, и удар КрАЗа в этом случае мог прийтись на багажник, но даже не пошевелил рулем! Почему? Почему мне это не пришло в голову раньше? «Это он». И не крикнул, а сказал. Сказал спокойным… Обреченным? Да нет, нет, не увлекайся. Но все же не крикнул ведь! Понял, что… Что же он понял? Да нет, это ты, безмозглая дубина, должен понять, что тут-то самое главное. Тут. Но что именно? Только бы ты, командир, выкарабкался из этой передряги, и мы бы дописали с тобой остальные восемь страниц…
И вдруг я понял, что стою перед знакомыми воротами. Поднял голову — так и есть: над домом, словно маленькая копия его, торчал на шесте скворечник. А в доме тихо, темно…
Я долго стучал. И собака, заходясь от лая, перебудила всех товарок в радиусе двух кварталов. Потом женский голос с испугом спросил:
— Кто там?
— Вы мне нужны, Таисия Тимофеевна. Из прокуратуры.
Еще с минуту ждал под собачий концерт и вновь услышал у самых ворот, по ту сторону:
— Это вы?
— Это я, Тася. Откройте, мне надо срочно с вами переговорить. Речь идет о вашем отце. Мне кажется, можно кое-что поправить. Если я только не ошибаюсь. Понимаете?
Кажется, поняла. Загремела засовом, открыла.
— Здравствуйте. Можно пройти в дом? Собачий холод.
Мы с ней прошли через сени, через горницу… Тася, оказывается, жила в комнате Комкова. Все правильно: жена… Вдова, черт побери.
А в комнате ничего не изменилось. Только кровать разобрана — спала уже, видимо. Странно: спать в его кровати. Это уже кое-что говорит — вдовушка-то, оказывается, с характером!
— Итак, Тася, как вы все же провели тот день? Простите, я понимаю, но мне… — Мне так не хотелось называть его имени! Но и мужем называть тоже как-то неловко… — Что вы делали после загса?
Тася посмотрела на меня растерянным взглядом, губы у нее задрожали…
— Постойте, постойте, — заторопился я, предупреждая слезы. — Вечером после загса вы были дома?
— Была.
— У вас были гости?
— Были.
— Пузанев?
Смотрит удивленно.
— Студент. Командир студенческого отряда, — подсказываю я ей.
— Да. Да, — повторила уверенней. — Олег.
— Вы сидели за столом? Вы, отец, ваш… Ну и Олег? Да?
— Да.
Только бы не расплакалась. Только бы выдержала мои вопросы. Есть же у нее характер, должен быть! Только бы выдержала…
— Отец много выпил?
— Да.
— Ругался?
— Нет.
— Был хмурый?
— Да. Очень.
— Речь шла о новом договоре? О строительстве кирпичного завода?
— Да.
— А ваш… Артем был весел?
— Да-а…
Губы опять задрожали… Еще один вопрос! Всего один! Но как его сформулировать поделикатнее?
— На какие деньги он купил машину? Занимал?
— Н-нет…
Судорога передернула ее плечи, глухой вскрик… Черт побери, да есть в этом доме вода? Графин! Я бросился в гостиную и отшатнулся: в темноте передо мной возникло всклокоченное лохматое существо в белой до пят рубашке… Я не из пугливых, а тем более не из суеверных, но когда напоролся взглядом на эти горевшие безумием глаза… Холодный пот. Самому в пору валерьянку глотать.
— Здравствуйте, Капитолина Петровна. Как вы себя чув…
— Вор… Вор… Вор!..
Я невольно отступил назад, зацепил за что-то, загремел стул… А, черт! Понесло меня среди ночи в чужой дом! Конечно, за вора приняла. Еще собаку спустит…
А старуха наступала белым привидением, тянула ко мне руки и повторяла громким шепотом: «Вор… Вор…»
Я выскочил из дома, в два прыжка добежал до калитки, рванул, захлопнул за собой и только тогда перевел дыхание. Что за глупая история! Проклятие! Мог бы устроить этот допрос с пристрастием и завтра — не доводить старуху до шизофрении. Хотя нет, завтра я уже должен быть в Шайтанке. Но как я теперь поеду в Шайтанку? Теперь, когда я точно знаю, кто это был — он. Он, которого Комков узнал за полностью замерзшими стеклами КрАЗа. Он, который парализовал Комкова настолько, что тот обреченно подставил свой новенький «Москвич» под удар десятитонного грузовика…