Акт ГАИ еще не принесли. А в нашей следовательской — пусто и тихо. Давно уже и пусто, и тихо, а все равно — и пусто, и тихо…
Когда-то здесь было четыре стола, два шкафа, сейф в углу и трещина на потолке, которая, как гласит предание, образовалась от чересчур громкого смеха. Потом выяснилось, четвертый стол нам не положен по штатам, а трещину на потолке следует заштукатурить. Трещину маляры затерли алебастром, сейф покрасили и передвинули в другой угол, чтоб не бросался в глаза подследственным, а стол… А стол во двор я вынес свой, чем неожиданно для себя вызвал неудовольствие начальства, так как Галочкин при ближайшем рассмотрении оказался однотумбовым. Полтора года просидела она напротив меня, а я даже не заметил, что стол у нее — однотумбовый.
Потом я выяснил, что у этого однотумбового стола четыре ящика. Но в них оказались лишь пустые бланки постановлений и протоколов. Галочка страшно не любила писать — это я знал совершенно точно, так что ящики ее однотумбового стола меня не разочаровали. Тем более что есть архив, куда иногда можно наведываться, делать озабоченное лицо и брать дела, которые тебе совершенно не нужны, но которые, однако, заполнены аккуратным мелким почерком — таким четким, таким категоричным… «Прощай. Не ищи меня. Не судьба нам с тобой». Единственное письмо — из трех предложений. И все три — в повелительной форме. Но на архивы ее приказ не распространяется.
А еще остался телефон. Каждый раз, когда следовательскую оглашает нетерпеливым звонком междугородная… Как в лотерее. А вдруг на этот раз? Я хватаю трубку: «Да, я слушаю, Галочка!» Раза два я так и сказал. К счастью, один был в следовательской — краснеть не пришлось. Зато извинялся перед телефонисткой: «Извините, это ошибка…»
А потом вдруг стал от этих длинных звонков междугородной просыпаться по ночам. И телефона в квартире нет, а звонок такой длинный, такой нетерпеливый… «Да, Галочка! Я слушаю!..» Шорохи, потрескивания… «Галочка, это ты? Я знаю, что это ты. Почему ты молчишь? Раз уж позвонила… А, ты думаешь, что я забыл… Хочешь, расскажу, как Цезарь провел лето в Британии? Эксиква парте аэстатис реликва Каэзар ин Бриттаниам профициски контендит…[9]» Нелепо, но когда я бормочу латынь, то ощущаю аромат ландышей. Еще мгновение, и на губах у меня окажется мягкая, теплая ладошка… Эксиква парте аэстатис…
Так где же акт ГАИ? Что у них там — разногласия? Я протянул руку к телефону, но телефон вдруг зазвонил сам. Я был так уверен, что это Миша Нечитайло…
— Какое ГАИ? — удивился «пом» Волошевский на другом конце провода. — Валентин? Можешь зайти ко мне в кабинет?
— Приказ начальника — закон для подчиненного!
— Ладно, ладно, — перебил Волошевский. — Зайди.
Зачем? Если новое дело, так сказал бы по телефону.
Я сложил бумаги в стол, проверил ключ в кармане (опять захлопнешь дверь в следственную — бегай за слесарем), достал сигареты, зажигалку…
— Здравствуй, Валентин Александрович, — поднялся из-за стола Волошевский, протягивая руку: в своем кабинете он всегда и со всеми только на «вы». А если на «вы» нельзя, то по имени и отчеству.
— Здравствуй. Что случилось?
— Да вот какое дело… — Волошевский замялся. Странно. Давно я не видел его таким смущенным — что это с ним?
Волошевский вздохнул, развел руками, словно извиняясь, и, глядя куда-то мимо меня, сказал:
— Прости, Валентин, но я бы… То есть не я, а шеф хотел бы знать твои намерения насчет Телегиной. Насколько это серьезно и все такое.
Я секунду-две, ничего не понимая, обалдело смотрел на Волошевского, а потом почувствовал, что у меня пылают уши. Неужели я не ослышался?
— С чего ты взял, что у меня есть какие-то намерения насчет Маши? — выдавил я наконец из себя, поняв, что не ослышался и что их, прокурора и его «пома», действительно интересуют мои несуществующие намерения насчет Маши Телегиной.
Впрочем, не надо особо кривить душой. Я не раз в хорошие минуты, а такие минуты как раз и случались со мной в доме Телегиных, ловил себя на мысли — взять да и брякнуть Маше что-то в таком роде: «Знаешь, Маша, всю жизнь мечтаю побывать с какой-нибудь симпатичной женщиной в загсе. Голубая мечта детства! Права ты ведь, Маша: ни кола у меня, ни двора. Так всю жизнь и проживу, чего доброго, в закосневших холостяках. А ты, я вижу, тоже решила прочно застрять в холостячках. Так почему бы нам с тобой не заключить «тройственный союз»? Ты, Сашка и я. Чем плохо?» Конечно, я знал, что никогда ничего подобного Маше не скажу — просто дико думать, что можно такое ляпнуть Маше. Но почему-то всякий раз, когда думал о том, что «тройственный союз» для меня — самая необходимая в жизни вещь, никаких других слов в голове, кроме этого идиотского монолога о симпатичной женщине, не находилось. И мне было стыдно, страшно стыдно перед Машей, словно я в самом деле сказал ей все это в одну из хороших минут…
— Видишь ли, до Виктора Михайловича дошли слухи, что ты собираешься жить с ней…
— Слухи, Виктор Михайлович… — вспылил я. — Я действительно собирался переехать к Телегиным на квартиру — три комнаты им ни к чему, но…
— Вот, вот! — обрадовался Волошевский, окинув меня испытующим взглядом. — Об этом Виктор Михайлович и слышал.
— Вот уж никогда не мог подумать, что прокурор способен на такое!
Волошевский поморщился.
— Не перебивай, пожалуйста. Ты же знаешь, какое у нас трудное положение с жильем для младшего персонала. И если ты всерьез решил…
— А! — сообразил я. — Вам нужна моя комната…
— Не нам, — опять нравоучительным тоном поправил Волошевский. — Если ты решил переезжать к Телегиной, то мы, естественно, должны твою комнату использовать в интересах коллектива прокуратуры. Извини, конечно, что я говорю с тобой о таких делах. Бурков, как ты сам знаешь, все неприятные переговоры всегда возлагает на меня, но суть от этого не меняется. Я выражаю мнение прокурора…
Он еще долго объяснял мне свое щекотливое в этой ситуации положение, пока я не остановил его:
— Когда освобождать?
Волошевский и подобрел, и повеселел:
— Ну это ты, Валентин, сам уж решай. Откуда я знаю, какие там у вас отношения и все такое прочее. Это дело деликатное, мы понимаем. Виктор Михайлович ведь тоже все понимает. Галочку даже вспоминал, жаль, конечно, но жизнь есть жизнь…
И опять стал оправдываться. Мерзкое чувство. Смотрит на тебя как на мебель, а талдычит о какой-то там деликатности…
— Так что я могу доложить шефу?
Странно, но этот вопрос уже не вызывал ни стыда, ни гнева. Как будто проткнули меня иглой, пш-шшик! — и осталось одна мятая оболочка.
— Что считаешь нужным, то и доложи.
— Только ты не валяй дурака, Валентин! — предупредил Волошевский. — Раз решил — так всерьез, а то пойдут по городу всякие разговорчики. Знаешь ведь, как это бывает. Не забывай, где работаешь!
Это он сказал уже мне вдогонку. И не в шутку, а «на полном серьезе». Поразительно. Неужели пойдет докладывать шефу о «состоянии интимных дел коллеги»?.. Мерзость.
А куда я иду? Ах да, ГАИ…
Горотдел милиции был в двух шагах — напротив «судейского» дома, через площадь. Такое же, только меньше, двухэтажное деревянное здание фасадом на площадь, каменный полуподвал — там сейчас следственные изоляторы, и такие же длинные сумрачные коридоры… «Не валяй, Валентин, дурака!» А ведь я сам дал повод сплетням. Сам согласился принять в дар Сашкину комнату, мебель даже купил… Ночевал даже в «своей» комнате… «Это дело деликатное, мы понимаем…» Понимаете! Небось все три года переживали, что отдали такую роскошную квартиру следователю, которого врачи из штатов уже вычеркнули. Впрочем, может, я и не прав. Человечность, господа присяжные, — понятие отвлеченное, а посему не надо сие понятие путать с альтруизмом. «Ты, Валька, обладаешь поразительной способностью выворачивать все наизнанку». А это сказала однажды Галочка…
— Привет следственным органам!
Передо мной, загораживая проход, стоял младший лейтенант Нечитайло — в черном полушубке, в черных валенках и в ослепительно белой каске, которую он, как правило, не застегивал и из-под которой неизменно торчал красный шерстяной подшлемник. Меня при каждой встрече с Нечитайлой подмывает спросить: «А ты, Миша, не боишься, что у тебя в этой каске из мозгов получится студень? Такой морозина!..» Но я знаю, что он мне на это ответит, поэтому и не спрашиваю. «Я ж с Вукрайны! Там же вусе горячие, Зайцев, — хиба не знал?» Мишины предки на Урал переселились лет сто назад, с украинским языком Миша знаком только по закарпатским песням, однако в минуты «душевной щедрости» Нечитайло говорит только «по-вукраински».
Но на этот раз, как я понял по наглухо застегнутой каске, младший лейтенант Нечитайло склонен говорить только по-русски и по возможности языком команд.
— Акт? — протянул я руку.
— Акт, — подтвердил Миша, извлекая из планшетки сложенную вдвое пачку бумаг.
— Ты ведь знаешь, Миша, что сгибать документы не положено. Как я буду подшивать акт в дело?
— Виноват, — сказал Миша, поджав губы. — Запамятовал.
Я глянул на его физиономию. Скверно выглядит что-то бравый автоинспектор: глаза сумрачные, желваки на скулах… Так переживать за аварию?
— Тебя что, отстранили от работы?
— Приказано находиться в распоряжении следственных органов, — отчеканил Миша.
Я перевел взгляд на пояс. Эге, даже пистолет сдал! Я знал, что начальник у Миши суровый, но уж чтобы так!.. А что там в акте?
— Пошли, Миша, раз ты в моем распоряжении.
У Миши, как, впрочем, и у остальных автоинспекторов, своих кабинетов нет. И столов — соответственно. А все канцелярские дела инспекторы ГАИ вершат в общей комнате, где горотдел обычно проводит собрания и которую все здесь называют ленинским уголком. Туда мы с Мишей и направились.
В ленинском уголке было на этот раз довольно тихо — инспектор, фамилию которого я так и не могу запомнить, хоть раза два выезжал с ним на аварии, «вправлял мозги» какому-то чересчур ретивому водителю. Я сбросил пальто на стул, развернул бумаги, сел и стал читать. Акт аварии, акт медицинской экспертизы… Через пять минут, закончив читать, я с удивлением воззрился на печального Нечитайлу, который возвышался передо мной чуть ли не по стойке «смирно»: за что, Миша, тебя передали «в распоряжение следственных органов»? Странно, странно… Но, может, я смогу это выяснить у шофера?
— Вот что, Миша, — вспомнил я про фотопленку. — Передай, раз уж ты прикреплен ко мне, эту кассету в лабораторию ОТО[10] — пусть проявят побыстрее. А потом организуй мне, пожалуйста, разговорчик с водителем КрАЗа. Как он там — пришел уже в себя?
Миша неопределенно пожал плечами. М-да… Невеселый вид у бравого автоинспектора. Суровый у Миши начальник, суровый…
Потоптавшись возле меня, Миша вздохнул и вышел. А я вернулся к актам: что за чертовщина? Обычно ГАИ такие акты оформляет «по горячим следам», а тут — полдня тянули. Да нет, все «как есть» — я сам ведь был на аварии. Виноват водитель КрАЗа: шел на превышенной скорости, выехал на левую сторону… Вот только заключение медиков несколько странное: «Следы алкоголя». Следы… А мне так показалось, что там не следами, а целой пол-литрой пахло… Но все равно дело можно передавать в суд. А Нечитайло при чем? Неужели капитан так основательно «врезал» Мише за рискованный пируэт перед КрАЗом? Как он там сказал? «Нечитайло должен быть на его месте. Как остался жив — ума не приложу». Да, дела…
Миша вернулся, а вскоре, под конвоем сержанта, пришел и Сердюк. Теперь он выглядел еще грязней и неопрятней: замасленный ватник, такие же замасленные, пропитанные соляркой ватные штаны, серая шапка в темных пятнах, небрит, нечесан… Конченый человек.
— Садитесь, — пригласил я его сесть напротив себя — за длинный, метров пять, если не больше, стол, покрытый красной материей и заложенный подшивками газет.
Сердюк сел, а чуть в стороне от него присел и сержант. Миша остался стоять. Но каска на нем теперь была расстегнута.
— Выясни, пожалуйста, — попросил я его — чего стоит столбом? — где жил погибший.
Миша отошел в угол, к тумбочке с телефонами, а я занялся бумагами.
— Познакомьтесь, — подвинул я Сердюку акт.
Не стал читать — даже не притронулся.
— Вас уже познакомили?
Молчит. Ах, ему все равно! Теперь ему все равно… Теперь он будет подписывать все протоколы и постановления, не читая. А на суде потом заявит, что впервые обо всем слышит?
— У вас семья есть, Сердюк?
Молчит.
— Вы что, и на вопросы отвечать не желаете?
Молчит. Ладно, пока мы можем поиграть и в молчанку.
Я пригляделся к нему: удивительно, но сейчас он производил на меня совсем другое впечатление — не пьяного, как на шоссе, но вместе с тем… Такие тупые физиономии я видел только у перебравших сверх всякой меры: ничего не вижу, ничего не слышу… От чего это он так отупел?
— Значит, вы перед рейсом не выпили ни грамма? — спросил я, еще раз проглядев акт медиков: «Следы алкоголя…» Хм…
Сердюк поднял голову. В его потухшем взоре на какое-то мгновение мелькнуло недоумение. Но только на мгновение. И тогда я решил применить испытанный прием — начал задавать вопросы «по протоколу»: год рождения, место, национальность… Вопросы, на которые обвиняемые, даже самые что ни на есть молчуны, все же отвечают, а отвечая, незаметно для себя разговариваются. Так получилось и с Сердюком: на все вопросы он ответил равнодушным, тусклым голосом, пока я не дошел до последнего — местожительства. Этот вопрос мне пришлось задавать дважды.
— Нагорная, сорок, — услышал я наконец и удивился: моя улица! Правда, я живу в самом начале Нагорной, у Каланчи, а сороковой дом — это, очевидно, квартала два ниже… Но ведь я помню там все дома! Напряг память, отсчитал дома от начала по четному ряду до сорокового… Темно-синие ворота, три окна, обрамленные деревянным кружевом, куст сирени, густая смородина в палисаднике, над коньком крыши — затейливый, домик в миниатюре, скворечник…
— Скворечник сам вырезал? — неожиданно для себя, а еще, видно, более неожиданно для обвиняемого, спросил я, и Сердюк опять встряхнулся, в недоумении уставился на меня. — Просто храм, а не скворечник — на всей улице один такой.
— Сам, — глухо выдавил Сердюк и опустил голову.
Дальше он отвечал односложно: «да», «так», и только в конце, когда речь зашла уже непосредственно об аварии, разговорился. Но, в сущности, лишь повторил то, что я слышал от него утром: автоинспектор загородил дорогу, решил объехать…
— Почему вы не затормозили? Экспертиза ГАИ установила, что вы могли автомобиль остановить.
— Тормозил.
— Нет. Никаких следов торможения на шоссе эксперты не обнаружили. Вы ведь грамотный шофер, у вас второй класс, вы же отлично знаете, что в аварийной ситуации тормозят до юза. Так?
— Не помню.
«Не помню…» Каждый раз, когда надо отвечать правду, у них, у подследственных, отшибает память. Но я был рад, что у нас с ним дело дошло до этого сакраментального «не помню» — Сердюк все же вышел из «глухой защиты», разговорился. Теперь важно было заставить его думать, отвечать, сопротивляться. Раз сказал «не помню», значит, и объяснит, почему не помнит. Но весь дальнейший разговор мне испортил Нечитайло. Воспользовавшись паузой, он подошел ко мне, наклонился и сказал:
— Погибший владелец «Москвича» жил по Нагорной, сорок.
— Что?! — вырвалось у меня против воли. — Ты не перепутал?
— Нагорная, сорок, — повторил Миша в полный голос, и я понял, что он не ошибся: Сердюк мгновенно угас, ссутулился и полностью отключился от всего мира. Теперь уже, я понял, из него не выдавишь даже односложных «да» и «так».
И вдруг я словно прозрел: я же этого Сердюка знал раньше! Встречал на Нагорной, только выглядел он иначе — солидно, с орденской колодкой на пиджаке, и даже галстук носил. И не только Сердюка я знал, передо мной вдруг отчетливо ожило лицо погибшего владельца красного «Москвича»: высокий узкий лоб, серые умные цепкие глаза, твердый подбородок и такая характерная вдавленность висков, что раз увидев — на всю жизнь запомнишь. И я запомнил, но что-то случилось с памятью — осечка… А вот красный «Москвич» не помню. Хотя ведь видел, несколько раз видел издали, у сорокового дома, легковую машину. Наверное, это и был красный «Москвич».