К книге
Разрушение ФормыГлава 11 Восьмая рана
52%
Глава 11 Восьмая рана
12

Дом хранителей в Куала-Лумпуре прятался за автомастерской. На столе перед Тариком лежала папка с планами операции в Бразилии. Папка была тонкая и страшная своей обыденностью. Карта верховий великой реки, список из тридцати восьми имён, расчёт лунного окна, подписи двух местных хранителей. Восьмая рана должна быть нанесена в общине на Риу-Прету, в небольшом селении, где на протяжении четырех поколений жили сборщики каучука. Деревня, где Форма собирала жатву с тысяча девятьсот двадцатых и где Её знали не по легендам, а по реальным могилам. Старейшины приняли посланников культа одиннадцать лет назад, после чего деревня совещалась несколько дней и согласилась вся, до последнего дома. Тридцать восемь согласий. Окно для проведения ритуала «открывалось» ровно через девять дней.

— Перелёт через Дакар, дальше морем, — говорила Амели, раскладывая листы. — Логистика собрана, старший хранитель ждёт подтверждения. Если выходим послезавтра, успеваем к окну с запасом в сутки. Следующее окно только через четыре месяца, и я не уверена, что орден даст нам эти четыре месяца. После Пномпеня они уже «выдавили» нас из трёх стран. Тарик?

Тарик смотрел на список имён.

— Нет, — произнес он. — Ждать.

Амели замерла с листом в руке. За шесть лет она слышала от него тысячу раз «быстрее», «раньше», «не спать». Слова «ждать» в его языке не существовало.

— Повтори.

— Восьмой раны пока не будет ни послезавтра, ни в это астрономическое окно. Отправь старшему хранителю благодарность. Деревню распустить по домам, согласия… — он помолчал, — согласия вернуть людям. Пусть живут.

— Тарик. — Амели положила лист очень аккуратно, как кладут оружие. — Десятки лет расчётов. Семь узлов уже «оплачено». Оплачено, Тарик, — по самой высокой цене, какая бывает. Осталось семь, окна считаны на годы вперёд, и ты останавливаешь машину сейчас, когда она наконец разогналась? Объясни мне. Я заслужила знать почему.

Он поднялся, подошёл к окну. За стеклом, во дворе мастерской, парень в комбинезоне менял колесо, и мир, в котором меняют колёса, жил в трёх метрах от мира, в котором подписывают согласие на смерть десятков людей.

— «Мы помним себя», — проговорил Тарик. — Ты стояла рядом в храме, ты слышала, как Адам это произнёс. Я две недели повторяю эти слова и с каждым днём понимаю их всё хуже. Сотни лет, Амели, вся наша арифметика стояла на одном допущении: внутри хранится плата. Запертая, застывшая, как комар в янтаре. Память, форма, эхо, но не люди. Разрыв освобождает её, как огонь освобождает тепло, а то, что заперто, перестаёт считаться запертым и перестаёт существовать. Я оплакивал их сорок лет как мёртвых, тела которых держат в тюрьме, не давая им окончательно упокоиться с миром. — Он повернулся. — А потом женщина, простоявшая в стене восемьдесят лет, увидела, что мальчику грозит опасность и развернулась, закрыв её собой и заплатив за это повторно. Выбрала и заплатила. Мёртвое не выбирает, Амели. Плата не жертвует. Внутри томятся живые души. И теперь ответь мне на вопрос, на который я не могу ответить девять ночей. Что сделает «разрыв» с ними, с живыми?

Амели молчала.

— Освободит? Может быть. А может, то, что мы сотни лет называем освобождением, для них превратится в окончательное разрушение и еще большую муку. Мы собираемся снести тюрьму, но теперь нам необходимо спросить, выдержат ли заключённые обрушение стен. — Он вернулся к столу и закрыл бразильскую папку. — Сотни человек заплатили за метод, который мы… лично я, возможно, интерпретировал неверно. Я не скажу этого никому, кроме тебя, и не перестану делать то, что должен. Но я не подпишу больше ни одного согласия, пока не буду знать. Именно знать, Амели, а не верить.

— А мальчик? — спросила она тихо. — Столько лет поисков. Он был у нас в круге, в наших руках, посреди нашего узла. Ты вернул его по расписанию, как посылку, и оставил ордену. Я не спрашивала при всех, но спрашиваю теперь.

— Ты спрашиваешь, почему я отпустил ключ. — Тарик почти улыбнулся. — Дверь, какая бы она ни была, откроется только его собственной рукой, по его собственной воле. Принуди его, и в руках у тебя будет не ключ, а сломанный ребёнок, самый обычный из всех сломанных детей. Я не отпустил его. Я перестал стоять у него над душой, и это пока единственный известный мне способ удержать такого, как он. — Он помолчал и добавил суше: — И потом. В Риме, под уставом, при одиннадцати свидетелях совета, его охраняет от казначея весь аппарат ордена. Один мой враг сторожит моё самое ценное от моего другого врага, и делает это совершенно бесплатно. Я старый человек, Амели, я не в том возрасте, чтобы отказываться от подобных подарков судьбы.

Амели собрала листы. Помолчала. Потом спросила деловым тоном, которым всегда прикрывала самое важное:

— Знать, а не верить. Хорошо. У кого мы спросим? Тем, кто внутри, вопросов не задашь. Мальчика ты сам велел не трогать. Кто остался?

Тарик достал из внутреннего кармана бумажную, старую записную книжку с осыпавшимся углом и раскрыл на странице, заложенной год назад.

— Человек, который много лет изучал Её используя научный метод. — Он посмотрел на Амели поверх книжки. — Год назад у меня не было, что ему предложить. А теперь у меня есть то, чего нет больше ни у кого на свете.

— Прага? — спросила Амели.

— Да, Прага. — Тарик убрал книжку. — Собирайся. Мы были невежливы, и год не интересовались, не подешевела ли информация.

* * *

Софи открыла дверь, потому что отсиживаться в квартире было бы хуже. Чужая боль стояла на лестничной клетке, как прожектор, бьющий сквозь стену, и прятаться от неё за двумя оборотами замка было всё равно что прятаться от солнца за занавеской.

На пороге стоял высокий и сухой старик в пальто, которое стоило больше, чем вся её нынешняя жизнь, с зонтом в руке. На улице не было дождя, но такие люди носят зонт, как носят трость. Ухоженное лицо семидесятилетнего человека, который следит за собой из дисциплины, а не из тщеславия. Совершенно незнакомое ей лицо.

Она смотрела на него и не узнавала. Но вдруг потом боль, стоявшая перед ней, шевельнулась, подстроилась и зазвучала в полную.

— Здравствуй, Софи, — поздоровался Витторио.

В этот момент кровь сыграла с ней злую шутку. Она узнала его раньше, чем память. Да, почти всю свою осознанную жизнь лет она произносила «отец», обращаясь к другому человеку, а слово «папа» было занято и давно похоронено.

— Я мадам Верне, — ответила Софи. Её голос при этом не дрогнул. Четыре года проведенные в составе адептов научили её «держать» голос. — Месье, вы ошиблись дверью?

— Возможно. Пятнадцать минут, София. Потом ты сама решишь, как тебе поступить. — он сделал крошечную паузу. — я знаю, что запертых дверей для тебя больше не существует. Тем более я прошу: впусти сама.

Она отступила в сторону не из дочернего чувства, его не было. Она впустила его не из страха, страх она износила ещё год назад. София дала ему шанс из профессиональной деформации психолога, который слышит за словами мысль, которую готовили неделями. Такое нельзя было выставить за дверь. Такое надо было дослушать, чтобы знать.

Он вошёл, повесил пальто на спинку стула, не спрашивая, но и не по-хозяйски, а как человек, привыкший к процедуре, после чего сел к кухонному столу и положил перед собой руки. Чай он не попросил, а она не предложила.

— Говори, — разрешила Софи. — Пятнадцать минут.

— Сначала краткая справка. — Он смотрел на неё прямо, и вблизи его боль гудела так, что ей приходилось держать себя за столешницу. — Чтобы не тратить время на выяснение, кто что знает. Ты — София Скарпа, по документам последних восьми месяцев Одиль Верне, до того Софи Лоран по отчиму. Четыре года ты работала в группе Маркуса Вайднера. В зоне твоей ответственности лежали профили, точки уязвимости, тайминг потенциальных жертв вашей организации. В твоем послужном списке значатся десятки успешных операций. Потом ты, вдруг, «сломалась» на мальчике по фамилии Леван, сдала группу Интерполу и провела ритуал, за который Форма назначила тебе цену. Я знаю, какую. Ты видишь всю чужую боль без права отвернуться. Сейчас ты моешь полы в хосписе Святой Марты, потому что это единственное место, где твоё проклятие похоже на работу. Я знаю, что ты думала о смерти. Та платформа в Цюрихе — помнишь её? В тот момент твоё тело не позволило тебе сделать шаг вперед. — Он перечислял ровно, без нажима, тем голосом, каким читают опись имущества. — Если я в чём-то ошибся, поправь.

Софи стояла у столешницы и молчала. О платформе не знал никто, ни одна живая душа. Только она. И та, что назначила цену.

— Как ты узнал о Цюрихе? — спросила она тихо.

— Мне это рассказала… Давай называть его «мой текущий контрагент». У нас деловые отношения, София. Сведения в обмен на… это неважно. Важно, что мой контрагент, та же самая сторона, которая выставила счёт и тебе. — Он выровнял руки на столе, как выравнивают документ. — Любой счёт может быть подвергнут пересмотру. Любой. Нужно только знать, как и иметь, что предложить взамен. Я знаю как, и у меня есть что предложить.

— Ты предлагаешь мне новую сделку с Формой? — Софи услышала собственный короткий, бумажный смех. — Ты же знаешь, чем я заплатила за прошлую?

— Знаю. Я предпочитаю это называть словом «реструктуризация». — Слово легло на её кухонный стол, как ложится что-то холодное и чешуйчатое. — Или смягчение условий. Думаю, мы можем говорить о праве «отворачиваться». Пусть не всегда, но хотя бы иногда. Допустим, час в день, потом больше. Или о праве спать без чужих кошмаров. Со временем, я не могу обещать точных сроков, но процедура существует, и право… — он сделал ту же крошечную паузу, что и в дверях, — на платформу. Если ты всё ещё захочешь этого. Взамен, я прошу почти ничего, София. Ты просто поживёшь некоторое время рядом с одной семьёй. Хорошие люди, трое, тебе даже не придётся с ними говорить. И будешь рассказывать мне, — не моему контрагенту, а только мне, одну простую вещь.

Он посмотрел на неё, и впервые за пятнадцать минут в его ровном голосе прозвучало что-то живое. И оно было страшнее всей описи:

— Что у них болит.

Софи не ответила сразу. Она медленно отошла к окну и встала спиной к подоконнику. Профессиональная привычка оставлять между собой и собеседником стол и за спиной свет. Его боль лежала перед ней вся, как город с высоты птичьего полета. Четыре года она составляла досье за деньги. Теперь досье было не нужно. Вот она, вся его жизнь, гудит через кухонный стол на частоте, которой он сам не слышит. Старая. Сухая.

— Теперь моя справка, — перехватила инициативу Софи. — Чтобы не тратить время.

Он вежливо слегка наклонил голову, как на переговорах.

— Я услышала тебя за квартал, папа. — Слово упало между ними, и она увидела, как оно ударило не в лицо. Лицо Витторио выдержало. Оно ударило далеко вглубь. — Я не знала, кто ты, но я выучила твою боль за час, пока ты стоял на площади и репетировал. Хочешь, расскажу состав? Во всём твоём скелете нет ни грамма меня и заботы обо мне. Свою дочь, Софию, ты списал в расход тридцать лет назад и провёл по ведомости. Ты умеешь закрывать статьи. И это не мама… — Софи запнулась на долю секунды, потому что дальше начиналась не память, а слух, и слух вёл её, как ведут по тёмному коридору, — не совсем мама. Внутри, под мамой, лежит что-то другое. Что-то, что ты знал и о чём молчал. Знание, которое было у тебя в руках, когда она умирала, и не пошло в дело. Вот твоя боль, папа. Не потеря. Просрочка.

Тишина на кухне стала такой, что было слышно, как внизу, в переулке, кто-то катит велосипед.

— Ты ведь мог попросить за неё, — бросила Софи медленно, глядя ему в лицо. — У своего, так называемого, «контрагента». Процедура существует, и ты знаешь хорошо об этом. Когда мама умирала годами, папа, от страшного диагноза до конца, — ты мог. Скажи мне, что я ошибаюсь.

— Ты ошибаешься, — холодно отрезал Витторио Скарпа.

Он озвучил это ровно, без паузы, безупречно. Ложь. Первая ложь за весь разговор. Человек, который построил вербовку на голой правде, соврал один-единственный раз, и она стояла и смотрела на эту ложь, как смотрят на рентгеновский снимок с тенью.

— Хорошо. — Настаивать было незачем. Снимок не предполагал двойной трактовки. — Тогда последний вопрос, и пятнадцать минут истекут. Семья, рядом с которой я должна «пожить». Трое. Хорошие люди. — Она не спрашивала, а шла по его боли, как по следу, и след вёл туда, куда она отказывалась смотреть все эти минуты. — Как их фамилия, папа?

Он молчал.

— Скажи вслух. Ты всё сегодня говорил вслух. Не стесняйся и этого.

— Леван, — ответил Скарпа.

Софи закрыла глаза.

Мальчик. Семь лет, страх темноты, профиль на шести страницах, который она написала своей рукой, был одной из лучших её работ как профайлера группы. Мальчик, из-за которого она подписала себе вечную муку без права на передышку. Ни секунды, ни одной секунды она об этом не пожалела, потому что это была единственная строка в её жизни, оплаченная правильно. Отец приехал через тридцать лет, вошёл в её кухню и с безупречной вежливостью предложил ей снова навести её проклятие на этого мальчика. За право умереть.

— Выйди, — прошептала она.

— София…

— Нет, подожди. — Она открыла глаза. — Сначала осознай. Мне не нужен пересмотр цены. Ты всё равно не поймёшь, но я скажу это для протокола, ведь ты так любишь протоколы. Всю жизнь за меня платили другие. Мама — собой, отчим — терпением, потом я четыре года заставляла платить чужих. Этот счёт — первый, который я оплачиваю сама. Да, он огромный, но по-настоящему честный. И он мой. — Софи взяла со спинки стула его пальто и протянула ему — жестом сестры-хозяйки, выпроваживающей посетителя после отбоя. — А теперь выйди из моего дома, папа. И передай своему контрагенту. Если с головы этого мальчика упадёт волос, я приду и встану рядом с ним. Ты видел, что бывает с теми, кто стоит рядом с ним? Спроси у своего контрагента. Она видела.

Скарпа поднялся, аккуратно, не торопясь надел пальто и взял зонт. У двери он обернулся, и лицо у него было прежнее, банковское, только голос сел на четверть тона:

— Я не тороплю тебя. Боль умеет уговаривать лучше меня, а твоя работает без выходных. Когда передумаешь, не «если», София, «когда», то мой номер я оставил на столе.

Дверь закрылась. В этот момент она обратила внимание на плотную, кремовую визитную карточку без имени. Только номер. Софи еще долго смотрела на неё, слушая, как боль отца спускается по лестнице, пересекает улицу, садится в машину и отъезжает.

Потом она взяла телефон. Номер она помнила наизусть и восемь месяцев обещала себе забыть. Три гудка. Четыре. Пять…

— Слушаю, — отозвался в телефоне усталый мужской голос.

— Месье Леван. — Софи выпрямилась, как выпрямлялась когда-то перед докладом. — Это Софи Лоран. Не кладите трубку. Год назад я звонила вам с фермы в Арденнах. Вы знаете, что я не звоню просто так. — Она посмотрела на кремовую карточку на столе. — За вашим сыном идёт человек. Он очень терпеливый, очень богатый и очень пустой внутри. Запишите всё, что я сейчас скажу. Его зовут Витторио Скарпа. Он казначей вашего ордена.

Пауза на том конце была короткой — две секунды, три.

— Я слушаю вас. Говорите, Софи. И… спасибо, что снова позвонили.

* * *

Лоренцо вскрыл конверт кухонным ножом. Внутри — три самописных листа. Он выложил их на стол по порядку, под лампу, и Марко молча придвинулся, как напарник. Старик отметил краем глаза, что не возражает.

Первый лист был плотный, чуть желтоватый, из дорогого блокнота. Сверху вниз его покрывали выкладки, написанные от убористым почерком человека, привыкшего писать цифры. Колонки, стрелки, свёрнутые в короткие формулы фразы. Лоренцо начал читать и через минуту почувствовал, как по спине, между лопаток, поднимается холод, знакомый каждому, кто хоть раз держал в руках документ не своего уровня допуска.

Это была не теория о Форме. Теорий орденских, еретических, безумных он прочёл за свою жизнь сотни. Эта была бухгалтерия. Входящие потоки — сделки, номинированные не в деньгах, а в чём-то, для чего автор ввёл собственную единицу и хладнокровно вёл в ней расчёт. Исходящие — чудеса, с коэффициентами. Сальдо. И в правом нижнем углу, отдельной рамкой, было выделено то, отчего у Лоренцо пересохло во рту. Баланс не сходился. Автор обвёл расхождение дважды и поставил рядом единственное слово без цифр: «Утечка?»

— Он не уничтожил исследования, — тихо предположил Марко. — Год назад, в Праге, он дал слово лично тебе уничтожить всё. И ты ему поверил?

— Мы хотели поверить. — Лоренцо положил лист. — Так дешевле. — Он посмотрел на выкладки ещё раз. — И заметь, Марко, он присылает мне доказательство собственного обмана. Первой же страницей. Человек, который десятки лет просчитывал чужие слабости, не делает таких ошибок.

— Это не ошибка. — Марко кивнул на второй лист.

Он был почти пуст. Посередине, тем же почерком, стояло несколько строк:

'Цена прежняя.

Организуйте мне встречу с Антоном Леваном.

Остальное расскажу в его присутствии'.

Лоренцо взял третий лист.

Пустой. Совсем. Ни выкладок, ни строк, ни знака. Он уже хотел отложить его, когда заметил внизу, у самого края, одну мелкую строчку, приписанную, судя по нажиму, в последний момент, как приписывают то, что решались сказать дольше всего остального:

«Не нужно взламывать или охранять дверь. Нужно узнать, кто её навесил».

Стало тихо. Где-то в доме щёлкнули, остывая, батареи.

— Кто её навесил? — повторил Марко. — Он пишет о Форме как о… как будто у неё есть мастер.

Лоренцо не ответил. Он сидел очень прямо, глядя на строчку, и в голове у него, сам собой поднялся со своей полки документ, который он читал один раз в жизни и запомнил до последней запятой. Протокол пыток тысяча пятьсот девяносто первого года. Четыреста лет между двумя документами. Еретик на дыбе и финансист. Разные века, разные языки, разные судьбы, и оба, не сговариваясь, показывали пальцем в одну и ту же темноту. У этой тюрьмы был строитель.

— Собирайся, — прервал паузу Лоренцо. — Утром я говорю с Антоном.

— Думаешь, что он согласится снова встретиться с ним? После всего, что произошло с мальчиком год назад.

— Он просил у меня доступ в архив, чтобы искать старые раны. — Старик аккуратно сложил три листа обратно в конверт. — Я предложу ему кое-что получше архива. — Он погасил лампу и добавил уже в темноте, самому себе — В Прагу, Марко. Все дороги этой истории почему-то ведут туда.

Предыдущая главаГлава 12 из 23Следующая глава