К книге
Разрушение ФормыГлава 10 Старая боль
48%
Глава 10 Старая боль
11

Семейный совет собрался в отеле Пномпеня, в номере с видом на реку, и впервые в истории семьи Леван в нём участвовали трое. Это предложил Антон и сам удивился, как легко это оказалось произнести: «Решаем вместе. Он заработал место за столом». Агата посмотрела на него долгим взглядом, в котором смешались протест, усталость и что-то ещё, чему он не сразу подобрал имя. Облегчение. Год они прятали от сына мир. Три дня мир возил их сына по своей изнанке. Прятать от него больше нечего.

Адам отнёсся к новому статусу серьёзно. Вымыл руки, сел к столу прямо, положил перед собой лист бумаги. «Протокол», назвал он его и первым делом спросил:

— А куда нам теперь можно?

Вопрос прозвучал по-взрослому, и Антон разложил его по пунктам.

Париж — нельзя. Не потому, что там опасно сейчас, а потому, что там опасно было всегда, просто они об этом не знали.

Швейцария — нельзя. Дом ордена, карман ордена, а у них теперь два лица, и какое из них дежурит у двери. Не угадаешь, какое оно в текущий момент.

Бежать — обсуждено в гостиной на улице Пасси и закрыто. Никто не спрячется от того, кто смотрит из каждого человека с нитью.

— Тогда остаётся Рим, — предложил Адам и подвинул к отцу свой «протокол», где всё это время что-то рисовал. На листе появился грубый план с квадратом и кругами внутри него. — Смотри. Это как в школе, когда Дидье хочет тебя стукнуть. Нельзя убегать на задний двор, там никого. Надо стоять у учительской. Дидье всё равно рядом ходит, но стукнуть не может, поскольку все это увидят.

Антон смотрел на квадрат с кружками. Пятнадцать лет он развивал в себе навык человека, умеющего просчитывать неочевидное, и вот его семилетний сын за полминуты изложил стратегию, которую сам Антон вынашивал двое суток и собирался подавать жене осторожно, с аргументами, готовясь к бою.

— У учительской, — повторила Агата. Она перевела взгляд с сына на мужа, и Антон увидел, что она всё поняла. — Вы оба хотите в Рим. В дом, где половина совета голосовала за то, чтобы… — она не договорила при Адаме, хотя Адам, конечно, знал. — К ним? Добровольно?

— На виду у них, — согласился Антон. — Это разное, любимая. Люди часто убивают тихо, когда никто не смотрит. А у учительской придётся соблюдать устав. Одиннадцать человек совета, Росси со своими людьми, Бартоломео, архив, протоколы. Каждый наш день там будет задокументирован, а я долго живу документами и скажу тебе, что «задокументированных» людей убивать неудобно. Плюс Лоренцо. Ему я верю… — он поискал точную меру, — процентов на семьдесят. Это на семьдесят больше, чем всем остальным вариантам.

— А тридцать?

— А тридцать будут спать с открытой дверью, — ответил Антон. — Как весь этот год.

Агата долго молчала. Потом взяла адамовский «протокол», посмотрела на квадрат, на кружки, на подпись печатными буквами «ПЛАН РИМ» и, вдруг, рассмеялась, коротко и мокро, и подписала снизу своим быстрым переводческим почерком: «Утверждаю. Мама».

Лоренцо, когда Антон позвонил ему по защищённой линии Росси, молчал секунд десять.

— Ты понимаешь, что просишь? — не поверил он услышанному.

— Прошу поселить мою семью в пределах прямой видимости людей, среди которых есть тот, кто заказал досье на моего сына. Да. Понимаю. — Антон смотрел в окно на бурую реку. — И ещё я прошу второе, Лоренцо, и это важнее квартиры. Мне нужен допуск в архив. Настоящий, не гостевой. Реестры исцелений, экспедиционные журналы, закрытые фонды, везде, куда ты можешь меня впустить, и желательно еще туда, куда не можешь.

— Зачем?

— Затем, что все смотрят на моего сына и никто не смотрит на карту. — Антон произнёс это тише. — Четырнадцать ран, Лоренцо. Семь нанесено. Три деревни нашли вы, значит, четыре раны прошли незамеченными. Где-то, когда-то, у кого-то под носом. Раны такого размера не заживают бесследно. Там, где умерла деревня, «рвутся» метрические книги, пустеют податные списки, епископы закрывают расследования. Это шрамы. А шрамы в бумагах являются моей профессией. Дай мне архив, и я найду тебе старые раны. А по старым ранам — узор. А по узору…

Он не договорил. На той стороне линии отчетливо слышалось дыхание старика.

— … а по узору — где сердце, — закончил Лоренцо. — И где будут оставшиеся семь.

— Шесть, — добавил Антон. — Я не верю, что он остановился. Пока мы разговариваем, где-то уже готовят восьмую.

* * *

Марко пришёл к Лоренцо на четвёртую ночь после Пномпеня. Не поступило ни звонка, ни стука, ни тени у подъезда. Лоренцо просто вернулся в свою квартиру на виа деи Коронари, включил свет на кухне и увидел, что за столом сидит человек. Чайник, отметил старик машинально, ещё тёплый. Гость ждал давно и позволил себе чай.

— У тебя новые замки, — произнёс Марко вместо приветствия. — Хорошие. Минут двадцать.

— Штатный норматив — восемь.

— Я год без практики.

Лоренцо сел напротив. Год. Марко постарел не на год. Лицо то же, а посадка глаз другая, и руки лежат на столе по-новому, слишком спокойно, как у людей, которые научились ждать неделями. В последний раз они виделись в этой же кухне. Марко тогда горячился, доказывал, что Восток проспали, что надо ехать, и опрокинул чашку. Теперь перед ним стояла чашка, и стало ясно, что этот человек больше не опрокинет ничего и никогда.

— Ты не спросишь? — продолжил Марко.

— О чём?

— Предал ли я.

— Я стар, Марко. У меня нет времени на вопросы, ответы на которые я знаю. — Лоренцо налил себе чаю. — Ты сидел одиннадцать дней перед открытой дверью и не ушёл. Потом Культ доверил тебя «держать» круг на ритуале с Адамом. Потом ты исчез из-под носа у Росси и пришёл ко мне через окно. Предатели так себя не ведут, у них обычно всё намного проще. Ты не предал. Ты увидел. Это разные беды, и вторая, мне кажется, намного тяжелее.

Марко помолчал, а потом коротко кивнул так, как отчитываются о потерях.

— Докладывать буду не по форме, — начал он. — То, что я должен сказать, в стандартное донесение не помещается.

— Говори, как есть.

— Первое. — Марко смотрел ему в глаза. — Вы слышали от Росси про слова мальчика. «Мы помним себя». Я лично могу подтвердить, я держал круг и видел лицо Тарика, когда мальчик это произнёс. Лоренцо, я обязан донести тебе это вслух, потому что кроме меня некому. Если те, кто внутри, помнят себя, то орден охранял тысячу лет не «баланс» и не «механизм». Это называется тюрьма с живыми… людьми. Пожизненная. Без приговора. И каждый, кто охранял её, я, ты, все наши, четырнадцать магистров на стене, выполняли роль вертухаев, которые уговорили себя, что стерегут плотину. — Он не повышал голоса, и от этого становилось только хуже. — Я не требую от тебя ответа. Я требую, чтобы ты больше не мог говорить себе, что не знал. Как не могу я.

Лоренцо не отвёл взгляда. Это стоило ему больше усилий, чем всё заседание совета за последний год.

— Второе, — не останавливался Марко. — Скарпа. Я передал тебе по каналу. Не копай. Повторю с расшифровкой. Тарик знал о его запросах раньше, чем ты. У хранителей свои глаза в мире, они старше ваших. Но дело не в его агентуре, Лоренцо. Дело в том, что человек, заключивший сделку, становится «открытым окном». Всё, что происходит рядом с ним, видит Она. Всё, что ты предпримешь против него по орденским каналам, пройдёт через людей с нитями и ляжет ей на стол раньше, чем в твою папку. Копая под Скарпа, ты копаешь у Неё на виду, и она передаст ему ровно столько, сколько нужно, чтобы он успел первым. Если хочешь его остановить, работай через тех, кого Она не видит. Таких сейчас в нашем распоряжении только двое.

— Двое?

— Мальчик. — Марко загнул палец. — И еще один взрослый, о котором по-настоящему не думает никто, потому что он считается выбывшим из игры.

— Кто он?

Впервые за разговор Марко помедлил с ответом.

— Примерно год назад Тарик посылал человека в Прагу, — тихо ответил он. — К человеку, который ранее руководил группой, нашедшей способ зарабатывать на Форме. Маркус Вайднер.

Лоренцо медленно поставил чашку. Это имя в его доме не звучало с тех пор, как в пражской часовне человек, забравший у десятков людей надежду, получил своё. Форма «отлучила» его. Наказание, смысла которого орден не понял до конца.

— Тарик предложил ему сотрудничество. Он отказался. Вайднер отказался сразу, не торгуясь, что на него не похоже. На прощание сказал фразу, которую Тарик носит с собой с тех пор, и она, возможно, важнее всего, что я привёз: «Я больше не играю, и если вы хотите её уничтожить, то вы стучитесь не в ту стену. Стена с трещиной находится в другом месте». — Марко подался вперёд. — Его спросили: «Где?». Он ответил: «Это знание стоило мне всего, что я имел. Бесплатно я его не отдам. А того, чем платят за такое, у вас нет». Понимаешь, Лоренцо? Человек, который десятки лет изучал Её изнутри, как бухгалтер изучает банк, и которого Она «вычеркнула» из своих списков, знает что-то или разобрался с чем-то, что пока скрыто от нас. И он запросил цену, которой у Культа нет… может быть, она есть у ордена? Или у семьи Леван?

За окном, внизу, прошуршала по брусчатке одинокая машина. Лоренцо сидел, сложив руки, и чувствовал себя человеком, которому за один час сдвинули все стены в доме, где он прожил жизнь.

— Ты обозначил «первое», «второе», — произнёс он наконец. — По твоей старой манере это значит, что есть третье, и его ты оставил напоследок, потому что оно хуже всего.

— Третье — не хуже. Оно странное. — Марко полез во внутренний карман и положил на стол конверт. Обычный, плотный, без надписей, запечатанный. — Мне передали его в Бангкоке, на вокзале, за час до самолёта. Из рук в руки, через третьего человека, по всем правилам, по нашим правилам, Лоренцо. Просили доставить лично тебе. На словах — одна фраза.

— Какая?

— «От человека, которого вы не ждёте».

Лоренцо посмотрел на конверт. Плотный, лёгкий, углы острые. Внутри несколько листов, не больше. Ни имени, ни знака. Он протянул руку и в последний момент, повинуясь шестидесяти годам ремесла, спросил:

— Ты знаешь, от кого он?

— Догадываюсь, — предположил Марко. — Поэтому и вёз его через три границы зашитым в подкладку. Вскрывай, магистр. Эта ночь всё равно уже не для сна.

* * *

Витторио Скарпа не любил слова «месть». Слово попахивало оперной вендеттой из мира людей, которые бьют посуду. Сорок лет просидев над балансами, он предпочитал термин точнее.

«Взыскание».

После заседания он вернулся в свой угловой кабинет, на втором этаже, с окнами во внутренний двор, и сел за стол, продолжив еще сорок минут работать с текущими документами. Подписал ведомости, завизировал смету реставрации восточного крыла, вернул на доработку отчёт лиссабонской резидентуры. Он всегда доделывал день до конца. Паника, спешка, хлопанье дверьми — всё это различные формы неплатёжеспособности, а Витторио Скарпа оставался платёжеспособен всю свою жизнь.

Потом он открыл нижний ящик стола, достал бумажный ежедневник в переплёте тёмной кожи. Этот единственный документ никогда не покидал стен этого кабинета. Открыв его, он перешёл к настоящей работе.

Совет проголосовал против его предложения. Он не воспринял это, как поражение, скорее, как закрытие очередной статьи. Сорок лет назад, принимая кассу, молодой Скарпа усвоил от предшественника главное правило казначейства: «у всякого бюджета должен быть резерв, не отражённый в отчётности». Устав разрешал «фонд крайних обстоятельств», не уточняя каким именно этому фонду быть, поэтому сорок лет вёл его так, как считал профессиональным. Фирмы-прокладки в трёх юрисдикциях, спящие счета, и одиннадцать человек в разных странах, которые не слышали слова «орден», получали содержание через вторые руки и никогда не задавали вопросов. Не «головорезы», он брезговал этим словом, а специалисты, логистика, наблюдение и доступ. Инструменты не бывают виновными, виновным бывает только неверный расчёт. Он выписал на чистый лист три имени из ежедневника, посмотрел на них и добавил четвёртое.

В полночь часы у него за спиной перестали тикать. Скарпа не обернулся. Он никогда не оборачивался. В этом не было никакого смысла, за его спиной ничего не появлялось. Просто тишина в кабинете становилась другой, наполненной, внимательной, и в этой тишине появлялась возможность говорить, не размыкая губ. Его слышали и так.

«Семья едет к вам, — пришло из тишины. Не голосом. Так, как приходит запах или температура. — В Рим. Под руку старика».

— Я знаю, — подтвердил Скарпа вслух. В пустом кабинете он не боялся прослушки. — Голосование читалось по лицам за час до созыва. Леван-старший неглуп. — Он выровнял лист на столе. — Это ничего не меняет. Поменяется лишь инструмент.

Тишина ждала. Она всегда ждала терпеливо. За эти месяцы Скарпа оценил её манеру вести дела. Никакого давления, никаких требований, только точные, проверяемые, поставляемые в срок сведения. Идеальный контрагент. О цене он не спрашивал, считая это ниже своего достоинства, и, кажется, именно это ей в нём и нравилось.

— Мальчика охраняет Орден, ведёт Культ и не видишь ты, — констатировал он. — Значит, все существующие инструменты слепы, включая тебя. Для охоты на невидимого нужен наблюдатель другого типа.

Тишина за спиной сделалась очень плотной. Если бы Скарпа был человеком воображения, то он бы описал эту эмоцию, как улыбку. Но он был человеком учёта, поэтому просто отметил, что возражений не поступило.

Есть на свете один такой прибор, думал он, закрывая ежедневник. Единственный в своём роде. Откалиброванный так жестоко, как не калибруют ничего. Он видит чужую боль всегда. Да, мальчика не может увидеть даже сама Форма, но у мальчика есть страхи, есть мать со сломанной психикой, есть отец с многолетней виной, и всё это болит. А то, что болит, то прекрасно видимо для него. Прибор находился в тысяче четырёхстах километрах к северо-западу и восемь месяцев значился в его ежедневнике под одной буквой «С» без имени.

Скарпа снял трубку внутренней линии. Гараж ответил на втором гудке.

— Машину к шести утра, — распорядился казначей. — Дальнюю, без сопровождения. Маршрут: Франция, Лион.

Он положил трубку, убрал ежедневник в ящик, запер на ключ. Постоял у окна, глядя во тьму внутреннего двора, где шесть веков подряд ночевали одни и те же тени.

— София, — произнёс он вслух — впервые за восемь месяцев, пробуя имя, как пробуют цифру перед тем, как внести её в ведомость.

Часы за спиной пошли снова.

* * *

В маленьком городе на Роне, где её знали как мадам Одиль Верне, бывшая Софи Лоран мыла полы в хосписе Святой Марты на «лучшей» работе в её жизни. Она пришла сюда через месяц после того, как цена от Формы вступила в силу. Пришла сама, просто с улицы, и попросилась волонтёром на самую грязную работу. Полы, судна, ночные дежурства. Сестра-хозяйка вначале посмотрела с сомнением на ухоженную женщину с руками пианистки, но людей не хватало, и ей было наплевать на причины, от которых люди бегут.

Никто в маленьком городке не знал почему, но всё объяснялось просто. Здесь, в этих стенах, её проклятие впервые совпало с местом. Снаружи, в мире, чужая боль лезла в неё отовсюду. Лезла из кассирши с её угасающей матерью, из школьника с его ужасом перед отцовским ремнём, из каждого встречного, всегда, без пауз и без права отвернуться. Мир плескался океаном боли, а она плавала в нем существом без век. Но в хосписе боль хотя бы не притворялась. Здесь ей можно смотреть в лицо и что-то делать руками. Поправить подушку, подержать стакан, посидеть рядом. Сестра Мадлен говорила, что у мадам Верне дар, и она всегда заходит в палату за минуту до того, как человеку станет страшно и успокаивает пациента. Софи не спорила.

За восемь месяцев она выучила боль этого города наизусть, как утреннее, вечернее или воскресное расписание со своими часами пик и своими тихие полосами.

Поэтому она услышала её сразу.

Это случилось в пятницу, под вечер, когда она домывала коридор второго этажа. Эта приехала издалека. Она встала где-то в центре, у площади, и не двигалась и не совпадала ни с чем из её страшной коллекции. Она не «кричала», как свежее горе, и не ныла, как старые обиды. Она казалась сухой, ровной и спрессованной давлением извне. Боль, запертая так давно, что почти перестала быть болью и стала способом существования. Как скелет. Софи на мгновение замерла со шваброй в руках, прижав ладонь к грудине, и простояла так, пока сестра Мадлен не окликнула её по чужому имени, которое она уже привыкла считать своим.

И хуже всего не это. Хуже всего ощущалось то, что боль казалась знакомой. Не как боль пациента, которую выучиваешь ко второму дню, а глубже. Так узнаёшь мелодию, которую слышала до того, как научилась запоминать без названия, без слов, одним составом крови.

«Кто ты? — спросила она темноту, домывая коридор руками, которые перестали её слушаться. — Откуда я тебя знаю?»

Темнота молчала. Боль стояла в центре города и не двигалась до восьми. В восемь она снялась с места и пошла медленно по улицам, с одной короткой остановкой у моста. Софи, запирая свою квартирку на оба оборота, уже знала, куда она идёт, и не могла себе этого объяснить, а от этого становилось ещё страшнее, чем от самого знания.

В девять двадцать боль остановилась под её окнами.

Софи сидела в темноте кухни, не зажигая света, и слушала её сквозь стену, пытаясь вспомнить всех, кого когда-либо знала, и не находила.

И тут в дверь позвонили.

Предыдущая главаГлава 11 из 23Следующая глава