К книге
Шеф с системой. Новый вызовГлава 8
30%
Глава 8
8

Мир сузился до дерюги, и я стал слушать.

Больше делать было нечего. Руки стянуты за спиной, ноги спутаны в лодыжках, сам я висел кулём через чьё-то плечо, и плечо это било меня в живот на каждом шагу. Дерюга воняла старой рыбой. Сквозь вонь пробивался запах прелого листа и талой воды — лес, низина. Меня несли, и я слушал.

Несли тяжело. Вот первое, что я понял. Человек подо мной дышал с хрипом, сбивался, шёл всё короче, и вскоре меня перевалили на другое плечо, а первый носильщик долго кашлял позади. Потом сменились ещё раз. И ещё. Здоровые мужики должны таскать такую ношу, как я, куда как легче, а эти выдыхались за сотню шагов. Голодные, вспомнил я доклад Первуши. Кострища тощие, объедки — корешки да рыбья мелочь.

Шли молча. За первый час — ни слова, только хрип, чавканье грязи под ногами и редкий свист впереди: дозорный, что ли, дорогу показывает. Потом сзади заругались вполголоса — кто-то оступился, кого-то поддержали, и по этой короткой ругани я понял второе: их много, десятка полтора в этой группе, и есть кто-то, кого ведут под руки. Раненый значит. Стонал он сквозь зубы, редко и давленно, как стонут, когда стыдно стонать.

А ещё они петляли.

Это я понял по солнцу — дерюга была редкой, и свет сочился сквозь плетение то слева, то справа, то в затылок. Мы забирали крюками, возвращались, шли по воде. Дважды носильщик брёл по колено, и холодные брызги летели мне на связанные руки. След путали. Боялись погони — и правильно боялись. Где-то там, позади, был Первуша, а Первуша ходил по чужим следам, как я по своей кухне.

Только не придёт Первуша, подумал я без злости. Его десяток повязан свалкой, обоз разгромлен, дети… Дети целы. Телега ушла, Гришка кричал из лога. Держимся за это. А Савва, даже отбившись, не бросит обоз и пацанов ради погони по болотам.

Значит, работаем с тем, что есть. А есть у меня полтора десятка голодных, измученных людей, которые тащат меня куда-то с упорством муравьёв, и один раненый, который к вечеру начнёт гореть.

К полудню — солнце встало в зенит, дерюга посветлела — они выдохлись совсем. Смены пошли через полсотни шагов, хрип стоял такой, что дозорному впереди пришлось замедлиться. Наконец кто-то надо мной просипел:

— Силантий… роздых. Не могём.

— На гриве роздых, — отозвался спереди тот самый сорванный, немолодой голос, что в свалке командовал «вяжи». — По низине не стоим. Терпи.

Дотерпели. Земля под ногами носильщиков пошла вверх и меня свалили — не бросили, отметил я, а именно свалили, бережно придержав, на что-то мягкое, на мох, кажется. Вокруг задышали, закашляли, кто-то повалился прямо рядом, я слышал, как колотится чужое сердце.

Дерюгу с головы не сняли. Ну и ладно. Уши работали лучше глаз.

— … куда его теперь… — шёпот в стороне, молодой.

— Куда — куда. На выселки. Староста поглядит — там решим.

— Силантий, а чего глядеть-то? Уговор был…

— Уговор был на дороге кончить. — Голос старшого сел ещё ниже. — На дороге не вышло, монахи почитай всех наших повязали бы, кабы не ушли вовремя. А теперь что ж… Теперь довести надо. Не здесь же его.

Пауза. Тяжёлая, из тех пауз, в которых люди не смотрят друг на друга.

— Хворый как? — сменил Силантий сам себя.

— Плох Ждан. — Третий голос, сиплый. — Бок распороли. Замотали, а кровит. Горячий уже.

— Донесём?

— До выселок два дни. Через Гнилую падь. — Молчание. — Не знаю, Силантий.

Вот оно. Я лежал на мхе, слушал, и внутри у меня, поверх боли в рёбрах и затёкших рук, начала работать привычная холодная аналитика. Раненый по имени Ждан. Горит. Два дня пути через какую-то падь. Люди на пределе, еды нет — за весь привал никто не жевал, я бы услышал. И старшой, который тянет решение о моей жизни до старосты, потому что сам решать не хочет.

С этим можно работать. С этим нужно работать, и начинать прямо сейчас, пока Ждан не сгорел, — потому что мёртвый Ждан сделает этих людей злее, а живой…

Я повернул голову, насколько позволяла дерюга, и сказал в сторону голосов голосом человека, который заказывает обед:

— Рану ему промыть надо. Пока не поздно.

Тишина упала такая, что стало слышно, как капает с веток. Потом надо мной выросли — я увидел тень сквозь плетение.

— Ты гляди, — просипел Силантий. — Заговорил.

— Заговорил, — согласился я. — Тряпку, которой замотали, — снять, она грязная, от неё и горит. Воду вскипятить. Мох вот этот, на котором я лежу, — беловатый, в низинке рос? — его на рану, он гной вытягивает. И хвои молодой заварить, пить ему давать. К утру жар спадёт.

Молчание стояло долгое. Я чувствовал, как они переглядываются.

— А тебе-то что за печаль, боярин? — спросил наконец Силантий, и в голосе его было поровну подозрения и растерянности. — Мы тебя, чай, не на пир несём.

— Знаю, — сказал я. — Только вы меня ещё донести должны. А с мёртвым на руках вы через свою падь не пройдёте — вы и с живым-то еле идёте. Я вас слушаю полдня: вы голодные, как — не знаю кто. Так что развяжите мне руки, дайте котелок и покажите, где тут вода.

— Это ещё зачем? — опешил кто-то.

— Затем, что раненому нужен отвар, а вам всем — жратва. И то и другое я сделаю. Я повар, мужики. Вы что, не знали, кого несёте?

Дерюгу с меня сняли не сразу.

Сначала шагах в десяти шепталось совещание, из которого долетали обрывки: «а ну как сбежит», «куда он сбежит, стреноженный», «Силантий, а ежели врёт про мох». Потом свет заслонила тень, и дерюгу стянули.

Я зажмурился от белого дня. Проморгался — и увидел их.

Полтора десятка мужиков стояли полукругом. Худые — не той худобой, что от работы, а той, что от пустого котла. Щёки провалены, торчат скулы, глаза сидят глубоко. Одежда серая, латаная, в засохшей грязи. У троих рогатины, у остальных топоры за поясами. Я повидал разбойничьи лица, от Угрюмого до портовых, и эти были не разбойничьи. Это были лица мужиков с пашни, которых жизнь загнала туда, где пашни нет.

Ближе всех стоял старшой. Жилистый, за пятьдесят, с седой бородой. Кажется, его Силантием и звали. Силантий смотрел на меня тяжело — так смотрят на вещь, которая оказалась дороже, чем по ней уплачено.

— Руки развяжу, — просипел он. — Ноги нет. И упреждаю, боярин: побежишь — не обессудь. Тут болота кругом, ты в них к вечеру один утопнешь, но мы за тобой бегать не станем. Стрелой достанем.

Я и не сомневался, что достанут. Засада была организована очень профессионально. У меня-то в этом опыта нет, но вот даже Савва не обнаружил их, а это что-то да значит. Нужно узнать потом кто у них такой умелый.

— Договорились. Где раненый?

Ждан лежал под елью на лапнике. Парень лет двадцати, белый, с мокрым лбом, дышал часто и мелко. Бок его был замотан бурой от старой крови тряпкой. Я присел рядом, растирая затёкшие кисти, повёл носом над повязкой и уловил то, чего боялся. Сладковатый душок. Начиналось.

— Так. Слушаем меня. Котелок есть?

— Имеется, — отозвались сзади.

— Воду в него, на огонь. Нож дайте… не мне, вон ему. — Я кивнул на угрюмого мужика, сидевшего при Ждане. — Тряпку снимать, когда скажу. И мох нужен. Беловатый, который подушками растёт. Две охапки, сухого сверху.

Секунду никто не двигался. Потом Силантий дёрнул подбородком, и полукруг рассыпался: один пошёл к ручью с котелком, двое в низину, угрюмый присел у Ждана с ножом. Я поймал знакомое ощущение и чуть не усмехнулся. Кухня. Любое место, где я начинаю распоряжаться, через минуту становится кухней.

Пока грелась вода, я огляделся по-настоящему.

Грива горбом поднималась из низины. Вокруг стоял голый апрельский лес: чёрная ольха, берёзы в зелёной дымке почек, ельник по гребню. Для голодного глаза тут было пусто. Ни ягоды, ни гриба, ни зелени — старая трава да прель.

Я же просто врубил систему.

Поиск ингредиентов развернулся привычно и накрыл гриву с низиной разом. Голый лес зажёгся огоньками, подсвечивающими травы и коренья.

Тёплым светом тлела низина: под грязью, у прошлогодних стеблей рогоза, лежали корневища, и по густоте свечения я видел, что много. Ровными свечками горели берёзы, полные весеннего сока. Тускло, с серым оттенком, светилась заболонь сосен по гребню. На краю болотины россыпью искр лежала под опадом прошлогодняя клюква. А на старой гари жирно горело одинокое пятно. Там рос лопух, нетронутый корень, полный крахмала.

Еда была везде. Она лежала под ногами у полутора десятков человек, которые сосали пустой кипяток и падали под ношей. Лесовики взяли караван с охраной, как рыбу из садка, — и голодали посреди кладовой, потому что кладовая для них темна. Для меня она горела праздничной витриной.

Ладно. Начнём.

Вода закипела. Я вернулся к Ждану, велел резать тряпку — по присохшему не рвать, отмачивать тёплой водой — и занялся раной. Она была рваная, от клинка вскользь, неглубокая, но грязная. Края уже взялись нехорошей краснотой. Я промыл её кипячёной водой под сдавленное шипение Ждана, уложил сверху чистого мха и примотал полосами, нарезанными из чьей-то наименее грязной рубахи. В остаток кипятка бросил горсть молодых еловых побегов.

Мужики следили за каждым движением молча. Так когда-то смотрели на меня поварята в крепости: со страхом, который на глазах перерождается в удивление.

— К утру жар спадёт, — сказал я, выпрямляясь. — Мох менять каждый день, отваром поить по глотку. Донесёте живым. А теперь займёмся вами, потому что смотреть на вас больно.

Я обвёл полукруг взглядом и начал раздавать команды.

— Ты и ты — в низину, тридцать шагов. Там рогоз, прошлогодние палки с бурыми шишками. Под ними в грязи копайте белые корневища толщиной в палец. Всё, что выкопаете, — сюда. Ты — на гарь. Ищи сухие стебли лопуха, под ними корень, копай и не ломай. Вы двое — на край болотины. Там под старым листом клюква лежит с осени, берите всю. И берёзы завертите, у кого нож. Сок в любую посудину наберите.

Полукруг стоял и хлопал глазами.

— Боярин, — осторожно сказал молодой, тот, что шептал про «сбежит». — А ты почём знаешь, где чего лежит? Ты ж тут не хаживал.

Я посмотрел на него. Потом на Силантия, который сверлил меня взглядом из-под седых бровей.

— Я повар. Я еду вижу всегда и везде. Как ты по коре видишь, где зверь тёрся, так я по земле вижу, где еда лежит. Ремесло у меня такое. Хочешь проверить — сходи на гарь. Найдёшь корень — твой обед. Не найдёшь — вяжи меня обратно и неси, как нёс.

Молодой сглотнул и глянул на старшого. Силантий молчал, жуя губами, и я видел, как в нём борются страх, недоверие и голод. Кто победит, я знал заранее. Голод таких боёв не проигрывает.

— Ступайте, — просипел он наконец. — Куда боярин сказал, туда и ступайте.

Мужики разбежались по точкам. Силантий постоял, глядя им вслед, и добавил тихо, мне одному:

— Не пойму я тебя, боярин. Мы ж тебя убивать несём, а ты нам ужин ладишь.

— Донесёшь — там и поговорим. А пока запомни одно, Силантий: голодных я не бросаю. Никаких. Даже тех, кто меня в мешке таскает. Ремесло такое.

Первым вернулся молодой, который на гарь пошёл.

Он вывалился из кустов, держа перед собой корень лопуха, как пойманную щуку. Лицо у парня было такое, будто корень с ним по дороге разговаривал.

— Там… — Он сглотнул. — Там их много, боярин. Прям где ты сказал. Я один выкопал, а там ещё.

— Значит, сходишь ещё раз. Клади сюда и дай нож.

Следом потянулись остальные. Двое из низины приволокли полную полу рогозовых корневищ. С болотины принесли шапку тёмной, сморщенной клюквы, перезимовавшей под листвой. В котелке плескалось небольшое количество берёзового сока. Мужики складывали добычу у костра и не расходились: стояли кругом и смотрели на еду, которой ещё недавно здесь не было.

— Так, — сказал я. — Теперь работаем. Корневища мыть, вон ручей. Ты — скобли, кожуру долой, белое режь кусками в котёл. Лопух туда же. Заливаем соком пополам с водой…

Работали они старательно и бестолково, как первогодки на кухне, и я ловил себя на том, что командую теми же словами, что когда-то поварятами в крепости. Круг замкнулся, усмехнулся я про себя. Начинал с голодных мальчишек у чужого котла — и вот опять голодные у котла, только бороды есть.

Похлёбка вышла простая: корневища, лопух, горсть клюквы для кислинки, соли у них нашлась щепоть на дне тряпицы. Я довёл её до готовности, попробовал. Вышла крахмалистая, сладковатая, сытная. Уже снимая котелок, поймал знакомое движение внутри. От солнечного сплетения к рукам потянуло теплом. Дар сработал сам, без моего решения.

Создан новый рецепт: Похлёбка «Из-под ног» (простое)

Эффекты при употреблении: Восстановление сил (слабое), утоление голода (повышенное).

Длительность эффекта: 4 часа.

Получено: +50 ед. опыта

Окно мигнуло и погасло. Я разлил похлёбку по тому, что у них было, — две миски, три плошки и другая посуда — и сказал только одно:

— Не спешить. По ложке. Желудки у вас пустые, обожрётесь — худо будет.

Не спешить у них не вышло.

Они ели так, что смотреть было больно и радостно. Молча, сосредоточенно, обжигаясь, и по мере того как пустели плошки, с лицами происходило то, что я видел сотни раз и ради чего, наверное, вообще стою у плиты. Лица оттаивали. Разглаживались лбы, уходила из глаз загнанность, кто-то первый раз за день сел не на корточки, а расселся, вытянув ноги. Молодой, доскребая плошку, вдруг засмеялся как-то коротко и неумело. Будто заново учился.

— Это ж рогоз, — сказал он. — Мы ж по нему ходим. Веснами топчем. А оно вон чего…

— Оно много чего, — сказал я. — Дойдём до ваших выселок — покажу остальное.

Стало тихо. Мужики переглянулись, и я сделал вид, что занят котелком. Слово «выселки» я ронял намеренно, а они и приняли. Пленник, который знает, куда его несут, и обещает там показать остальное, — это уже не совсем пленник. Это уже почти попутчик.

Теперь Ждан.

Для него я оставил отдельный отвар и подошёл к делу иначе. В котелок пошли еловые побеги, клюква, кусочек лопушиного корня и кора с молодой ольхи — Система подсветила её у ручья особым, лекарственным оттенком, и этикетка подтвердила: вяжущее, противогнилостное. Я варил медленно, на слабом огне, и в этот раз фокусировал Дар осознанно, всем вниманием, направляя тепло из солнечного сплетения в руки, а потом в тёмную жидкость.

Создан новый рецепт: Отвар «Лесная стража» (лечебное)

Эффекты при употреблении: Очищение крови (среднее), подавление воспаления (среднее), ускорение заживления ран (слабое).

Длительность эффекта: 12 часов.

Получен бонус первооткрывателя: +120 ед. опыта.

Лечебное. Среднее подавление воспаления — на дикой коре и еловых иглах, без единой настоящей травы из моих запасов. Я посмотрел на тёмный отвар с уважением. Лес, если уметь его читать, оказывался аптекой не хуже, чем кладовой.

Ждана мы напоили с ложки, я сменил ему мох и сел рядом ждать. Ждать пришлось недолго. Вскоре дыхание у парня выровнялось, испарина пошла крупная, чистая — жар выходил. Угрюмый мужик, что сидел при нём неотлучно, потрогал Ждану лоб, потом посмотрел на меня, и в глазах его было столько, что слов не понадобилось. Он только кивнул, признавая долг.

Стемнело. Лагерь укладывался. Часовых Силантий расставил по-хозяйски, меня на ночь опять спутали по ногам — извиняясь глазами, для порядку, — и я лёг у костра, глядя в темнеющее небо.

Уснуть я не пытался. Я ждал и дождался.

Заполночь, когда лагерь задышал сонно, у дальнего края зашептались. Силантий и ещё двое, из старших. Говорили тихо, но ночь несла звук, а слушать я умел.

— … не могу я, Силантий. Вот режь меня — не могу. Он Ждашку с того света вытянул. Он нас кормил. Какой это душегуб такого зарежет?

— А уговор? Задаток взят, Силантий. Не исполним — с нас спросят. И с выселок спросят, найдут ведь…

— Цыть оба. — Силантий помолчал. — Сам вижу, и я тоже не могу. И что уговор — помню. Потому и несём к старосте. Пахом голова, Пахом пусть и решает. Наше дело — донести.

— А ежели Пахом скажет — кончать?

Долгая пауза. Костёр треснул.

— Тогда и поглядим, — сказал Силантий тяжело. — Спи давай.

Я лежал, смотрел на звёзды между еловых лап и раскладывал услышанное по полкам. Задаток. Уговор. «С нас спросят» — значит, заказчик знает, где выселки, или они так думают. Староста Пахом, который «голова». И трое взрослых мужиков, у которых не поднимается рука, — не потому что я боярин, а потому что я вытянул их Ждашку.

Что ж. Расклад понятен, работа тоже.

До выселок два дня. К приходу туда эти полтора десятка должны быть моими. А там посмотрим, что за голова этот Пахом и что у его людей болит сильнее. Страх перед заказчиком или голод.

С голодом я работать умею.

Я закрыл глаза и крепко, без снов уснул.

* * *

Утром Ждан попросил есть, и лагерь принял это как чудо.

Жар с парня сошёл, глаза смотрели ясно, и угрюмый его сосед — оказавшийся, к слову, дядькой по матери, Гордеем, — с рассвета ходил за мной тенью, порываясь то поднести, то подержать. Я вручил ему котелок с остатками отвара и должность: поить племянника по глотку и менять мох. Гордей принял и то и другое с торжественностью, будто ему доверили хоругвь.

Завтракали остатками похлёбки, которую я растянул, подварив свежих корневищ. Потом Силантий поднял лагерь, Ждана переложили на волокушу из жердей, и мы пошли.

Падь оправдывала имя.

Чёрная, парящая низина тянулась на версту. Вся в окнах ржавой воды. Мужики шли по им ведомым приметам. От кочки к кочке, от ольхи к ольхе, след в след, и жерди волокуши прощупывали дорогу перед идущим. Меня вели в середине цепочки, привязав за пояс к идущему впереди, — не как пленника уже, как груз, который жалко утопить. Я и не рыпался. Здесь, в пади, вся моя Система со всеми её огоньками стоила меньше, чем один Силантий с его опытом.

— Не туда глядишь, боярин, — бросил через плечо мой поводырь, когда я засмотрелся на тёплое свечение под очередным окном. — Тут гляди, куда я ступаю. Ляжешь в бочаг — твоя наука тебя не вытащит.

— А что вытащит?

— Жердина да сосед. — Он усмехнулся щербато. — Тут, вишь, наука простая: один идёшь — покойник, артелью — жилец.

Я запомнил формулу. Один — покойник, артелью — жилец. Вся эта земля, весь Север с его болотами, голодом и боярами, был одной большой Гнилой падью, и мужики выучили главный её закон задолго до всех моих цепочек.

За падью пошёл сухой бор, и идти стало легко. На привале я снова развернул систему, нашёл прошлогодний брусничник и семейку сморчковых шапочек на прогреве — первые грибы года. Мужики удивились сильно. Надо думать, лес как свои пять пальцев знают, а не нашли то, что нашёл я. Извиняло их то, что без системы я бы здесь вообще ничего не нашёл. Так что они смотрели, куда я показываю, и копали, где я говорю, с деловитостью старателей, напавших на жилу. Молодой — звали его Никишка — таскался за мной с расспросами, как Гришка за Саввой.

— А как ты их углядел, шапочки-то? Я ж тут прошёл — пусто. Да и не растут они в сухом бору сроду, им низины подавай!

— Вы привыкли искать, где положено, — сказал я, срезая гриб. — По низинам да по сырости, где их любой дурак соберёт. А я смотрю не на землю, я на солнце смотрю. Видишь выворотень? Солнце в него бьёт, ствол греется, как печка, а под корнями влага с зимы осталась. Никто в здравом уме тут гриб искать не станет, а для него тут парник. Наука простая.

— А брусничник?

— Та же наука. Вы её по открытым полянам ищете, где её ещё с осени медведи да птицы обобрали. А этот куст под густым валежником зимовал, его и не видно было. Брусничник лист не сбрасывает, под опадом всю зиму зелёный стоит, разгреби да возьми. Меня этому старики учили, Никишка. Долго учили и за подзатыльники.

— Это ж выходит… — Никишка аж остановился от размаха мысли. — Выходит, оно всё тут лежит, только глядеть надо не как привык, а с умом?

— Выходит, так.

— А научиться можно? Ну… чтоб самому?

— Можно, — сказал я. — Главное головой думать, а не только на приметы опираться. При мне с голоду помереть я никому не дам.

Никишка притих и до самого вечера что-то в себе перекатывал.

Шли весь день. Утром меня ещё вели. К полудню — сопровождали. А под вечер Силантий, прикинув что-то в уме, покосился на меня и спросил хмуро:

— Впереди ручей. Найдётся там чего… по твоей части?

— При ручье всегда найдётся, — кивнул я. — Веди к воде.

Вот так. Пленник, у которого старшой спрашивает одобрения на ночёвку. Верёвку на меня в тот вечер надевали уже со смущением, и узел Силантий затянул такой, что при желании я вывернулся бы за минуту. Мы оба это знали. И оба молчали.

Ужин был богаче вчерашнего. Вода в ручье стояла весенняя, шальная и мутная, но я развернул Систему и разглядел на дне, под размытыми корнями старой ольхи, три тусклых серебристых пятна. Сонная рыба стояла в яме, пережидая течение. Я сказал Никишке вырезать самодельную острогу, подвёл к обрыву и велел бить. Он посмотрел на меня как на умалишённого — в мутной бурлящей жиже не было видно ни зги. Но ударил наугад, ровно туда, куда я ткнул пальцем. И вытащил весеннего налима. А со второго удара — ещё одного. Мужики смотрели на меня уже не просто с уважением, а с суеверным трепетом.

Я спокойно почистил добычу и сварил уху на корневищах. Дар потянулся в руки сам, окно мигнуло привычным «Восстановление сил». Лагерь ел, болтал и оттаивал. Кто-то даже затянул было песню, но осёкся: не по чину вроде, при их-то деле разбойничьем. Дело это висело над лагерем и портило людям сытый вечер. Ну и пусть висит, решил я. До завтра.

Вышли к выселкам на исходе второго дня.

Сначала потянуло жидким, бедным дымом сырых дров. Потом подала голос собака и смолкла на окрике. Лес расступился, и на пологом склоне у ручья открылись выселки: десятка три землянок и полуземлянок, вросших в склон, пара срубов без крыш, забор из жердей от зверя. Ряды вскопанных грядок по прогалинам, и вешалки, на которых сохло что-то бурое. Кора, понял я. Они сушили кору.

А потом нас увидели, и выселки высыпали навстречу.

Бабы в платках до глаз. Старики. И дети — много детей, куда больше, чем я ждал.

Я смотрел на них, и внутри у меня холодело. Дети были прозрачные. Ручки-палочки торчали из рукавов, а животы под рубахами были круглые, надутые. Я знал этот страшный обман, когда голодное тело пухнет, будто сытое. Лица бледные до восковой желтизны, губы в трещинах, у которых по углам запеклись заеды. Двое или трое старших держали на руках младших. Младшие не вертелись, не капризничали — висели тихо, экономя силы, словно больные.

И никто из них не глядел на пришедших мужиков. Ни на отцов, ни на связанного чужака.

Они все смотрели на заплечные мешки. На мешки, в которых мы несли остатки корневищ и рыбу. Один малец, лет пяти, потянул носом воздух — от мешков пахло варёным, — сглотнул. Кадычок дёрнулся на тонкой шее. Он не попросил. Только сглотнул ещё раз и продолжал смотреть.

За две жизни я видел много голода. Такого — не видел ни разу.

Толпа загудела. Они увидели волокушу со Жданом, к нему кинулась простоволосая женщина, запричитала. Потом разглядели меня.

Я шёл сквозь этот строй взглядов, и Система, непрошенно и услужливо подсвечивала мне то, от чего сводило челюсть. Пустота была везде. Ни одного тёплого пятна съестного на всех выселках — только тусклая россыпь в одной землянке, должно быть, последний семенной запас, который не тронут, потому что тронуть его — значит умереть не весной, так осенью.

Народ расступался, и из этого коридора навстречу нам вышел высокий, костистый старик, с белой бородой до пояса и глазами такими светлыми, что казались слепыми. Он опирался на посох, но спину держал прямо. Толпа стихла за его плечами сама.

Старик посмотрел на волокушу. На мужиков. На меня — взглядом, от которого ничего хорошего ждать не приходилось. И я видел, как с каждым мигом этого осмотра лицо его тяжелеет, потому что он уже всё посчитал. Живой боярин на выселках — это провал, беда и вопрос без хорошего ответа, всё в одном человеке.

— Силантий, — сказал он негромко. — Ко мне. Один.

— Пахом, тут вишь какое дело…

— Вижу я, какое дело. Вся деревня видит. — Старик повернулся. — Потому и говорю: один.

Они ушли к дальней землянке. Меня оставили посреди выселок — под доглядом Гордея с рогатиной, которую тот держал так, будто извинялся за неё.

Я стоял и смотрел на этих людей, пока два старика за земляной стеной решают, жить мне или нет. По уму полагалось бы прикидывать пути отхода, слушать, считать шаги до леса.

Но я смотрел на детей и мне вдруг стало плевать на то что они там надумают, на всю эту возню и все остальное.

Потому что дети подошли ближе к мешкам, которые мужики сложили у крайней землянки и стояли поодаль кольцом, глядя на дерюгу, за которой пахло варёными корневищами. Тот малец с тонкой шеей оказался ближе всех. Он держал за руку девчонку ещё меньше себя и что-то шептал ей, не отрывая глаз от мешков, — а она кивала, серьёзно, по-взрослому, и тоже не отрывала.

Гордей проследил мой взгляд и отвернулся. Рогатина в его руках опустилась совсем.

— Ты это, боярин… — глухо сказал он, глядя в сторону. — Ты не серчай на них. Не побираются они, приучены. Стоят просто.

— Вижу, что стоят, — сказал я. — Гордей. В мешках корневищ на добрый котёл и рыба осталась. Вода у вас есть, огонь есть. Чего ждём?

Гордей посмотрел на меня. На мешки. На дверь дальней землянки, за которой решалась моя судьба и куда следовало бы сходить за дозволением.

Потом махнул рукой и пошёл за котлом.

Предыдущая главаГлава 8 из 27Следующая глава