К книге
Шеф с системой. Новый вызовГлава 6
22%
Глава 6
6

Пятый день город учился жить тихо, и получалось у него плохо.

Тяжеловесы разъехались один за другим, в три дня, и каждый отъезд Слободка провожала как маленький праздник. Первым ушёл княжеский караван. Всеволод, уже твёрдо сидевший в седле, задержал коня у моего трактира ровно настолько, чтобы бросить сверху: «Не опаздывай, повар. Совет без кормёжки я не прощу». Следом тронулась Церковь, обстоятельно, с обозами и хоругвями. Иларион благословил меня на дорогу и сказал только: «Феофан примет тебя в столице, внучек. Готовь речи и терпение, у Патриарха в достатке и того и другого». Демидов отбыл по-купечески, без шума, зато с самым длинным обозом из всех. А последними уехали Соколовы, и Святозар на прощание стиснул меня так, что заскрипели рёбра.

— Столица, Саш, это болото с золотым дном, — сказал старый князь. — Утонуть легко, достать можно много. Помни одно: там не любят тех, кто спешит. Приедешь — первые три дня молчи и слушай, даже если распирает. Особенно если распирает.

— А на четвёртый?

— А на четвёртый делай что хочешь. Всё равно ведь сделаешь.

Теперь они все были где-то там, на северном тракте, растянувшись караванами по подсохшей апрельской дороге, а город без них выдыхал. Ярмарка поредела, приезжие схлынули, постоялые дворы отсыпались. Вольный Град снова принадлежал сам себе, и в этой внезапной тишине оглушительно громко работала одна Слободка.

Потому что Слободке было не до тишины.

Роспись, подписанная в Ратуше, пошла в дело со скоростью, которой я от степенных купцов не ждал. Совет Святозара про цену, которая уйдёт, засел в бородатые головы крепко: за седмицу город вложил в новое дело больше, чем за иной год. На монастырских лугах уже размечали выпасы. Елизаров скупал скот по деревням так, что за ним не поспевали перекупщики. Бондарные концы взяли заказ, от которого у старшин тряслись руки, кузнечные ряды гудели с рассвета. Михаил Игнатьевич сидел над бумагами по четырнадцать часов и был, по-моему, счастлив впервые за годы. Его еще и назад в посадники утвердили, хотя он отбояривался как мог.

А я заканчивал последние дела перед дорогой, и дел этих было три: обоз, Варя и прощание.

С обозом возились всей командой. С Варей предстояло завтра, на площади, и об этом я старался до времени не думать, потому что мысли начинали ходить кругами. А прощание… прощание шло само, разлитое в каждом вечере. Остающиеся дети липли к отъезжающим: Маша ходила за Гришкой хвостом и совала ему в дорожный мешок какие-то свои сокровища, Лёшка с Федькой, которые останутся за главных на пицце и доставке, выпытывали у Тимки, что он им привезёт из столицы, а Сёмка просто сидел рядом с Матвеем, когда тот работал, и молчал. Расставаться Слободка не умела. Ей просто раньше не приходилось.

Утром шестого дня я вышел во двор и понял, что тянуть больше нечего.

Обоз стоял собранный и занял весь двор и половину проулка.

Восемь телег стояли гружёные, крытые, увязанные, и вокруг них с рассвета кипела последняя суета. Матвей шёл вдоль борта с росписью в руках и сверял каждый короб. Тимка с Макаром перекладывали солому между кувшинами. А Гришка, вооружившись углём, метил бочонки — по-своему, потому что грамоту он одолел ещё не всю, и вместо надписей на дереве появлялись рисунки: рыбка, ёлочка, кружок с точками.

— Это что? — спросил я, ткнув в кружок.

— Сыр, — удивился моей тупости Гришка. — С дырками же.

— А ёлочка?

— Настойка на кедровых. Ёлка — орешки — понял? — Он посмотрел на меня с сомнением. — Саш, ты в столице без меня вообще не разберёшься.

— Потому тебя и берём.

Я пошёл вдоль телег, проверяя своё хозяйство напоследок, и Матвей двинулся рядом с росписью.

Первые две телеги — простое, то, что растёт под ногами и стоит гроши. Кувшины с копчёной рыбёшкой в масле. Короба пастилы, увязанные лентами по сортам: яблочная, брусничная, черничная. Бочонки злой горчицы и драного хрена со свёклой. Ягодные выпарки, тёмные, как смола. Всё это ехало для показа: смотрите, рода, что делается из вашего добра, которое гниёт по берегам и осыпается по лесам. Съедобный прайс на вступление в дело.

Третья телега — воеводская. «Железный Запас» брусками в вощёной бумаге, ровными рядами, как поленница. И рядом, в отдельном коробе, новинка, которой я тихо гордился: костяная смола. Вываренный до камня костный отвар с солью и травами — кинул кусок в котелок кипятка, и через минуту у тебя наваристый бульон, поднимающий на ноги хоть раненого, хоть замёрзшего. Когда мы с Матвеем её варили — горы костей извели на пробы.

— Смолу в середину поставь, — сказал я. — Между пайком. Ей тряска не страшна, а место сухое нужно.

Матвей молча переставил и отметил в росписи.

Четвёртая и пятая — наша витрина. Сырные головки в соломе, и среди них — те самые, с голубой плесенью, каждая завёрнута отдельно, как младенец. Окорока Елизарова в холстине, от которых даже сквозь ткань тянуло так, что владычники у ворот принюхивались. Бутыли «Княжеской слезы» в сене. Это ехало для послов, для заморских гостей и всех, кто должен увезти домой зуд в языке и вопрос «где взять ещё».

Шестая — аптека. Растирки на спирту, мази, вытяжки, всё по бобровским рецептам. Валюта для стариков, у которых власти много, а коленки уже никуда.

Седьмая и восьмая — рабочие. Мой инструмент, ножи, закваски в дорожных горшках, укутанные, как больные. Мешки ржаного солода с кориандром, грибная пыль, копчёная соль в туесах. Всё, чем мы с пацанами будем кормить Совет, потому что уговор с Князем никто не отменял: на Совете кормлю я.

— Всё по росписи, — Матвей закрыл свою книжицу. — Дважды проверено.

— Трижды, — поправил Макар из-за телеги. — Я ночью ещё раз прошёл.

У ворот скрипнуло, и во двор вошёл Савва — старший моих владычников, широкий, спокойный, с ранней сединой в бороде. Его полтора десятка жили через два двора от нас уже месяц, с тех пор как Иларион приставил их ко мне, и за это время примелькались в Слободке до того, что бабки у колодца звали их по именам и подкармливали пирогами. Савва оглядел обоз хозяйским взглядом человека, которому это всё завтра стеречь.

— Восемь телег, — сказал он. — Порядок движения такой: мои трое головными, я при тебе, остальные по бортам и в хвосте. Люди Оболенского пойдут своим десятком, уговорено уже, что они разъездом, вперёд и по сторонам. Дорога подсохла, за день будем делать вёрст по тридцать. Если без бед — к исходу седьмого дня в столице.

— Если без бед, — повторил я. — Ждёшь бед, Савва?

— Я их всегда жду, на том стою. — Он пожал плечами. — Но скажу тебе, Александр Владимирыч, одну вещь, которая мне не нравится. Вчера посылал своих за возчиками — добрать двоих на подмену. Так вот нет возчиков. Во всём городе нет. Кого ни спроси — наняты, и наняты дорого, вдвое против обычного, а куда наняты, толком никто не говорит. И тягла свободного нет, перекуплено подчистую ещё на прошлой неделе.

— Совет, — сказал я. — Полдержавы съезжается, вот и выгребли всё.

— Может, и Совет. — Савва поскрёб бороду. — Только съезжались-то в столицу, а тягло скупали здесь и по тракту, мне мужики сказывали. Зачем скупать тягло по тракту, если едешь в столицу? Не пойму. А чего я не понимаю, того не люблю.

Я посмотрел на него, и где-то на самом дне, под суетой сборов, шевельнулось что-то холодное. Соль, подорожавшая без причины. Южные гости, которые не едут. Теперь тягло, скупленное по тракту втридорога неизвестно кем и неизвестно зачем.

По отдельности — рябь. Мелочи.

Мелочи не собираются в кучу сами, подумал я вдруг. Если мелочи легли кучей, значит, кто-то их сложил.

— Савва, — сказал я. — Разъезд Оболенского пусть смотрит не только дорогу. Пусть слушает постоялые дворы. Кто скупал, когда, для кого. Просто на всякий случай.

— Вот это дело. — Савва кивнул с видимым удовольствием. — Люблю, когда хозяин мою тревогу не высмеивает, а удваивает. Целее будем.

Он ушёл к своим, а я остался стоять посреди двора, между гружёных телег, и смотрел на ворота, за которыми лежал тракт.

— Саш! — Гришка дёргал меня за рукав, протягивая уголь. — А на твоих бочонках что рисовать?

Я посмотрел на него сверху вниз. Шесть лет, уголь в кулаке, глаза серьёзные.

— Виверну рисуй, — сказал я. — Как на вывеске. Пусть все знают, чьё едет.

* * *

На площадь Варю я привёл обманом.

Сказал — надо проводить обоз до рядов, глянуть хозяйским глазом. Она пошла как была, в рабочем платье, с наспех подколотыми волосами, на ходу отчитывая меня за то, что телеги увязаны абы как. А на площади стояла Слободка.

Вся.

Мастеровые, женщины, старики, Угрюмый со своими у коновязи, Михаил Игнатьевич при бумагах, детвора на заборах. Народ сходился с утра, потому что глашатай прокричал накануне: боярин Веверин перед отъездом скажет слово. Варя увидела толпу, запнулась на полушаге и посмотрела на меня с подозрением.

— Александр. Что это?

— Слово буду говорить. — Я взял её под локоть, чтобы не сбежала. — Постой рядом, недолго.

Я поднялся на телегу — привычка с трудных времён, лучшей трибуны Слободка не знала — и площадь стихла сама.

— Соседи! — Голос у меня был поставлен, доносило до задних рядов. — Завтра на рассвете я уезжаю в столицу, на Большой Совет. Надолго: месяц, может, дольше. И перед отъездом надо решить последнее дело. Кому я оставляю Слободку.

Площадь загудела и стихла, слушая.

— Вотчина у нас молодая, а хозяйство — сами видите какое. Трактир, ряды, стройки, школа поднимается, дело с городом закручено на годы. Всему этому нужен хозяин, чьё слово последнее и чей спрос первый. Я долго думал, кто в Слободке потянет такое.

Я выдержал паузу. Варя стояла у телеги, задрав голову, и я видел, как в её глазах медленно, со скрипом, расцветает страшная догадка.

— А потом понял, что думать нечего. Этот человек держал Слободку, когда у меня руки были заняты войной. Кормил её, когда было нечем. Собирал её детей, когда они были никому не нужны, — до меня собирал, задолго до меня. Вы все её знаете. Вы все ей должны, и я должен больше всех.

Я протянул руку вниз.

— Варвара. Поднимись.

Она не двинулась. Стояла белая, прижав ладонь к груди, и смотрела на меня снизу так, будто я предложил ей прыгнуть с колокольни. Площадь затаила дыхание. Потом откуда-то из рядов долетел женский голос: «Иди, Варюша, чего ты!» — и второй, и третий, и толпа мягко, тепло загудела, подталкивая.

Варя взялась за мою руку. Ладонь у неё была ледяная.

Она поднялась на телегу, и я повернул её к площади.

— Волею владельца вотчины, — сказал я, — объявляю Варвару Михайловну Наместницей Слободки. С этого дня и до моего возвращения её слово здесь — моё слово. Казна, стройки, ряды, суды и споры — всё её. Михаил Игнатьевич посадник города и советник здесь. Григорий, — я нашёл глазами Угрюмого, — при ней на охране.

Угрюмый неторопливо кивнул. По его разбойничьей роже гуляла ухмылка, и означала она: одобряю, рыжий.

Я достал печать, взял Варину ледяную ладонь, вложил печать и закрыл её пальцы своими.

— Держи крепко, — сказал я тихо, только ей. — Она тяжёлая только первые три дня.

— Саша, — прошептала она. Губы у неё не слушались. — Саша, я же не… я же просто…

— Ты — Наместница Слободки, — сказал я. — Остальное приложится.

И площадь грянула.

Орали так, что с крыш поднялись голуби. Женщины у колодца ревели и хлопали одновременно. Детвора на заборах визжала. Слободка принимала свою Наместницу так, как принимала всё, что считала правильным, — всем горлом, и в этом рёве было столько тепла, что Варя задышала.

Я видел, как это случилось. Как со звуком этого рёва в ней что-то встало на место. Спина выпрямилась. Подбородок поднялся. Пальцы перестали дрожать и обхватили печать уже не как раскалённую головешку, а как свою. Передо мной на телеге стояла ещё не хозяйка вотчины — но уже и не девушка, которую я обманом привёл на площадь.

И тут же, будто нарочно, судьба подкинула проверку.

— Матушка Наместница! — Из толпы протолкался Степан-плотник, мятый и сердитый. — Раз такое дело — рассуди сразу! Мы с бондарями вторую неделю лаемся: им под мастерскую тот же угол у рядов отписан, что мне под навесы! Михал Игнатьич бумаги смотрел, говорит, оба правы, писари напутали! Кому угол⁈

Площадь примолкла. Сотни глаз повернулись к телеге. Варя бросила на меня быстрый взгляд — и я сделал самое трудное, что делал за этот день.

Я отступил на полшага и промолчал.

Секунду она стояла одна перед всей Слободкой. Потом я увидел, как она глубоко вдохнула.

— Угол — бондарям, — сказала Варя, и голос её к концу фразы окреп. — У них заказ городской, им к сроку успевать, каждый день дорог. А тебе, Степан, отпишем место у новой стройки, оно шире, и лес возить ближе. Завтра с утра приходи, перемеряем и запишем. Устраивает?

Степан поморгал. Прикинул что-то в голове, посчитал.

— Шире, говоришь… И лес ближе… — Он вдруг расплылся. — Устраивает, матушка! Дай бог тебе здоровья!

— И вам, бондарям, — Варя повысила голос, — чтоб к сроку всё стояло! Раз уж я за вас перед плотником поручилась!

— Сделаем, Наместница! — гаркнули из толпы, и площадь засмеялась, довольная, и рёв поднялся по новой.

Я стоял на полшага позади и смотрел на её спину. На выпрямленную спину моей Вари, которая только что вынесла первое решение. Быстро, по делу, и так, что обе стороны ушли довольными.

Зотова была права во всём.

* * *

Вечером, когда площадь разошлась и дом угомонился, я нашёл её на заднем крыльце. Варя сидела на ступеньке и смотрела на печать, лежащую в ладонях, как смотрят на птицу, которая села и не улетает.

Я сел рядом. Помолчали.

— Ты это давно решил, — сказала она наконец.

— Давно.

— И не сказал.

— Скажи я заранее — ты бы неделю не спала и придумала сто причин, почему не справишься. А так у тебя было полминуты на страх. Полминуты ты выдержала, я видел.

Варя криво, в сторону, но усмехнулась.

— Хитрый ты, Веверин. Все говорят — хитрый, а я всё забываю. — Она повертела печать. — А если я тут всё… ну… не так сделаю? Пока тебя нет?

— Сделаешь не так — переделаешь. Хозяйство прощает ошибки, если их чинить, а чинить ты умеешь лучше всех, кого я знаю. — Я поднялся. — И ещё, Варь. Я вернусь.

Она подняла голову. В темноте я не видел её глаз, только светлое пятно лица.

— Все так говорят, когда уезжают.

— Все — не знаю. Я — вернусь. У меня тут… — я поискал слово, не нашёл того, которое можно сказать сейчас, и взял другое, честное: — У меня тут всё.

Варя молчала долго. Потом встала, одёрнула передник — жест, за которым она прятала всё на свете, — и сказала своим обычным, ворчливым, домашним голосом:

— Иди спать, боярин. Подъём до света, а ты вечно копаешься.

Но у самой двери, уже взявшись за ручку, она обернулась. И светло улыбнулась мне без всякого страха.

* * *

Спать в доме этой ночью не собирался никто, и я даже не пытался никого загнать.

Кухня горела всеми свечами. Варя с Машей пекли подорожники — стопки лепёшек росли на столе с такой скоростью, будто мы уезжали не на месяц, а на войну лет на пять. Тимка в десятый раз перебирал свой дорожный мешок. Лёшка с Федькой канючили у Матвея, чтобы тот привёз им столичных ножей, и Матвей терпеливо кивал, продолжая точить свои. Сёмка с Петькой играли с Гришкой в столицу: Гришка изображал, как будет кланяться Князю, и поклоны выходили такие, что Антон подавился пирогом.

— Не так кланяются! — учил Петька. — Ниже надо!

— Это смердам ниже, — важно отвечал Гришка. — А я боярин. Мне вот столько хватит.

И показывал кивок в полтора пальца глубиной. Кухня легла от хохота.

Я сидел в углу со взваром и смотрел на это, стараясь запомнить целиком: свет, гвалт, запах подорожников, Варину спину у печи. Через месяц вернусь — а всё равно запоминал, впрок, про запас. Привычка человека, который однажды уже потерял одну жизнь целиком и знает, что они кончаются без предупреждения.

Макар подошёл, когда народ начал расползаться по койкам. Сел рядом, помолчал по своему обыкновению. Я ждал.

— Я про книгу, — сказал он наконец. — Про метрику. Ты спрашивал.

— Спрашивал.

— Я ещё думаю. — Он смотрел прямо перед собой. — Ты не серчай. Это не потому, что я не ваш. Я ваш. Просто дед мне снится. Стоит у своей печи и молчит. Я так понимаю: пока молчит — не решил он там у себя. Ну и я не решил.

— Значит, думай, пока не решите оба, — сказал я. — Книга не сгорит, Макар. И место твоё в ней не остынет.

Он кивнул, посидел ещё минуту и ушёл спать. Разговор был закончен, и оба мы знали, что вернёмся к нему, когда придёт срок.

Подъём был до света, как Варя и обещала.

Обоз выводили в синих сумерках, при факелах. Восемь телег вытянулись по улице, головные владычники Саввы уже сидели в сёдлах, разъезд Оболенского ушёл вперёд ещё затемно. Пацаны грузились по-походному: Матвей с Макаром на вторую телегу, Тимка на пятую, к своим коробам, Гришку я взял к себе, на головную, и он немедленно устроил из мешков наблюдательный пункт.

А Слободка не спала.

Люди выходили из домов в рассветной мгле, выстраивались вдоль улицы и стояли молча, потому что орать в такой час совестно, а не проводить нельзя. Сидор у своей кузни поклонился в пояс. Бабки от колодца крестили обоз вслед, каждую телегу отдельно. Угрюмый со своими стоял у выезда на тракт, и когда головная телега поравнялась с ним, он коротко бросил:

— Не задерживайся там, рыжий. Без тебя скучно.

На крыльце трактира, под вывеской с виверной, стояли свои. Варя — прямая, в наброшенном платке, с печатью на поясе, уже на поясе, отметил я. Рядом Маша, зарёванная и гордая. Лёшка, Федька, Сёмка, Петька, Сенька, Антон — вся орава, непривычно тихая.

Я не стал устраивать долгого прощания. Всё было сказано вчера, а что не сказано — тому дозревать. Просто поднял руку с телеги. Варя подняла свою.

Так и разъехались: я вперёд, она — выше, на крыльце, с моей печатью на поясе, и последнее, что я видел, обернувшись у поворота, — как она стоит, не уходя, маленькая и прямая под тёмной вывеской, и первый солнечный луч зажигает над ней голову виверны.

Обоз выкатился за городские ворота.

Подсохший, накатанный тракт лежал впереди, ныряющий в перелески. Утро вставало ясное с пением птиц. Гришка на мешках крутил головой во все стороны, Савва ехал рядом стремя в стремя, телеги поскрипывали ровно, по-рабочему.

Семь дней пути.

— Саш, — Гришка выбрался из своего гнезда и пристроился под бок. — А столица какая? Больше нашего города?

— Больше.

— А арена там есть?

— Там, брат, вся жизнь — арена.

Гришка обдумал это, кивнул с видом человека, которому всё ясно, и завозился, устраиваясь.

— Ну и ладно, — сказал он сонно. — Мы на аренах не проигрываем.

Я усмехнулся и тронул вожжи. Обоз набирал ход, Слободка таяла за спиной, и впереди, за перелесками ждала столица со всем своим болотом и золотым дном.

Мы на аренах не проигрываем. Запомним, Гришка.

Проверим.

Предыдущая главаГлава 6 из 27Следующая глава