Палата висела ровно один удар сердца. Потом рвануло.
— Спорить⁈
— С кем ты спорить собрался, смерд?
— Государь, он нас коровами обозвал!
— Фомами, — уточнил от стены Иларион. — Коровами не называл, бояре, вы уж не наговаривайте.
— Молчал бы, отче!
— Молчу.
— За государеву спину спрятался и лает!
— Опальный род! Дед его в холопы за долги пошёл!
— Дед пошёл, а внук нам про наши житницы рассказывает!
Я стоял и не двигался.
Кричали от души, с настоящей ненавистью, а я слушал этот крик и думал, что так ведёт себя бульон, если под ним прибавить огня. Муть, шум, брызги через край. Снимать надо не суетясь, широкой шумовкой, и снимать до того, как всё осядет обратно.
Пока снимал глазами.
Щербатов орал громче всех, потому что за ним стояли две сотни дворов, три сундука долговых грамот и ни одного мастера. Ратмиров кричал, но косился на Голицына и уже считал. А Меркулов не кричал вовсе. Он ждал, пока горластые выдохнутся, чтобы говорить самому в тишине.
Умный человек Данила Иванович.
Я поднял руку, и на меня, конечно, не посмотрели. Тогда я заговорил тихо и проняло.
— Вы до сих пор не поняли, бояре.
Услышал ближний. За ним ещё двое. Крик пошёл на убыль сам собой, потому что людям всегда хочется расслышать то, что говорят тихо.
— Чего мы не поняли? — крикнул Щербатов.
— Вы думаете, будто Князь меня от вас прикрывает.
Я обвёл их взглядом.
— Всё наоборот. Это Князь вас от меня прикрывает.
— Ты ополоумел, — выдохнул Ратмиров.
— Может быть. Но раз уж вы всё равно на меня орёте, послушайте заодно, что бы я сделал, не будь у нас с государем уговора. Раз в жизни полезно поглядеть на свои дела с чужого места.
— Государь!.. — начал Щербатов.
— Пусть говорит, — сказал Всеволод, не поднимая головы.
— Спасибо, государь.
Я подошёл к столу и оперся ладонями напротив Меркулова.
— С тебя и начну, Данила Иванович, ты у нас самый крупный. Первым делом я залил бы Север дешёвой солью. Не через год, через месяц. Семь ключей по Верхней волости стоят брошенные, устав написан, мастеров выучу за две седмицы. Поставил бы цену вдвое ниже твоей и держал бы полгода себе в убыток. Мне есть чем этот убыток закрыть, а тебе нечем.
Меркулов молчал.
— Дальше я забрал бы у вас мастеров.
— Это как ты их заберёшь? — не выдержал Голицын. — Они мои!
— Кузнец твой что имеет, Матвей Матвеич?
— Кормится. Изба, огород, оброк скощен.
— Кормится. А я даю два раза в месяц серебром на руки, дом, уголь и железо за свой счёт. Работает восемь часов, за науку плачу отдельно. И зову его уважительно, потому что он мастер, а не тягло. Долго он у тебя пробудет?
Голицын открыл рот и закрыл.
— Я даже сманивать никого не стану. Просто дам знать, что беру. Придут сами, сбегут от вас с семьями и с инструментом. Ко мне так уже приходили и никто их за руку не тянул.
По палате прошло движение. Ратмиров переглянулся с Голицыным, и на этот раз оба не крикнули.
— Промыслы у вас встанут к осени, — сказал я. — Тогда вам понадобятся деньги, и вы пойдёте к ростовщикам. А ваши долговые грамоты к тому времени будут скуплены. Не мной. Я в этом деле никто, у меня ни имени, ни родословной, мне их никто не продаст. Через людей, у которых имя есть.
Головы повернулись к Гостиной сотне.
Демидов сидел неподвижно.
— Фрол Лукич. — Голос у Щербатова сел. — Ты чего молчишь-то?
— А что тут скажешь, Пётр Саввич. — Демидов не повернулся. — Александр Владимирович излагает верно. Так это и делается.
— Ты бы стал⁈
— Я купец. Предложат выкупить долг с барышом — выкуплю. У меня к твоим грамотам ни любви, ни ненависти, у меня к ним цена.
Щербатов плюхнулся на лавку, словно его ноги перестали держать.
— Дальше рассказывать?
Мне не ответили.
— Дальше скучно. Дальше вы приезжаете в нетопленые усадьбы, потому что дрова возить некому, все возчики у меня. В амбарах пусто, зерно ушло за долг. Дружина расходится, потому что ест каждый день. И сидите вы в холодных палатах со своей родословной. И тут выясняется, что родословную съесть нельзя. Вот беда, да?
Я оттолкнулся от стола и медленно пошёл вдоль него.
Они смотрели на меня все. И в их глазах стояло одно и то же выражение, знакомое мне по Белозёрову, — выражение человека, который только что заново сложил столбик и получил другую сумму.
Наконец-то посчитали.
— И тут самое смешное, бояре. — Я остановился. — Ничего этого я не делаю. Я вошёл к вам с хлебом и солью и позвал в общее дело, на равных, с долей по вкладу и с уставом даром. А вы мне кричите, что я смерд, холоп и внук должника.
Я оглядел палату ещё раз.
— Так что я, пожалуй, подумаю, стоит ли с вами работать вообще.
Никто не крикнул. Слышно было, как трещат свечи, как скребёт пером княжий писец и как тяжело, с присвистом, дышит Щербатов.
Потом за спиной у меня скрипнула лавка. Всеволод поднимался из-за стола.
Князь поднялся, обеими руками опершись на стол, и палата поднялась вместе с ним. Он махнул — сидите.
— Так, — сказал он. — Так, так, так. Александр Владимирович.
Я обернулся.
— Остынь, — сказал Князь. — Куда тебя понесло?
Ага. Началось.
— Государь…
— Помолчи. Ты говорил — я слушал, теперь наоборот. — Он вышел из-за стола и встал между мной и боярским рядом, широкий, тяжёлый, в простом тёмном кафтане. — Ты мне тут что устроил? Ты у меня в палате моих бояр пугаешь. Пришёл, накормил, а потом расписал им, как ты их по миру пустишь.
— Я ответил на то, что мне было сказано.
— Тебе было сказано много лишнего, верно. — Всеволод обвёл взглядом стол, задержавшись на Щербатове. — И за это с ними я разберусь сам, без тебя. Но ты, Александр, меру знай. Не пугай мне людей. Это старые рода. Их деды с моим дедом против врагов стояли и с одного котла ели. Они мне опора, а не дичь, на которую ты будешь ставить силки.
Красиво. Врал бы кто другой — я бы поверил.
Я стиснул зубы, изображая как у меня ходят желваки от злости.
— Как прикажешь, государь.
— Не слышу.
— Как прикажешь. — Я отвернулся, глядя в сторону. — Опора — так опора. Хлипковата только твоя опора. Сидят, за медяк лаются, а из-под носа у них кормушку уводят.
— Веверин.
— Молчу.
По палате пошёл выдох.
Я его услышал — тихий общий вздох людей, у которых разом отпустило под ложечкой. Щербатов промокнул лоб рукавом. Ратмиров расправил плечи, посмотрел на меня уже иначе, с прищуром. Голицын шепнул что-то соседу, и оба хмыкнули.
Вот и всё. Купились.
Мужиков, которые полминуты назад пересчитывали свои усадьбы на дрова, вернули к жизни четыре княжьих слова. Теперь у них снова были деды на войне, снова была опора трона, и снова перед ними стоял наглый повар, которого хозяин осадил.
Самое приятное в этой работе — когда люди делают ровно то, что ты для них приготовил.
— И вот ещё что, бояре. — Всеволод повернулся к столу. — Про смерда и холопа я слышал.
Палата притихла.
— Веверины — род древний. Опальный был, верно. — Он говорил спокойно, не повышая голоса. — Только опалу с них снял Святозар, а потом я, своей рукой, и вотчину дал я, и государевым человеком по продовольствию поставил тоже я. Стало быть, всякий, кто орёт ему в лицо «холоп», орёт это мне.
Тишина стала другая.
— Пётр Саввич, — сказал Князь.
Щербатов поднялся, красный пятнами.
— Государь, я…
— Сядь. Я не суда с тебя требую, я тебе разъясняю. Дальше сами думайте, кому что кричать. — Он вернулся за стол и сел. — А теперь по делу. Александр Владимирович тут предложил спорить. Я, признаться, тоже не понял, о чём спор. Объясни, Веверин. Только коротко, без своих коров.
— Без Фом, — сказал я.
— Без Фом.
Я вышел на середину палаты.
— Спор простой, государь. Бояре считают, что я тут сказки рассказываю. Что цепочки — вилами по воде, что мужик работать не станет, что без южного товара мы к осени ляжем. — Я оглядел стол. — Слова у нас с ними кончились, дальше словами говорить бесполезно. Значит, надо показывать.
— Что показывать?
— Всё. — Я развёл руками. — Дайте мне срок и не мешайте. Я беру Вольный Град, свою вотчину и те рода, у которых хватило духу сегодня встать. — Кивок на дальние лавки. — Ставлю варницы по новому уставу, пускаю цепочки, договариваюсь с людьми так, как считаю нужным: плата, семена под осенний выкуп, послабление в недород. И через срок кладу вам на стол не рассказ, а счёт. Соль, солонина, бочки, железо, сукно, серебро в казну. Всё, что я сделал, — против того, что за тот же срок сделают они со своими вотчинами.
— И что тебе с того? — спросил Меркулов.
Он говорил уже спокойно. Осмелел вместе со всеми.
— Мне ничего. Это вам с того. Если я выиграю — вы принимаете устав мануфактур и те три послабления мужику, о которых я говорил. Всей думой, при государе, с записью.
— А если проиграешь?
Вот он. Как по нотам.
— А если проиграю… — Я помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы они успели облизнуться. — Тогда назначайте цену вы, бояре. Сами. Мне-то что предлагать, я, по-вашему, всё равно смерд.
За столом зашевелились.
Меркулов медленно поднялся, оправил кафтан. Он смотрел на меня, а я смотрел на него, и на этот раз мы оба знали, что делаем.
Только он думал, что знает.
— Раз сам предложил, Александр Владимирович, — сказал он, — тогда давай считать по-настоящему. Без обид потом.
— Без обид.
— Государь, дозволь нам с ним порядиться?
Всеволод откинулся на спинку.
— Рядитесь, — сказал он. — Мешать не стану.
— Мне нужно три месяца, — сказал я.
— Сколько? — переспросил Меркулов.
— Три месяца. За меньший срок ни одна варница не встанет.
По палате пошёл шумок, и я услышал в нём то, что и рассчитывал услышать. Три месяца — это лето. За лето многое случается: пожары, недород, мор, разбой. За лето можно тихо помочь любому из этих несчастий произойти.
Они уже считали свои возможности.
— Не пойдёт, — сказал Меркулов.
— Почему?
— Потому что блокада, Александр Владимирович. — Он развёл руками с сожалением. — К осени мы и без твоих опытов ляжем, ты сам это красиво расписал. Какие три месяца? Месяц.
— Месяц? — Я нахмурился. — Данила Иванович, за месяц не встанет и одна варница.
— Так ты ж говорил, что за две седмицы мастеров выучишь.
— Выучу. А поставить, обжечь, довести до толку…
— Значит, у тебя ничего и не готово, — сказал Меркулов и повернулся к столу. — Слышите, бояре? Час назад он нам обещал за месяц Север дешёвой солью залить. А как до дела дошло, ему уже три месяца подавай.
Со стороны Щербатовых засмеялись. Ратмиров крякнул. Голицын смотрел на меня уже совсем весело.
Хорошо. Пусть смеются. Смеющийся человек подписывает не глядя.
— Два месяца, — сказал я.
— Месяц. — Меркулов упёрся кулаками в стол. — Месяц, и ни дня больше. Иначе разговор пустой.
Я выждал. Провёл ладонью по лицу, словно меня загнали в угол. Оглянулся на Князя. Всеволод сидел, разглядывая свои ногти.
За дальними лавками кто-то из малых родов нервно кашлянул.
— Чёрт с тобой, — сказал я. — Месяц.
— Вот и славно, — сказал Меркулов.
Он даже расслабился. И зря, потому что дальше говорить начал я.
— Тогда мои условия, и они не обсуждаются. Первое. Никакой помехи. Ни один из вас не задирает цену на то, что я покупаю, не перекупает у меня людей и подводы, не тормозит мои обозы на своих дорогах, не пишет на меня жалоб в приказы. Не мешать — значит не мешать вообще.
— Само собой, — быстро сказал Ратмиров.
— Само собой у нас недавно на тракте случилось, — сказал я. — Так что запишем.
Улыбки за столом слегка привяли.
— Второе. Если со мной или с моими людьми что-нибудь произойдёт — пожар, разбой, отравление, стрела из кустов, — спор считается проигранным вами. Всеми. Целиком.
— Это оскорбление! — вскинулся Щербатов.
— Это условие. Не хочешь — не подписывай.
— Я проконтролирую, — сказал Оболенский.
Он произнёс это негромко, со своего места, не поднимая головы от бумаг, и палата почему-то замолчала.
— Тайный Приказ будет вести это дело отдельно, — продолжал он в наступившей тишине. — По всякому случаю: по каждому пожару, по каждому падежу, по каждой пьяной драке, где помянут Веверина. Спрашивать буду быстро и без разбора чинов. — Он поднял глаза. — Так что вы, бояре, лучше своих людей упредите. А то бывает, что холоп по глупости соломы подпалил, а разбираются потом с хозяином.
Щербатов сел.
— Третье, — сказал я. — Считаем по-честному. Счёт ведёт не Веверин и не бояре, а Гостиная сотня. Фрол Лукич, возьмётесь?
— Возьмёмся, — сказал Демидов. — Роспись по обеим сторонам, за подписями старшин. Спорить с ней потом бесполезно, там цифры.
— Теперь ваша ставка. — Я повернулся к боярам. — Выиграю — устав мануфактур и три послабления. Всей думой, с записью, при государе.
— А проиграешь? — Меркулов улыбался. — Ты сказал, цену назначаем мы.
— Сказал.
Он не спешил. Оглядел стол, собирая взглядом своих, — и я видел, как за эти несколько мгновений в нём поднимается то, ради чего вся эта затея и затевалась. Спесь это была.
— Голову твою мне не надо, — сказал он наконец. — Ты, Александр Владимирович, человек полезный. Пусть будет так: проиграешь — снимаешь с себя боярство. Сам. Тут же, при всех, и с записью в разряд. И возвращаешься к тому, чем занимался, — к горшкам. — Он помолчал. — Поваром при государе быть не зазорно, поварам у нас честь. Только в эту палату ты больше не войдёшь и говорить нам, как жить с нашими мужиками, не будешь.
Тишина.
Я не отвечал дольше, чем требовалось. Пусть посмотрят.
Всё правильно они посчитали, между прочим. Всё, кроме одного: они думали, что отнимают у меня самое дорогое, — и не догадывались, как мало я держусь за боярскую шапку.
— Государь, — сказал я. — Ты это слышал.
— Слышал, — сказал Всеволод. Он смотрел на меня, и лицо у него было каменное. — Что, повар, боязно?
— Боязно, государь.
— А ты не спорь тогда.
— Уже поспорил. — Я повернулся к Меркулову. — Принимаю. Проиграю — сниму боярство при всех и уйду к горшкам.
По палате прокатился довольный шёпот.
— И третье условие мне тогда тоже позволь, — сказал я. — Раз ставка такая.
— Ну?
— Если выиграю — вы бороды сбреете. Все, кто сегодня кричал.
Палата онемела.
— Что⁈ — Щербатов подскочил. — Да ты!.. Бороду⁈ Это ж… государь, да это ж срам, это ж честь родовая!..
— Ровно такой же срам, как боярство с себя снять, Пётр Саввич. — Я развёл руками. — Вы ставите мне позор, я вам — позор. Или у вас позор дороже?
— Государь!..
— А чего ты орёшь, — с интересом сказал Всеволод. — Ты ж выигрывать собрался. Тебе-то что за печаль?
Щербатов открыл рот. И закрыл.
Меркулов засмеялся первым. Он смеялся коротко, сухо, без всякого веселья, и, отсмеявшись, сказал:
— Хорошо. Принимаю и бороду. Пиши, государь.
Писец писал быстро, вслух проговаривая то, что ложилось на пергамент. Палата слушала. Меркулов стоял, заложив большие пальцы за пояс, и время от времени поправлял:
— «…не чинить помех ни в чём» — так и пиши, чтоб потом не толковали вкривь.
— «…ни в чём», — повторил писец.
— И про счёт добавь. Что счёт ведёт Гостиная сотня и что счёт этот окончательный.
Всё шло гладко, и я уже начал прикидывать, как поеду отсюда на подворье и что скажу Матвею, когда с дальнего конца стола поднялся Ратмиров.
— Государь. Ещё одно условие, коли уж пишем.
— Ну?
— Уговор должен быть честным. — Ратмиров смотрел не на Князя, на меня. — Веверин у нас взялся показать, что мужиком и своим товаром можно поднять державу. Пусть показывает. Своими руками и руками своей голытьбы. А не княжьей казной.
— Верно! — обрадовался Щербатов. — Дело говорит! Иначе что за спор — государь ему серебра отсыплет, он на это серебро всё и купит!
— Записывай, — сказал Ратмиров писцу. — Ни княжья казна, ни казна церковная в этом деле не участвуют.
Он произнёс это и сел с видом человека, который только что закрыл единственную щель. Наивный.
Стук посоха о каменный пол ударил по палате, как выстрел.
Феофан поднимался медленно, во весь свой рост. Он оглядел стол сверху, и я в первый раз увидел, каким становится лицо Патриарха, когда он злится.
— Белены объелись, бояре? — спросил он тихо.
Ратмиров привстал:
— Владыка, я…
— Сядь, Пётр Ильич. Я тебя вижу.
Ратмиров сел.
— Я вас слушал сегодня. — Феофан обвёл палату посохом, не торопясь. — Слушал, как вы кричите про соль. Слушал, как вы кричите про мужиков. Молчал, потому что дела ваши мирские и вам их решать. А теперь ты, боярин, встаёшь и объявляешь при всех, куда Церкви девать её серебро и её хлеб.
— Владыка, уговор же…
— Уговор ваш с ним, а не со мной. — Посох снова стукнул. — Кто ты таков, чтобы указывать Церкви, кому она даёт и кому не даёт? Тебя когда в патриархи поставили, Пётр Ильич? Я, видно, пропустил.
По палате прокатился короткий смешок и тут же умер.
— Впрочем, — Феофан вдруг успокоился так же быстро, как вспыхнул, — впрочем, в одном ты прав. Спор должен быть честным, иначе он ничего не стоит.
Он повернулся ко мне.
— Слушай, Веверин, и ты, государь, слушай. Прямых денег Церковь в это дело не даёт. Ни медяка из патриаршей казны, ни медяка из епархиальных. Раз уговор — значит, уговор.
Ратмиров начал улыбаться.
— Но. — Патриарх поднял палец, и улыбка на боярском лице остановилась на полпути. — Кому сдавать в наём монастырские житницы, амбары и луга — решаю я. Кому продавать монастырский хлеб и по какой цене — решаю я. Куда гонять монастырские подводы, где ставить обозные дворы и кого пускать ночевать — тоже решаю я. И если Церкви покажется выгодным сдать свои житницы боярину Веверину, а не боярину Ратмирову, — она их сдаст, и никто мне слова поперёк не скажет.
Он помолчал.
— Вопросы есть?
Вопросов не было.
— Записывай, — сказал Феофан писцу. — «Церковного серебра в дело не даётся». Слово в слово. А про житницы, амбары и подводы не пиши ничего, там писать нечего, там хозяйское дело.
Писец посмотрел на Князя. Князь едва заметно кивнул.
Иларион у стены разглядывал потолок с таким постным лицом, что я едва не рассмеялся вслух.
— Теперь моё, — сказал Всеволод.
Он поднялся и вышел из-за стола, и палата снова встала.
— Из казны Веверину не дам ничего, — сказал Князь. — Ни гривны, ни зерна, ни подводы. Это справедливо. — Он выждал. — И вам, бояре, не дам ничего. Ни ссуды, ни отсрочки по недоимкам, ни воинской помощи на промыслах. Спор — так спор. Полезете ко мне за месяц с просьбой — выставлю за дверь.
Ратмиров открыл рот. Всеволод посмотрел на него, и рот закрылся.
— Срок — месяц, от завтрашнего утра. Счёт ведёт Гостиная сотня, роспись — за подписями старшин. Помех не чинить никаких, ни явных, ни тайных. Тайный Приказ ведёт это дело особо, — он кивнул в сторону Оболенского, — со всей строгостью. Выиграет Веверин — дума принимает устав мануфактур и три послабления работному люду. Выиграете вы — снимает с себя боярство при всех и с записью в разряд. Ну и бороды. — Он усмехнулся уголком рта. — Бороды тоже пиши.
Писец дописал, посыпал песком, встряхнул. Пергамент пошёл по кругу: Меркулов, Ратмиров, Щербатов, Голицын, Карповы, Одоевский за малые рода — руку он прикладывал долго и старательно, потом Демидов от Сотни, потом Феофан.
Дошло до меня.
Я взял перо и подписался быстро — Веверин, — потому что стоять с пером над этой бумагой дольше необходимого мне не хотелось. За плечом сопел Богдан Боровичский, который зачем-то подошёл и встал рядом, будто меня надо было прикрывать.
Последним подписывал Всеволод. Он не глядя протянул руку, и ему подали печать — тяжёлый чёрный чурбак с рукоятью, обмотанной кожей.
Воск капнул на пергамент. Князь придавил его сверху всем весом ладони.
— Быть по сему, — сказал он.
И палата выдохнула.
Дальше начался обычный шум. Кто-то требовал переписать себе список, кто-то уже спорил о завтрашней росписи у Демидова, Щербатов громко объяснял соседям, что бороду свою он не отдаст ни при каких обстоятельствах, потому что выигрывать надо, а не бороды считать.
Я стоял и смотрел на них.
Они уже расслабились, уже похохатывали, строили планы на месяц вперёд, и в этих планах я был мелкой досадной помехой, которую вот-вот уберут с дороги.
Они не знали одной простой вещи.
Они думали, что дали мне месяц на то, чтобы начать, а в Вольном Граде уже месяц стучали топоры, гнали смолу, размечали монастырские луга под выпасы и ставили новые погреба. У Гремячего ключа скоро встанет готовая печь и лари. Пятнадцать малых родов сидят у дальней стены с готовыми людьми, лесом и подводами. Церковь пекёт хлеб со вчерашнего дня.
Мне не нужен месяц на то, чтобы начать. Мне нужен месяц на то, чтобы они не мешали.
— Ну что, повар, — сказал сзади Всеволод. — Влип?
— Влип, государь.
— Врёшь ведь.
— Вру, — согласился я.
Всеволод хмыкнул и отошёл — к нему уже подбирался Меркулов с каким-то вопросом о завтрашней росписи.
Ко мне подошли свои.
Первым — Богдан, который так и не отлип от плеча.
— Слышь, Александр Владимирович. — Он оглянулся на бояр и понизил голос. — Ты это… ты как? Месяц-то. Успеешь?
— Успеем.
— А ежели нет?
— Тогда буду варить тебе щи. — Я ухмыльнулся. — Богдан Ильич, ты завтра с утра нужен мне трезвый и злой. Собираем совет малых родов и начнем работу.
Богдан подумал и кивнул.
— Василиса просила спросить, — сказал он вдруг. — Она говорит, если бояре начнут гадить, то начнут не с нас, а с малых. С тех, кто слабее.
— Умная у тебя жена.
— Знаю, — согласился Богдан без всякой гордости, потому что и так это знал. — Так что ей сказать?
— Скажи, что она права и что скоро работы ей найдётся столько, что не обрадуется.
Богдан крякнул и пошёл к своим.
Святозар добрался до меня третьим, растолкав по дороге двоих Щербатовых, и с ходу вцепился в рукав.
— Бороды, — сказал он трагическим шёпотом. — Саша. Бороды!
— А что бороды?
— Ты понимаешь, что ты сотворил? Ты им теперь месяц спать не дашь! Они ж теперь не о деле думать будут, они щупать её будут по десять раз на дню! — Он вдруг счастливо захихикал. — Щербатов-то, Щербатов! Он же её с юности растит, он её маслом мажет!
— Батя, — укоризненно сказал подошедший Ярослав.
— А что батя? Я, между прочим, за него не расписывался, я за Соколовых расписывался. — Святозар помрачнел так же быстро, как развеселился. — Ты вот что, Саш. Ты не форси. Месяц — это мало. Люди — они на подъёме хороши, а через две седмицы у тебя начнётся: то ось сломалась, то мужик запил, то дождь. Я много лет хозяйство держу, я знаю.
— Знаю, что знаешь. Потому и приеду к тебе первым делом.
— Ко мне первым делом… — Он огладил бороду и сразу стал похож на человека, которому сказали хорошее. — Ну то-то. Сыроварни расширены, погреба заложены. Стада гоним. Приезжай, будем считать.
Феофан уходил через боковые двери, и у самого выхода обернулся. Поймал мой взгляд. Ничего не сказал — просто стукнул посохом об пол, один раз, коротко, и вышел.
Иларион задержался.
— Ну что, внучек, — сказал он, подойдя вплотную и разглядывая меня снизу вверх. — Доволен?
— Пока нет, дедуль.
— И правильно. — Он покивал. — Ты им сегодня хорошо в душу плюнул. Красиво, при всех. Только запомни: битый боярин — он как битая собака. Пока хозяин смотрит — сидит. А отвернёшься…
— Я не отвернусь.
— Ты не отвернёшься, а люди твои? — Старец пожал плечами. — У тебя в Вольном Граде мальчишки. Ты об этом думай, а не о бородах.
Он перекрестил меня коротким скупым движением и пошёл догонять Патриарха.
Палата пустела. Гудели голоса в сенях, кто-то требовал коней, писец собирал листы. Меркулов, проходя мимо, остановился на два счёта.
— Александр Владимирович.
— Данила Иванович.
Мы посмотрели друг на друга.
— Ты меня сегодня переиграл, — сказал он спокойно, без злобы. — Дважды. С хлебом и с бородами. Я на первое купился, на второе — сам полез.
— Бывает.
— Бывает. — Он огладил свою бороду, широкую, тщательно расчёсанную. — Только ты вот о чём подумай на досуге. Я тут не самый злой. Я — самый считающий. Со мной ты всегда договоришься, потому что я вижу цифры. А есть за этим столом люди, которые цифр не видят вовсе. Они видят обиду.
— Спасибо за науку, — сказал я сухо, вспоминая людей, которых спасал от голода.
— Не за что. — Меркулов пошёл к дверям и уже от порога добавил: — Через месяц у меня будет к тебе разговор. Про варницы. Если ты к тому времени ещё будешь боярином.
Я остался один посреди опустевшей палаты.
На столе стоял мой поднос — пустой, если не считать крошек и берестяной солонки. Соли в ней не осталось совсем. Кто-то из бояр, уходя, вытряхнул её досуха — то ли на пробу, то ли на память, то ли просто потому, что бесплатное.
Я взял солонку, повертел в руках.
Тридцать дней. От завтрашнего утра.
Ничего. Мне и меньше давали.