Весть о гостях принесла Улька — примчалась от дальней тропы, где Силантий с утра поставил мальчишек глядеть, и выпалила с разбегу:
— Идут! Дядька Силантий велел сказать: идут, много, с вьюками! И маленький с ними!
— Какой маленький? — не понял я.
— Ну маленький! — Улька показала ладонью. — Вот такой! Впереди всех бежит!
Вот тогда я понял, что письмо моё Савва прочёл по-своему.
Деревня встречала гостей молча. Народ высыпал к землянкам и стоял стеной: женщины позади, мужики впереди, и лица у мужиков были каменные. Страшные «монахи с мечами» были для них облавой, погибелью, концом всего. Теперь погибель шла к ним в гости, и надо было стоять и верить чужому боярину, что обойдётся. Пахом опирался на посох посреди поляны, прямой, как жердь. Я встал рядом.
Из леса, от гати, показались первые — Силантий с одним из своих ловчих, а за ними потянулась цепочка: владычники в дорожном, с вьюками на плечах, мокрые по пояс. Я считал глазами: восемь… десять… Савву я узнал по развороту плеч раньше, чем по лицу. А перед Саввой, обгоняя, спотыкаясь на кочках, летело через поляну то самое маленькое.
— Са-а-аш!
Гришка врезался в меня на полном ходу, я подхватил его и удержал, потому что колени у пацана подогнулись прямо в воздухе. Он вцепился в кафтан обеими руками, уткнулся и замер. Он не ревел. Только держал меня в горстях, словно пойманную птицу — со всей силы и боясь сжать, — и молчал, и только спина ходила ходуном.
— Ну, — сказал я ему в макушку. — Ну. Всё, сын. Я тут.
Гришка отлепился, отступил на шаг и придирчиво осмотрел меня сверху донизу. Остановился на лице.
— Худой, — вынес он вердикт. Голос ещё прыгал, но он держался. — Щёки вон. Тебя чего, не кормили тут?
— Собирали мы здесь подножный корм и ели, — ухмыльнулся я и потрепал Гришку по голове.
— Оно и видно, — сказал Гришка, и у меня отлегло: раз дерзит — цел.
Подошли остальные. Матвей — белее обычного, с глазами, которые сказали всё. Руками он стиснул моё плечо и отпустил. Тимка не сдержался, обнял с размаху, отскочил и тут же напустился: мы там чуть с ума не сошли, а ты тут, судя по запаху, похлёбку варишь⁈ Макар молча кивнул — и по одному этому кивку, тяжёлому, взрослому, было ясно, чего ему стоило это время. Ну а я их всех просто сгрёб в охапку и обнял.
А потом передо мной встал Савва.
Он остановился в двух шагах и осмотрел меня так же, как Гришка, — сверху донизу: цел ли, не хромает, руки-ноги, шея. Закончив осмотр, он выдохнул через нос.
— Живой, — сказал он. — Целый. А я тебя, Александр Владимирыч, уже по всем болотам отпел. Проводников скупал, гати мерил. Ты хоть знаешь, что я передумал за эти дни?
— Догадываюсь.
— Не догадываешься. — Савва шагнул ближе, и голос его сел. — Я тебя из рук отдал. Из рук, средь бела дня, на мосту, который сам проверял. Мне Иларион тебя вручал, как чашу с престола, а я… — Он оборвал сам себя, поиграл желваками. — Ладно. Об том после, и не при людях. Одно скажу сейчас, и ты уж стерпи, боярин: какого лешего ты с телеги побежал? Твоё дело было — в середину, за щиты, а не…
— Знаю, — сказал я. — Всё знаю, Савва. Расслабился я. Городская жизнь, охрана кругом — вот и отвык, что за мою голову платят. Больше не отвыкну.
Савва посмотрел на меня очень внимательным взглядом, и что-то в его лице наконец расшнуровалось.
— Ну. Показывай своих разбойников, Александр Владимирыч. Поглядим, кто это моих орлов верёвочками вяжет.
Первым делом — вьюки.
Я распорядился нести их к кухне. Владычники складывали груз под навес у котлов: бруски «Железного Запаса» в вощёной бумаге, ровные, как поленница, и заветный короб костяной смолы. Я вскрыл его, достал кусок и почувствовал, что улыбаюсь. Всё довезли, ничего не размокло.
— Дарья! Большой котёл на огонь, воды до половины. Ждан — колоть вот это на куски с кулак, топором, на колоде. Аккуратно, крошку собирать, крошка тоже еда.
— А что это? — Дарья с подозрением понюхала тёмный камень.
— Это, — сказал я, — суп. Только сжатый. Смотри и запоминай.
Кусок ушёл в закипающую воду, и через минуту над котлом поднялся дух, от которого поляна дрогнула. Мясо. Кости, жир, травы — настоящий крепкий бульон, какого эти люди не нюхали очень давно. Работа встала сама собой. Народ подтягивался к кухне и смотрел на котёл, в котором из камня рождался суп.
— Господи, — сказала Дарья тихо. — Это ж сколько в нём наварено…
— Кость, мозг, жир. То, чего вам всю зиму не хватало. — Я помешал, снял пробу: густо, солоно, в самый раз разводить. — С этого дня — всем по кружке в день, поверх еды. Детям и слабым — по две. Через две недели своих не узнаешь.
Бульон разливали до сумерек. А у большого костра тем временем происходило то, ради чего стоило прожить это время.
Два мира знакомились.
Началось всё, конечно, с неловкости. Владычники расселись своим кругом, выселковые — своим, между кругами лежала полоса пустой земли шириной в хорошее недоверие, и через полосу летали взгляды. Мужики смотрели на мечи. Монахи смотрели на людей, которые их вязали. Фотий — босой тогда, в сетях, — нашёл глазами Митяя, и я приготовился вмешиваться.
— Слышь, борода, — сказал Фотий через полосу. — Петля твоя была? Волосяная, на ноги?
Митяй набычился.
— Ну, моя.
— Добрая петля. — Фотий покачал головой с искренним, глубоким уважением. — Я её рвал-рвал… Как телка, понимаешь, спутали. Меня! Я в полку первый по борьбе. Покажешь вязку?
Митяй моргнул. Полоса пустой земли стала на сажень уже.
— Дык… чего ж не показать…
И всё. Через час у костра было не разобрать, где чей круг: Фотий с Митяем вязали друг друга наперегонки под общий гогот, молодые владычники учили выселковских мальчишек бороться, кто-то уже выспрашивал у Силантия про засаду — как, да что, да почему разъезд ям не увидел, — и Силантий, поначалу цедивший сквозь зубы, оттаивал на глазах, потому что мастеру не дано устоять, когда его работу разбирают с уважением. Служивый люд, понял я, глядя на это. Что монах с мечом, что ловчий — одна порода. Они ремесло уважают больше, чем обиду.
Гришка обнаружился на кухне. Он обошёл моё хозяйство с ревизией, попробовал похлёбку, пожевал лепёшку из рогоза. По лицу его шла напряжённая работа мысли.
— Из травы, — сказал он наконец. — Ты хлеб из травы сделал. Из палок этих, с шишками.
— Из корня. Крахмал там же, где в репе, просто никто не ищет.
— А меня научишь? — Гриша смотрел на меня снизу. Глаза у него горели знакомым огнём. — Ну, чтоб везде еду видеть. Это ж… это ж тогда вообще ничего не страшно. Никогда.
Я присел перед ним на корточки. Вот оно, главное, что вынес из этой передряги шестилетний человек: еда — это не страшно. Голод — вот что страшно, а тот, кто умеет накормить, не боится ничего.
— Научу, — сказал я. — Всему научу, сын.
Стемнело. У костра тёк уже общий, сытый, ленивый разговор, и в этом разговоре Фотий, понизив голос до таинственного шёпота, рассказывал выселковским, как их боярин на арене репу резал против первого повара Княжеграда. Выселковские слушали, раскрыв рты. Ребятня спала вповалку, привалившись к кому попало.
Я нашёл глазами Савву. Он сидел чуть в стороне, у малого огня, с Первушей и Пахомом, и по тому, как все трое повернули головы в мою сторону, я понял: посиделки кончились.
Пора говорить о деле.
— Ну, — сказал Савва, когда круг замкнулся. — Излагай, Александр Владимирыч. Никишка твой прибежал с кашей своей дурацкой, я чуть парня не придушил, пока понял. Письмо прочёл, груз донёс, розыск придержал. Теперь хочу знать, во что мы играем.
— Играем в покойника. — Я подбросил ветку в огонь. — Смотрите, что у нас на руках. Заказчик ждёт вести о моей смерти. Вести он получает две: от своего человечишки — и от вас, от розыска. Пока ваши заставы рыли округу, он сидел тихо и ждал. Теперь слушайте, как всё должно выглядеть со стороны, потому что на этом и будет строится вся наша игра.
Я взял прут и провёл по земле черту.
— Розыск сворачивается. Но не сразу, а так словно вы отчаялись. Заставы снимаются, обоз скорбно уходит к столице: боярин сгинул в болотах, тела не нашли, монахи везут его добро и его осиротевших пацанов. Савва, твоим людям придётся отыграть горе.
— Отыграют, — сказал Савва мрачно. — Половина и играть не будет, они это горе итак носили взаправду.
— Тем лучше. Дальше — торг. — Я повернулся к Силантию. — Срок подходит, через пару дней тебе идти. Пойдёшь, как уговорено, и скажешь слово в слово: исполнено, боярин в болоте, обоз отбили монахи, наших полегло трое — для убедительности, покойников пусть проверяет. Возьмёшь остаток серебра. Торговаться не смей, благодарить тоже. Веди себя как человек, которому тошно от сделанного и который хочет забрать деньги и всё забыть. Это ты сыграешь?
Силантий криво усмехнулся.
— Чего тут играть, боярин. Мне и взаправду тошно.
— Вот и не играй, так даже лучше. Запомнишь его: лицо, речь, обувь, коня, всё. А дальше начинается работа. — Я посмотрел на Первушу. — Твоя.
Первуша слушал молча, по своему обыкновению, и глаза его уже жили отдельно от лица — прикидывали, считали.
— Сесть ему на хвост, — сказал он. — Повести. Человечишко понесёт весть тому, кто над ним. Второе звено. А второе поведёт к третьему.
— Именно. Брать никого не надо сразу, только вести и смотреть. Нам нужен верх цепочки — тот, кто платил. Дотянешь слежку до второго звена — уже хлеб. До третьего — золото.
— Дотяну, сколько смогу. — Первуша поскрёб щёку. — Начальство своё оповещу, он людей выделит. Одно скажу сразу: цепочка может уйти далеко.
— Если повезет, узнаем к кому. Оболенский мне потом расскажет. — Я обвёл прутом всех. — И последнее по этой части. Для всего мира я мёртв, и мёртв я останусь до самого Совета. Еду при обозе тихо. Пусть заказчик спит спокойно и пусть те, кто ждал моей смерти, придут на Совет с готовыми речами. Хочу посмотреть на их лица.
У огня помолчали. Пахом качнул головой — не то осуждая, не то восхищаясь.
— А теперь дело потруднее. — Я воткнул прут в землю. — Мой уговор с Пахомом вы знаете: людей я отсюда забираю на свою землю. Вопрос только — когда и как это сделать. Сейчас, с обозом, их не потащишь: сотня душ, половина не ходоки, да и мне в столицу с таким хвостом…
— С таким хвостом, — сказал Первуша, — тебе, боярин, и без дороги беда.
Все повернулись к нему. Первуша вытянул из огня уголёк, покатал в пальцах, не обжигаясь.
— Я в Приказе долго уже, вотчинные тяжбы через меня шли, так что скажу как есть, а ты не серчай. Люди эти — меркуловские тяглые. Беглые. По Правде побег права не гасит: хоть три года, хоть десять — они его. Покажись они на любой дороге, у любой заставы — первый же меркуловский приказчик пишет челобитную, и по всем законам державы их вернут. С приплодом, — он глянул в темноту, где спала ребятня, — и с наказанием, какое хозяин назначит. А тебе, боярин, отдельная грамота: сманивание чужих людей. И вот с этой грамотой Меркулов пойдёт не в суд. Он пойдёт на Большой Совет, при всех родах, и спросит громко: что же это за государев человек, который чужих тяглых к себе уводит? Хороший подарок ему выйдет. Лучше не придумаешь.
Стало тихо. Пахом сидел не шевелясь, и лицо его в отсветах огня было старым — старее, чем днём. Он это знал, понял я. Он это знал всегда, с самого начала, и в землянке, когда я обещал увод, он молчал об этом — потому что тонущий не спорит с тем, кто тянет его из воды.
— Закон, стало быть, — сказал я.
— Закон, — подтвердил Первуша. — Худой, старый, а закон. И покуда он таков, любой твой шаг с этими людьми — Меркулову козырь.
Я смотрел в огонь. Вот она, стена, о которую разбивается вся моя четвёртая дорога, и стену эту не объехать ни болотом, ни серебром, ни владычным конвоем. Её можно только сломать. А ломают такие стены не топором — их ломают там, где законы пишут.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда так. Деревня сидит тихо, как сидела, — тут, за болотами, её три года никто не нашёл, потерпит ещё месяц. Савва, оставишь людей для присмотра, чтобы ловчие не сунулись и чтобы никто с выселок раньше срока не высунулся. Едой их надо обеспечить тоже, чтобы отъелись пока меня нет. Пахом за старшего, как и был.
— Оставлю четверых, — кивнул Савва. — С Фотием во главе, он тут уже прижился, вон, храпит в обнимку с тем бородатым.
— А стену… — Я вытащил прут из земли и переломил его. — Стену будем ломать в столице. Есть у меня там пара дверей, в которые с таким делом можно постучать. Худой закон, Первуша, — это ведь тоже всего лишь рецепт. А рецепты я переписывать умею.
Первуша посмотрел на меня поверх огня, и в его глазах впервые за вечер мелькнуло что-то, похожее на любопытство.
— Вот на это, боярин, — сказал он, — я бы поглядел.
Штаб разошёлся за полночь. Савва пошёл проверять, как устроены его люди, Пахом с Силантием — к себе, а я остался у малого огня один и понял, что спать не хочу.
Я пошёл к кухне — проверить котлы на утро, руки сами попросили работы.
Матвей был уже там.
Он стоял над моим хозяйством и вёл ревизию как и Гриша ранее. Заглянул в похлёбку, растёр в пальцах щепоть толчёного корня, понюхал, отломил лепёшку.
— Крахмала много, — сказал он, не оборачиваясь. — А клейковины нет. Как тесто-то держится?
— На соке. Сахара схватываются на горячем камне, вроде корочки.
— Хитро. — Матвей помолчал, вертя лепёшку. — Я, когда ты пропал… я всё думал: чем он там жив. А ты вон. Кухню поставил. — Он повернулся, и я увидел его глаза. — Мог бы и догадаться, дурак. Ты же нас всех так и нашёл. Через котёл.
Больше он ничего не сказал. И не надо было.
Мы молча вычистили котлы вдвоём, как чистили их сотню раз, и это молчание лечило лучше разговоров. А когда я шёл к своей землянке, у поленницы шевельнулась тень.
Тимка сидел на чурбаке, обхватив колени, и не спал — ждал. Я сел рядом. Помолчали.
— Я рядом ехал, — сказал он наконец в темноту. — Через две телеги, Саш. Они тебя волокли, а я сидел, как мешок. Хоть бы крикнул, хоть бы нож кинул, я ж метко…
— И был бы у них второй пленник. Или чего похуже.
— Всё равно. — Он упрямо мотнул головой. — Все чего-то делали. Савва людей поднимал, Первуша по лесу бегал, Матвей вон кормил всех. Один я, как…
— Тимка. — Я подождал, пока он посмотрит на меня. — Телега ушла — вот что вы делали. Я в той яме, когда меня вязали, про одно думал: колёса скрипнули, дети целы. Мне эта мысль, если хочешь знать, драться помогала. Так что не сидел ты мешком. Ты был той самой причиной, по которой я до сих пор живой и злой. Понял?
Тимка сопел долго. Переваривал.
— Всё равно, — буркнул он наконец, но уже другим голосом. — Вот выучусь. Пусть только попробуют ещё кого из наших тронуть.
— Договорились. А теперь спать. Подъём до света. Дарья одна четыре котла не потянет.
— Это которая страшная? — Тимка поднялся и зевнул. — Не, она ничего вообще-то. Она мне сегодня добавки дала. Сказала, я на её старшего похож.
Он ушёл в темноту, к землянкам. Я постоял ещё, слушая, как дышит спящая поляна — сотня душ, два мира, один храп Фотия на всю округу, — и пошёл спать сам.