Недавно нам пришлось внимательно перечитать Уайльда — все книги подряд. Для ясности оговоримся, что это оказалось необходимым для одной специально интересовавшей нас темы. Как знает читатель, в последние годы сделалось как-то неловко произносить самое слово „мораль“. А быть причастным к чему-либо, заклейменному словом „мораль“, стало уже конфузным вне всяких пределов. В частности, пострадал от такого отношения к морали такой властитель дум, как Ибсен, трактовавший вопросы совести, ответственности, чести и долга. Этого факта было достаточно, чтобы от него отошли — отодвинулись, как от вещателя устаревших слов. Вместо этики воцарился эстетизм.
Во всем этом перевороте чувствовалась внутренняя ложь. Но эту ложь исповедовали с чистым сердцем чистые люди; исповедовали старые и юные. Оставалось одно — обратиться к исследованию вопроса о взаимных отношениях между моралью и эстетикой. Вопрос этот не нов: уже давно философы пробовали моральное чувство свести к чувству прекрасного. И, конечно, между этими началами есть, — вернее: должна быть, — родственная связь, остающаяся не определенной... Мы однако имели в виду не эту сторону — не абстрактное разрешение задачи. Для нас существенно было проследить другой вопрос — знает ли художественная литература образцы красивого зла? На первый взгляд, ответ очень прост. Конечно, знает. Можно сказать даже, что вся литература держится на зле и человеческих недостатках. Кто в самом деле не знает, что положительные герои самые скучные и неудачные персонажи в литературе, а всякого рода отрицательные типы составляют главную ценность во всех литературах. Здесь однако есть одно крупное недоразумение: это совсем не эстетика зла, как такового, а эстетика человека в недобрые моменты его жизни. А это совсем не одно и то же. Очень часто в проступке можно разглядеть размах душевных способностей человека, одаренность человека. И может казаться, что ценится красота зла, тогда как ценится сам человек, раскрывающий свою ценность в этих отрицательных условиях проступка или даже преступления. Такая тема есть как-раз у того же сложнейшего психолога — Ибсена. У него героиня аристократка радуется, что ее муж посмел пренебречь традициями рода и общественным мнением и в трудную минуту решился совершить преступление. У Ибсена не трудно видеть, что его героиню волнует не эстетика зла, а эстетика силы и решимости идти напролом. В самом преступлении нет ничего привлекательного для Ибсеновской героини, но в готовности идти напролом ради предпринятого дела, — для нее есть очень много привлекательного. И именно этот момент совершения проступка является поворотным пунктом в отношении ибсеновской героини к мужу (Сельма — в „Союзе молодежи“).
Несомненно, то же имеет место в отношении зрителя к разного рода „злодеям“ на сцене и к обвиняемым в преступлениях на судебных разбирательствах.
Поэтому, чтобы установить эстетику чистого зла, нужно найти такой случай, где кажется красивым содеянное независимо от того, какие привлекательные волевые и интеллектуальные качества оно обнаружило в человеке, его совершившем. Короче говоря, нужно отыскать в литературе чистейшего зла чистейший образец, воплощенный в образе, и показать, что это зло, свободное от всяких примесей, может быть красиво — даже прекрасно.
Вот это и было задачей, из-за которой мы взялись за особенно пристальное чтение Уайльда. У кого же искать эстетику зла и имморального, как не у автора „Портрета Дориана Грея“? Человек не только перевернул всю оценку морального в человечестве, но и был так смел, что осуществлял на деле то, что утверждал и ценил на словах: „Жизнь других не значила для меня ничего. Я брал наслаждение, где мне нравилось, и проходил мимо“ (De profundis).
Но самое пристальное чтение Уайльда и самые тщательные, предвзятые поиски в творчестве Уайльда оказались безрезультатными.
Пришлось решительно покончить с надеждой найти в книгах Уайльда какие-либо опорные точки для эстетики зла, как такового. Наоборот: стало ясным, что об этом можно говорить только по недоразумению.
Быть может, читатель, сохранивший в памяти впечатление от сказок Уайльда, предположит, что наше впечатление при перечитывании Уайльда обосновывалось на этих сказках. Нет, совсем нет. Правда, это — изумительные сказки. Правда и то, что эти сказки делают совершенно ясным, что у Уайльда был художественный вкус к тому, что называется добром. Его сказки о любви, о жалости, о сострадании, о нежности к слабым и обиженным, почти молитвенно красивы. Они проникнуты насквозь поэзией добра. И они так просты и естественны по тону, что нельзя допустить их сделанность. Но сейчас мы все-таки имеем в виду не их, не эти драгоценности сказочной литературы, оставшейся после Уайльда.
Поразительно было обновленное впечатление как-раз от бунтарского „Портрета Дориана Грея“. Что хотел написать Уайльд, — это другой вопрос. Но если иметь в виду, что он действительно написал, то ведь „Портрет Дориана Грея“ — в целом — произведение, где этическое тесно соприкасается с поэтическим. Вам кажется это невероятным? Вы вспоминаете об авторе „Портрета“, что он — именно в этом романе1 — утонченный разрушитель морального чувства, что он именно в этом романе апологет красоты всякого рода уклонении от голоса морального чувства... Но вы попробуйте только отвлечься от Уайльдовских парадоксов, рассеянных в романе, и поставьте в поле своего зрения лишь основное содержание вещи. И вы придете к неизбежному выводу, что Уайльд столь же мало может считаться источником для обоснования эстетики зла, как самые завзятые моралисты и авторы моральных прописей.
В самом деле, что дается в этом романе сквозь тьму тем остроумных парадоксов? Попробуйте разобраться во впечатлении и вы найдете прямую линию, связывающую Уайльда — автора поэтически чарующих сказок, с Уайльдом — автором „Портрета Дориана Грея“. Между ними вопреки очевидности есть эта прямая линия. В сказках чувствуется вкус к добру (именно вкус). Совершенно тот же вкус к тому, что именуется добром, чувствуется в „Портрете Дориана Грея“, не смотря на то, что содержание романа, повидимому, совершенно обратно сказкам.
Ницше хотелось, чтобы человек был белокурым животным, не имеющим представления ни о чем, кроме главного — т. е. веления своего „тела“. Белокурое животное должно было чувствовать себя бесконечно далеко от всего, что называется угрызениями совести и контролем моральных велений.
Уайльду тоже хотелось этого, хотелось увидеть, как будет жить и радоваться жизни человек, освобожденный от тенет морального чувства. Чтобы удовлетворить своему желанию, Уайльд прибег к чуду фантазии и создал своего вечно юного, радостного и очаровательного Дориана Грея, не знающего, что такое „можно“ и что такое „нельзя“, что постыдно и что непостыдно. Для него есть один критерий — радость бытия.
Но в каком странном свете представляется читателю то, что дано автором в „Портрете Дориана Грея“!