Человеку, вероятно еще долго, не уйти от той доли, которую Пушкин характеризовал словами: „мыслить и страдать“. Страдать — от всего: столько же от столкновений с внешним миром, законами внешнего мира, сколько и от столкновений с самим собой... Поэтому, говоря о писателях, чаще всего приходится говорить о „драме“ или о „трагедии“ в их жизни и творчестве. И это так часто приходится делать, что в конце-концов самые слова: драма и трагедия, в применении к писателям, становится трудным произнести, не боясь, что они покажутся читателю чем-то вроде наскучившего пышного припева. Но в применении к баловню и счастья и несчастья, о котором мы имеем в виду говорить, можно говорить какие угодно печальные, торжественные слова, не боясь, что они покажутся пышным преувеличением. Можно уверенно говорить о драме в его творчестве; можно с уверенностью говорить о драме в его жизни. В приложении к Уайльду даже мало этого слова. Оно кажется слишком спокойным. В жизни и творчестве Уайльда все имеет характер преувеличения. Никаких полутонов. Все — крайности, точно перед вами не действительность, а резкие мелодраматические эффекты, рассчитанные на борьбу с очень тугой восприимчивостью зрителей. С подробностями этой живой литературной мелодрамы, где есть все: и богатство, и слава, и месть, и суд, и каторжная тюрьма, — читатели „Русского Богатства“ знакомы давно, благодаря английским очеркам Дионео. Это было в то время, когда имя Оскара Уайльда не только в России ничего не говорило читательской массе, но и в Англии интерес русского писателя к опозоренному Уайльду способен был вызвать недоумение — со стороны персонала Лондонской национальной библиотеки.
Обстоятельства жизни и творческой драмы Уайльда на самом деле необычайны: герой драмы погиб от изобилия счастья, выпавшего на его долю в жизни и литературе, от изобилия своей душевной одаренности и множества остроумных мыслей, приходивших ему в голову. Он был оглушен своим умом, своим счастьем и своей интеллектуальной смелостью. Удача почти „преследовала“ Уайльда, как других преследуют неудачи. Поэтому в начале живой трагикомедии об Оскаре Уайльде — почти беспредельное человеческое благополучие. Герой этой трагикомедии редкий образчик человека, которому ничего не нужно ни от кого, потому что у него все есть в изобилии — о чем может мечтать человек, даже привыкший к своей удачливости. Впоследствии Уайльд сам подчеркивал эту особенность своего счастья: „Боги дали мне почти все. Я обладал гением, родовитым именем, высоким общественным положением, славой, блеском и умственной отвагой; я искусство сделал философией, философию искусством“.
А в финале пришлось в каторжной тюрьме писать о себе: „За упокой“. И он был на самом деле мертв для всех, кому еще недавно хотел и умел нравиться. Он был уже не Петроний Англии XIX века, не arbiter elegantiarum для утонченных людей, а уголовный арестант, осужденный за проступок против нравственности; не законодатель радостей жизни, а „клоун“ страдания, — выражение самого Уайльда, которому только исключительно преданный человек захотел подать милостыню уважения, сняв перед ним шляпу, когда Уайльда, закованного в наручники, вели мимо — на суд по обвинению в позорящем проступке. Обнажение головы перед Уайльдом — для этого требовалось немало смелости и личного мужества: до такой степени было возбуждено против Уайльда английское общество. И каким горячим словом благодарности увековечил Уайльд друга, подавшего ему милостыню уважения, в заупокойном рассказе о самом себе!
За судебным приговором пришли два года позора и страдании. Законодатель и толкователь красоты в каторжной тюрьме два года проделывал все, что требовалось унижением по закону:
Канат кровавыми ногтями
Щипали мы до тьмы,
Мы стены мыли, пол белили,
Решетки терли мы,
Носили ведра, взводом, бодро,
Скребли замки тюрьмы.
Мешки мы шили, камни били,
Таскали пыльный тес,
Стуча по жести, пели песни,
Потели у колес.
Но в каждом сердце скрыт был ужас
И ключ безвестных слез
..............
И все, дрожа, к себе вошли мы,
Как в разные гроба.
Перевод В. Брюсова.
Кончился срок тюремного заточения; кончились арестантские прогулки по двору — мимо вырытой только что могилы, которая „зевала желтым ртом“, ожидая повой очередной жертвы английского решительного правосудия; кончились встречи с палачом, после которых
...все, дрожа, к себе вошли...
Как в разные гроба.
На смену пришло одиночество в добровольном изгнании, нищета, тоска и преждевременная смерть. Для выдержанности стиля не хватало только похорон за счет официальной благотворительности. Вмешательство единственного близкого человека нарушило эту стильность: писатель был зарыт в чужую землю, но дружескими руками.
А потом пришла посмертная слава, и новая посмертная слава затмила былую — прижизненную.
Таким образом все признаки трагического в жизни Уайльда на лицо, и слово: „трагедия“ в отношении к жизни этого писателя, отравленного одинаково и счастьем, и несчастьем, можно произносить, не колеблясь.
Но, так же мало колеблясь, можно говорить об элементах трагического в самом творчестве Уайльда, — эстета и индивидуалиста. По самой сущности своей и эстетизм, и индивидуализм, замыкающийся в кругу того, что есть „я“ и касается только этого „я“, — исключают психологию мученичества и принесения себя в жертву. Сам Уайльд очень насмешливо относился к идее мученичества в истории, считая стремление к мученичеству и самопожертвованию извращением нормальной души. Но на блестящие парадоксы, которыми забавлялся Уайльд, когда речь шла о моральной природе человека, действительность ответила парадоксом сумрачным, сделав из него, Оскара Уайльда, нечто парадоксальное: мученика эстетизма и индивидуализма, приносившего в жертву этим началам и свое благополучие, и свою жизнь, и творчество.
Уайльд проводил резкую черту между настроениями древнего мира и нового мира.
Над портиком древнего мира были начертаны слова: «Познай самого себя!“. Над вратами нового мира будет красоваться надпись: „Будь самим собой“. Все учение Христа сводится к тому же самому: „Будь самим собой“. В этом заключается весь смысл Его учения.
Таким образом для старого мира, от которого Уайльд хотел бесповоротно уйти, главное было в работе мысли — в стремлении познать себя. Эта работа, казалось Уайльду, закончена в веках минувшей культуры, и человеку нового мира предстояла новая задача. Отныне главной работой должна была стать работа воли; нужно было осуществить формулу Ибсена: „Будь самим собой“... Уайльду показалось, что заповедь древнего мира о познании самого себя уже отпала, и он твердо и решительно попытался быть самим собой. Литературное и личное счастие, конечно, окрыляли дерзновенного.
Уайльду казалось, что он нашел себя — нашел на путях эстетизма и индивидуализма. Но по существу он всю жизнь ошибался. Он был равно далек и от заповеди древнего мира, и от заповеди нового мира. Он никогда не знал „самого себя“ и тем самым никогда не был в состоянии быть „самим собой“.
Стремясь быть — по слову скандинавского индивидуалиста — самим собой, он на самом деле постоянно урезывал и ополовинивал себя, стараясь уместиться в рамках чистого эстетизма и крайнего индивидуализма, дедуцирующаго весь мир из одного звука: „я“. Как мы увидим, Уайльд упорно старался вместить себя в рамки доктрин, казавшихся ему привлекательными, и до самой смерти не понимал, что он сам сложнее этих доктрин.
В этом и заключается то, что мы назвали трагедией в творчестве Оскара Уайльда.