К вечеру семнадцатого по Петербургу шли два текста.
Первый — мой, тот самый, что вынесли из дворца в трёх конвертах. К одиннадцати он был в наборе, к утру вышел, и в течение восемнадцатого его перепечатали ещё в двух местах.
Второй нигде не печатали и печатать не собирались.
Он ходил устно и звучал приблизительно так: государь после трёх месяцев непосильных трудов был на приёме не совсем в себе, отступил от согласованного текста и говорил не то, что собирался; фамилия обеспокоена; поговаривают о враче.
Ни один из этих текстов не победил в первые сутки.
Я думал, что страна ответит сразу, и ошибся, как ошибался почти во всём, что касалось сроков. Восемнадцатого пришло девять телеграмм — все из тех губерний и городов, чьи люди стояли вчера в зале, потому что прочие ещё ничего не знали и не могли знать: почта идёт, а до дальних мест доходит через неделю.
Из этих девяти семь оказались благодарственные.
Одна — из Курска, от городского головы — была короткая и деловая: спрашивали, с какого числа считать новый порядок отвода земли под училища и куда обращаться, если губернское присутствие о нём ещё не извещено.
Девятая, из Твери, оказалась лучше всех.
Тверское собрание благодарило и тут же спрашивало прямо: угодно ли будет государю указать, из каких источников предполагается покрыть расходы по объявленным мерам, ибо земства, при всём усердии, не могут строить на обещания.
Я прочёл её дважды и велел ответить, что сумма будет объявлена в срок.
Свешников пришёл в девятом часу утра восемнадцатого.
— Ваше императорское величество, копия.
Я взял у него лист.
Тот самый проект: временное поручение текущих дел управления, впредь до выздоровления его величества, с приложением врачебного заключения.
Внизу теперь стояли две подписи вместо одной. Владимир — и врач, тот самый, что подписал первым.
Ниже была оставлена пустая строка.
— А второе заключение имеется?
— Есть, ваше императорское величество. — Свешников подал второй лист. — Оно не сходится с первым.
Я положил их рядом.
В первом — нервное переутомление, требующее временного устранения от государственных занятий и полного покоя.
Во втором, вчерашнем, — те же самые наблюдения слово в слово, и вывод другой: утомление есть, препятствий к исполнению обязанностей нынешним числом не обнаружено.
Два врача, одни и те же признаки, разные заключения.
Для суда этого мало. Для дворцового дела — довольно: механизм рассчитан был на то, что все скажут одно, а как только двое говорят разное, бумага перестаёт быть основанием и делается предметом спора, а спорить им некогда.
— Что ещё скажете?
— Курьерская копия ушла в Абастуман вчера в двенадцать, ваше императорское величество. Идёт пять суток.
— Про это я знаю.
— И ещё одно. — Он замялся. — Нынче в час пополудни смена внутреннего караула.
Я посмотрел на часы.
Стрелки показывали без четверти десять.
Дворцовый комендант пришёл в одиннадцать.
Должность эта была заведена при деде и устроена так, что человек, её занимающий, отвечает за безопасность государя целиком: ему подчинены и охрана, и дворцовая полиция, и он один имеет право входить ко мне во всякое время без доклада.
Он был немолод, крепок, говорил коротко и стоял прямо.
— Ваше императорское величество, имею честь доложить о перемене в расписании постов.
— Докладывайте, я слушаю.
— Нынешней сменой два внутренних поста — у малой лестницы и у входа во внутренний коридор — занимаются от Сводного полка людьми, назначенными особо. Приказ его императорского высочества Владимира Александровича.
— Приказ письменный?
Комендант помедлил с ответом.
— Устный, ваше императорское величество. Передан вчера вечером через дежурного штаб-офицера.
Мы посмотрели друг на друга.
Он знал, зачем это. Я знал, что он знает. Ни один из нас не проронил ни звука о том, зачем в дни, когда государь здоров и во дворце всё спокойно, надо особо назначать людей на два внутренних поста — на те самые, через которые ко мне входят и от которых меня можно не выпустить.
— Скажите мне одно. Устный приказ его высочества вы обязаны исполнить?
— Обязан, ваше императорское величество. Он главнокомандующий, а посты несёт гвардия.
— А письменное распоряжение государя?
— Обязан тем более, ваше императорское величество.
— Тогда садитесь и пишите под мою диктовку.
Я продиктовал четыре строки, и в них не было ни слова про дядю.
Внутренний караул дворца впредь подчиняется дворцовому коменданту непосредственно. Всякая перемена постов, расписания и состава производится не иначе как по письменному распоряжению государя, за собственноручной подписью. Устные распоряжения, кем бы они ни были отданы, к исполнению по внутреннему караулу не принимаются. Настоящее объявить по команде нынче же.
Я подписал и поставил час: одиннадцать двадцать пополуночи.
Комендант прочёл, сложил лист и сказал:
— Дозвольте один вопрос, ваше императорское величество.
— Спрашивайте, что хотите.
— Ежели его высочество нынче переспросит, я обязан буду показать ему это.
— Покажите непременно. Затем и писано.
Комендант вышел.
Смена караула прошла в час пополудни по старому расписанию, и никаких особо назначенных людей ни у малой лестницы, ни у внутреннего коридора не появилось.
Этого было мало.
Устный приказ не исполнили один раз, потому что я успел за два часа. Назавтра его можно было повторить под другим названием: не перемена постов, а усиление охраны; не распоряжение, а просьба; не внутренний караул, а люди, временно поставленные при дверях по случаю приезда фамилии.
Я вызвал коменданта снова и велел принести весь суточный постовой лист, не выписку.
В нём было сорок две строки. Час, место, часть, фамилия старшего, число людей. Две строки у внутреннего коридора были переписаны поверх подчистки. Комендант показал: первоначальные фамилии восстановлены после моего распоряжения, новые сняты.
— Кто держит второй экземпляр?
— Дежурный по караулам, ваше императорское величество.
— Он может исправить свой отдельно?
— Может. Разойдутся они уже при сдаче.
— Значит, поздно. Нужно, чтобы расходились до смены.
Караул мы менять не стали. Изменили лист: два экземпляра подписываются одновременно комендантом и дежурным, за час до смены один уходит в дворцовую канцелярию и назад не возвращается, всякая поздняя перемена идёт отдельной бумагой — с часом и с причиной.
— Причину кто пишет? — спросил комендант.
— Тот, кто просит перемены.
— Великий князь не станет писать причину начальнику караула.
— Тогда караул не переменится.
Он посмотрел на меня, потом на сорок две строки, и ничего не сказал.
Внизу листа я велел прибавить одну клетку: «Распоряжений устных — принято к исполнению: ноль». Если там когда-нибудь появится единица, мне не придётся разыскивать человека, который решил, стоит ли сообщать об этом государю.
Первый новый лист заполнили при мне: комендант подписал слева, дежурный справа, сорок две строки, ни одного пустого места. Прежний, с подчисткой, не выбросили — подшили первым.
Я не отнимал у дяди гвардии. Я не отменял ни одного его приказа и не написал о нём ни строчки. Я забрал одну-единственную вещь: возможность распоряжаться тем, кто стоит у моих дверей, не оставляя следа.
Устное распоряжение не имеет подписи.
Этому меня научили в первую же неделю, в октябре, когда из архива унесли опись.
Мать приехала в пятом часу.
Я послал за ней сам, и она приехала немедленно, и это тоже было сообщение.
Я не стал ничего доказывать. Я выложил перед нею три бумаги — по старшинству, как они появлялись на свет.
Первую — ноябрьскую бумагу, которою испрашивалось разрешение врачу наблюдать государя и подавать о нём ежедневные записки; внизу помета: исходит от семьи.
Вторую — распоряжение об отбытии её величества императрицы в Царское Село семнадцатого числа тотчас по окончании приёма, поезд в четыре часа.
Третью — проект с двумя подписями и пустой строкой.
Читала она долго и внимательно.
Дольше всего задержалась на второй.
— Ты знала? — спросил я.
Она не стала притворяться. Это, при всех наших с ней делах, надо сказать в её пользу: врать мне она не стала ни разу.
— Про врачей знала, — сказала она. — С декабря.
— И что же?
— И считала, что это спасение. — Она положила ладонь на первый лист. — Ники, ты за три месяца похудел так, что я вижу это через комнату. Ты не спишь. Ты ходишь ночью. Я родила пятерых и одного схоронила, я знаю, как выглядит человек, который надорвался, и ты выглядишь именно так. Мне говорили: пусть отдохнёт два месяца, дела поведут при нём. Я думала, что через два месяца ты вернёшься живой.
— А что теперь?
— А теперь я прочла вот это. — Она подвинула вторую бумагу двумя пальцами, брезгливо, как двигают что-то нечистое. — Про твою жену мне не сказали.
— Отчего это важнее прочего?
— Оттого, — сказала мать, — что отдых не требует, чтобы жену увозили за двадцать вёрст в тот же час.
Она помолчала.
— Мне сказали, что тебе надобно отдохнуть. О ней не обмолвились вовсе. Умолчали как раз о том, без чего я бы не согласилась. Теперь я не верю и остальному.
— Не всё, — сказал я. — Начиналось это, вероятно, именно так, как вам сказали. Никто не собирался меня свергать. Просто когда бумага уже написана и подписи собраны, дальше её ведёт не тот, кто её начал, а тот, кому она нужнее.
— Стало быть, Владимир.
— Он самый.
Она сидела очень прямо.
— Чего ты от меня хочешь?
— Ничего не хочу, — сказал я, и это была правда. — Приказать вам я не могу и просить не стану. Я показал вам три бумаги, вот и всё. Подпишете вы или нет — решать вам, и я приму любое.
Это была единственная возможная тактика с нею, и я знал это с октября: у матери можно выиграть только тогда, когда она решает сама.
Мать смотрела на третий лист.
— Если я не подпишу?
— Тогда у них останется одно заключение против другого и подпись одного великого князя. Этого мало.
— А если подпишу?
— Тогда через сутки распоряжаться будет не Георгий и не совет, а ваш деверь. И вы окажетесь при нём вдовствующей императрицей, которую благодарят за материнскую твёрдость.
Она поставила ладонь на бумагу и долго ничего не говорила.
— Дай мне перо.
Я подал его. Она не стала подписывать в оставленной строке. Она написала поперёк листа, наискось, крупно, и написала так, чтобы всякий, кто возьмёт бумагу в руки, прочёл это первым:
«Согласия не даю; оснований к устранению государя не нахожу. Мария».
И поставила число.
— Теперь ты дашь мне слово, Ники, — сказала она, отдавая перо.
— Слушаю вас, матушка.
— Никакого суда над фамилией. Ни явного, ни под видом тайного дознания. Что бы ты о них ни думал, они твоя кровь, и вся Европа станет смотреть не на их вину, а на ваш семейный позор.
— Даю вам слово.
— И Георгия не тронешь. Он болен, он ничего не решал, и я не позволю, чтобы он умер, думая, будто брат его подозревает.
— Моё письмо уйдёт к нему нынче же, прежде их бумаги.
— А Владимира не унижай перед людьми. Оставь ему имя, округ и возможность явиться ко двору без позора. Он проиграл, и этого довольно. Если ты выставишь его на посмешище, он тебе до могилы не простит. Ты его знаешь.
Я подумал над этим условием.
— С одним условием: во дворце он больше ничем не распоряжается.
— Это справедливо, — сказала мать.
Я достал чистый лист и записал все четыре условия, включая свою оговорку.
Мать наблюдала молча. Потом забрала перо и поправила первое: «следствия над фамилией не производить» переделала в «не производить без моего ведома и письменного решения».
— Отчего? — спросил я.
— Оттого, что ты написал им прощение вперёд, на всё, что они когда-нибудь сделают. Я закрываю нынешнее дело. Больше я им ничего не должна.
— Зачем вообще писать? — прибавила она, отдавая перо. — Я сказала, ты согласился.
— Затем, что через месяц мы оба будем помнить условие выгоднее для себя.
Она посмотрела строго, потом усмехнулась.
— Этому ты у меня научился или против меня?
— И тому и другому.
Мы подписали лист вдвоём и сняли две копии сразу, при обоих. Одна осталась у неё, другая у меня, и на обеих было отмечено, что они равны и что первого экземпляра между ними нет. Переменить условие теперь нельзя было иначе как с подписью другого.
Она встала.
— И вот ещё что, Ники. Я вчера была в зале.
— Я тебя видел.
— Ты сказал глупость про самодержавие, — сказала она. — «Отвечает один человек». Твой отец никогда бы так не сказал: власть не отвечает, власть правит. Но твои земские увезли эту фразу домой, и через месяц её будут повторять в уездах.
Она пошла к дверям и у дверей обернулась:
— Так что, вероятно, глупость была умная. Прощай, мне пора.
Не «до свидания». «Прощай, мне пора» — и «ваше величество» она в тот вечер не сказала ни разу, но и «Ники» сказала только дважды за весь разговор.
Победоносцев пришёл девятнадцатого, вечером, без вызова.
Он не привёз никаких бумаг, ничего не просил и не стал садиться.
Постоял у стола, посмотрел на лампу.
— Я прочёл газеты, — сказал он. — И прочёл всё, что напечатано, и то, что перепечатано.
Я не отвечал.
— Вы отняли у меня одно, государь. Вы оставили начала неприкосновенными — и я слышал это своими ушами, и слова были мои. — Он снял очки, подержал их и не надел. — Но вы прибавили к ним объяснение, и объяснение это ваше. Теперь всякий будет говорить: самодержавие есть то, при чём один человек за всё отвечает. И спрашивать станут не о власти, а об ответе. С вас — покуда вы живы, а после вас — с вашего сына.
— Разве это дурно?
— Это очень хорошо, покуда государь таков, как вы нынче, — сказал он. — И это гибельно, когда он будет иной. Начала тем и держались, что стояли выше человека. Вы вчера поставили их в зависимость от человека и сделали это одной фразой, за полминуты, и я, признаться, не понял этого в зале и понял только ночью.
Он помолчал.
— Вы сделали вчера много больше, чем сами понимаете. Дай Бог, чтобы вы поняли вовремя.
Возразить было нечего.
Он был прав, как бывал прав всегда, и я не мог ни согласиться, ни отвергнуть.
— Константин Петрович, — сказал я. — Я вас благодарю. За речь и за всё прочее.
— Не за что, государь.
Он поклонился и пошёл к двери, и в дверях остановился на секунду, и мне показалось, что он хочет сказать ещё что-то.
Но так и не сказал.
И это был конец нашего с ним союза, хотя обер-прокурором он оставался ещё долго, и мы виделись еженедельно, и он ни разу больше не привёз мне ни одной написанной им строки.
Дядя Владимир получил в тот же вечер письменное уведомление о новом порядке внутреннего караула — сухое, в четырёх строках, без единого слова о причинах.
Ответа на него не последовало.
Он остался главнокомандующим гвардии и столичного округа, президентом Академии, членом Государственного совета, и на всех приёмах вплоть до Пасхи держался со мною с безукоризненной вежливостью человека, у которого отняли одну вещь и который твёрдо намерен когда-нибудь взять её обратно.
Из тех, кто помельче, никого не судили и не сослали.
Двоих, причастных к подрядам, вывели из хозяйственных должностей по итогам ревизии, и вывели без шума. Остальные отступили сами, как только стало ясно, что врачи разошлись во мнениях, а вдовствующая императрица написала поперёк листа то, что написала.
Доклад я не уничтожил и хранить у себя не стал.
Его вместе с обоими заключениями и всеми приложениями запечатали в отдельное дело дворцовой канцелярии, и на конверте написали, что оно вскрывается не иначе как по письменному распоряжению государя и председателя Государственного совета совместно.
Копии в моём столе не осталось. Я проверил ящик сам, передал ключ Оболенскому и велел внести его в опись дворцовой канцелярии. Если дело когда-нибудь вскроют, на конверте будут две подписи; моей одной для этого больше не хватит.
Двор перемену заметил, и заметил не ту, которую я ждал.
Никто не говорил, что государь кого-то сломал. Говорили другое: что распоряжения его теперь исполняются, что устного приказа во дворце больше не довольно и что беспокоиться о здоровье государя следует не помимо него.
Девятнадцатого вечером я остался один и стал считать.
Я обещал шестидесяти губерниям и городам казённую помощь училищам, больницам и дорогам; расчёт назначен на пятое июня.
Свешников дал мне грубую прикидку днём. Она была написана его мелким ровным почерком на двух листах, и в конце стояло число.
Тридцать восемь миллионов в год. По самому осторожному счёту, и это только на школы да на лечебное дело, без дорог.
Весь обыкновенный доход казны — около миллиарда с небольшим.
То есть я обещал вчера примерно три с половиной процента всего, что у империи есть.
Витте писал в записке, что казённая продажа питей даст со временем сто миллионов, но со временем — это через три года, а опыт идёт в четырёх губерниях с нынешнего января, и первые деньги от него будут не раньше девяносто шестого.
До пятого июня оставалось четыре месяца с половиной.
Я положил рядом текст вчерашней речи и два листа Свешникова. На полях речи против слов «казённая помощь» написал: «38 000 000 в год. Денег нет». Ниже — фамилию человека, который мог либо найти их, либо доказать, что искать нечего.
«Витте. Понедельник».