Восьмого февраля Витте внёс доклад о необходимости введения золотого обращения.
Он приехал с двумя папками, снял пальто внизу, поздоровался и через полторы минуты уже ходил по кабинету.
Я не мешал.
За три недели, прошедшие с семнадцатого января, он прислал мне четыре записки, и все четыре были дельные; произошедшего во дворце он не упомянул ни разу. Он не поздравлял, не сочувствовал и не намекал. Он писал про хлебный вывоз, про германский договор и про то, что оговорку о неурожае он выторговал за четыре миллиона двести, то есть дешевле, чем полагал.
— Ваше величество, начну с конца, — сказал он. — Без золотого размена большой внешний заём обойдётся России слишком дорого: заимодавец берёт с нас надбавку за то, что рубль его сегодня стоит одно, а через год другое. Надбавка эта дороже всего золотого запаса, который мы бережём. А без займа мы не доведём сибирской дороги и не поднимем промышленности. Вот с чего надлежит начинать; прочее я докажу цифрами.
И дальше говорил сорок минут.
Про то, что при бумажном рубле, который сегодня стоит одно, а завтра другое, всякий заграничный заимодавец берёт с нас надбавку за риск, и надбавка эта нам обходится дороже, чем весь золотой запас. Про то, что мужик, продающий рожь, теряет на курсе больше, чем на любом налоге, только не знает об этом. Про то, что запас золота у нас уже собран и что упустить нынешний год — значит отдать деньги, которые могли бы прийти сюда, австрийцам, которые кладут крону на золото прямо теперь.
Всё было верно.
Правота его ощущалась физически, как тогда, в Аничковом: построение сходилось, число опиралось на число, и человек, говоривший это, знал предмет так, как я не буду знать никогда.
И проверить я по-прежнему не мог ничего.
Второе я понял к тридцатой минуте, и оно было хуже.
В докладе не было денег на школы.
Ни строки. Ни в расходной части, ни в приложениях, ни в оговорках. Тридцать восемь миллионов, которые я обещал при пятистах свидетелях семнадцатого января, в этой бумаге не существовали вовсе — как не существует того, чего не внесли в смету.
Витте остановился, положил обе ладони на спинку кресла и сказал:
— Ваше величество, я прошу принципиального согласия. Подробности — моё дело.
И подал перо.
Я перо не взял.
— Сергей Юльевич, минуту. Я хочу позвать одного человека.
— Извольте.
— Пётр Иванович Свешников, титулярный советник. Он служит при моей канцелярии, а прежде служил в вашем департаменте окладных сборов.
Витте выпрямился.
— Ваше величество, при обсуждении государственной реформы?..
— При обсуждении, — сказал я. — Пошлите за ним.
Молчание вышло тяжёлое.
Свешников явился через четыре минуты, остановился у порога и прижал папку к груди обеими руками.
Увидев Витте, он стал белым.
— Осмелюсь доложить, государь, я не был предупреждён, и ежели требуется…
— Пётр Иванович, подойдите.
Он подошёл на два шага.
— Сергей Юльевич изложил мне доклад о золотом обращении. Я в нём ничего не понимаю и оттого подписать не могу. Переведите.
Свешников посмотрел на меня, потом на министра финансов, потом на свои руки.
— Ваше императорское величество, я не смею судить о предмете такой важности, и мнения моего никто не спрашивал, и я служу по окладным сборам…
— Помилуйте, государь. — В голосе Витте впервые прозвучало раздражение. — Он не знает предмета. Он золотого обращения в глаза не видел. Что он тут может сказать?
— О золоте — ничего, — согласился я. — Я и не прошу его судить о золоте, Сергей Юльевич. Я прошу его показать, чего нет в вашем расчёте. Это две разные работы, и вторая ему по силам.
Витте открыл рот и закрыл.
— Мнения вашего я не прошу, Пётр Иванович. Я прошу перевести. Как тогда, у себя в департаменте.
И он поправил очки.
Дужка, примотанная проволокой, чуть съехала, он подтолкнул её пальцем — и заговорил другим голосом:
— Извольте дозволить по таблице, государь. О самом золоте я судить не смею, тут его сиятельство знает, а я нет. Но на восьмой странице показано, сколько должно оставаться в запасе, и вот её я прочёл.
— Показывайте.
Он положил доклад на угол стола и повёл по строке чернильным пальцем.
— По расчёту его сиятельства в первые годы свободный остаток убывает. Ежели прибавить сюда обещанное школам, недостающее придётся либо занять, либо снять с иной статьи. Вот тут это видно.
— Стало быть, золотой рубль не даст мне денег, а свяжет те, что есть?
— По этой таблице выходит так, государь. О самом размене сказать не берусь.
— Позвольте, ваше величество. — Витте побагровел. — Это первые годы. По укреплении рубля кредит станет дешевле, и казна выиграет больше, чем связала.
— Совершенно верно, ваше сиятельство, — сказал Свешников, не поднимая головы. — Только на одиннадцатой странице «прочие ассигнования» на три года оставлены в одной сумме. После январского обещания эта строка уже не сходится.
Витте молчал. Прежде я такого не видал ни разу.
Он взял свою же папку, нашёл одиннадцатую страницу, посмотрел, потом посмотрел на Свешникова, потом опять на страницу.
— Вы в котором департаменте служили?
— В окладных сборах, ваше сиятельство. Двенадцать лет.
— И вели там что?
— Недоимку по четырём губерниям. И третий столбец для себя — во что взыскание обходится плательщику.
Витте сел.
— Покажите мне ваш третий столбец.
И следующие полчаса они спорили уже вдвоём, а я слушал.
Спорили о том, сколько составит казённый взнос, если считать по двум губерниям, а не по всем сразу; о том, можно ли класть в счёт доход от продажи питей, который ещё не получен; о том, что вернее — обещать меньше и дать всё, или обещать всё и дать половину.
Витте кричал, что нельзя дважды потратить одни и те же деньги.
Свешников тихо отвечал, что дважды и не выйдет, а вот половину назвать можно, и назвать честно, и вот сколько именно.
Это был лучший час, какой случался в этом кабинете с двадцатого октября.
Потом я остановил их и спросил, какие бумаги будут лежать у меня пятого июня.
Витте ответил первым:
— Смета, ваше величество.
— Одна смета, вы хотите сказать?
— Сводная.
— Тогда я увижу итог. А кто проверит основание каждой строки?
Он откинулся на спинку кресла.
— Смета проходит установленные проверки, ваше величество. Проверяется законность ассигнования и правильность итога. За потребность отвечает то ведомство, которое просит деньги.
— То есть министерство удостоверяет собственную потребность.
— Иначе ныне не устроено.
Свешников опустил глаза, и по его лицу я понял, что он смеётся.
Мы взяли восемь чистых карточек, по одной на будущую губернию. Названий ещё не было: отбирать предстояло по открытым сметам, а не по удобству губернаторов. Поэтому наверху я написал только номера.
На каждой карточке появилось пять строк. Что строится. Сколько платит земство. Сколько даёт казна. Кто принимает работу. Как будет проверено, что школа открылась, больничная кровать существует, а дорога не кончается за усадьбой подрядчика.
— Последнее — не финансовое ведомство, — сказал Витте.
— Именно поэтому я спрашиваю вас, кто увидит результат после денег.
— Министерство внутренних дел.
— То есть Дурново проверит губернатора сведениями губернатора.
— Земство представит акт.
— Земство просит деньги и представит акт, что деньги потрачены хорошо.
Он пожал плечами.
— Иначе придётся посылать восемь отдельных ревизий. Это будет стоить столько, что вы на эти деньги девятую школу построите.
— Тогда не восемь ревизий. Одну случайную.
Я положил карточки рубашкой вверх, перемешал и достал одну.
— Какая губерния получит этот номер, туда без предупреждения поедет проверяющий. Остальные семь будут знать только, что выбрать могли их.
— Проверяющий чей? — спросил Свешников.
Снова тот же тупик. Человек Министерства внутренних дел зависел от губернатора по службе; человек финансового ведомства видел рубли, но не видел, лечат ли больных; земский — проверял собственную управу.
— Двое, — сказал Витте. — Один мой, один от земства соседней губернии. Поодиночке оба заинтересованы, вместе станут следить друг за другом лучше любой полиции.
— А стоить это будет сколько?
Он прикинул в уме и назвал сумму на поездку и месяц работы. Я записал её в третий столбец Свешникова — туда, где считалась цена самого взыскания.
— Если проверка найдёт приписку?
— Следующий казённый взнос задержать, виновное лицо отстранить, — сказал Витте.
— Это после следствия. А до следствия деньги зависнут вместе со школой. Пусть не вся губерния отвечает за одного подрядчика. Задержать только спорный платёж, остальное вести дальше.
Он посмотрел на меня с новым выражением.
— Вы хотите, чтобы казна умела останавливаться на одной строке. Казна так не умеет.
— Научится на восьми карточках. Если не научится, девятой губернии не будет.
Мы добавили шестую строку: какой платёж останавливается при споре.
Потом дошли до сроков. Открытые сметы — к первому апреля. Отбор восьми губерний — к пятнадцатому. Соглашения — к первому июня. Пятого я получаю не просьбы и не намерения, а восемь подписанных карточек и одну сводную страницу; и ежели карточек окажется меньше восьми, на сводной так и пишется — шесть или пять, без замены будущими обещаниями.
— А если ни одной? — спросил Свешников.
— Тогда пятого июня я узнаю, что обещание было неисполнимо, и скажу это тем же людям. Но узнаю пятого, а не через три года.
Витте постучал ногтем по карточкам.
— Ваше величество, вы понимаете, что этим порядком отсеете как раз самые бедные земства? У богатого есть половина взноса и хорошие счётчики. У бедного нет ни того ни другого, хотя школа ему нужнее.
Это было так очевидно, что я разозлился на себя: придумал честное равенство и получил честное преимущество богатому.
— Предлагайте.
— Не равный взнос для всех. Две доли. Земство доказывает, сколько может внести без новой недоимки; казна добавляет остальное до установленного предела. Но тогда ваш красивый принцип «пополам» пропал.
— Красивый принцип можно выбросить.
Свешников впервые вмешался без приглашения:
— Осмелюсь возразить, государь. Ежели долю всякий раз назначать особо, к маю у каждой губернии сыщется покровитель, который докажет её исключительную бедность. Без числа тут, полагаю, не обойтись. Только число должно быть не одно для всех.
Он перевернул лист и начертил три ступени. Половина — для тех, чьи земские сборы на душу выше установленного порога. Треть — для середины. Четверть — для самых бедных, если недоимка подтверждена двумя несходящимися источниками. Остальное даёт казна, но общий предел на губернию сохраняется.
— Вот почему у вас третий столбец, — сказал Витте.
Свешников покраснел и прижал перо к бумаге сильнее, чем требовалось.
Я убрал слово «пополам» из проекта. Вместо него стало худшее для речи и лучшее для дела: три доли с двумя проверками.
Проверку результата мы разнесли на четыре числа. Пятое июня — деньги, соглашения, ответственные. Первое сентября — помещения, подряды и люди. Первое декабря — открытие. И следующее первое марта — работа после зимы: сколько было учебных дней, сколько принято больных, ездят ли по дороге.
Последнее число было важнее торжественного открытия. Открывать умеют все.
— Не многовато ли, ваше величество? — спросил Витте.
— Вот сейчас и проверим.
Мы взяли пустую карточку и разыграли по ней воображаемую бедную губернию: четверть местного взноса, школа в казённом здании. Витте играл казну, Свешников — земство, я — проверяющего.
До первого декабря сошлось всё. Здание починили к сентябрю, учителя наняли, дети записаны — тридцать один человек, и Свешников назвал их по волостям, будто они и вправду существовали.
А в марте у него в столбце учебных дней стояло сорок из ста двадцати.
— Отчего же сорок?
— Оттого что распутица, ваше императорское величество. — Он сказал это буднично, тем голосом, каким сообщают погоду. — Село за речкой, речка весной вздувается, а мостик через неё худой, и его водою сносит всякий год. Покуда вода не сойдёт, ребёнку идти семь вёрст кругом. Он и не идёт.
— А мост в смете у вас есть?
— Мосту в школьной смете взяться неоткуда, государь. Мост по дорожной части, а дорожная часть — другая книга и другие деньги. — Он подумал. — Школа выстроена. Деньги истрачены до копейки и по назначению. Отчёт верен весь, до последней запятой, и всё в нём правда. А дети два месяца в году не учатся, и по бумаге этого не увидать никак.
Витте засмеялся первым — коротко и невесело.
— Вот вам, ваше величество, ваш золотой рубль в малом виде. Всё сходится, а жить нельзя.
Строку мы вписали одну: как дети доходят до школы в распутицу и в какой месяц не доходят вовсе.
— При таком порядке, ваше величество, к июню у вас будут превосходные ведомости, — сказал Витте, глядя, как я пишу. — А школ может не оказаться ни одной.
— Оттого и начинаю с восьми губерний. Ежели порядок этот умеет производить одни бумаги, пятого июня станет видно. На всю страну я его тогда не пущу.
Карточка сделалась тесной, некрасивой и годной. Расширять её дальше я запретил — до первых настоящих восьми губерний. Бумага, предусматривающая заранее все беды, не бывает закончена; прочие ошибки должны прийти из жизни и получить дату поправки, чтобы правило потом не переписывали так, будто оно всегда было умным.
К вечеру у меня на столе лежали две отдельные бумаги, и в этом-то и было всё дело.
Первая — по золоту.
Согласие принципиальное дано. Реформа остаётся за Витте: он её задумал, он её и поведёт, и я не стану приписывать себе то, чего не понимаю. Но к первому мая он представляет этапы, объём запаса, сроки, а сверх того — две вещи, которых в докладе не было: во что обойдётся переход тем, кто на нём проиграет, и что мы станем делать, если в один из этих лет случится неурожай.
— Второе вы мне не простите, — сказал он, прочитав.
— Отчего же?
— Оттого что придётся считать то, чего не считают. — Он хмыкнул. — Я уж заметил за вами эту привычку, ваше величество.
Вторая бумага — по обещанному семнадцатого января.
Тридцати восьми миллионов у меня не было и в этом году не будет. Врать шестидесяти собраниям я не мог: земские люди пересчитают на другой же день, и тогда всё, что я выиграл, обернётся против меня вернее всякого доклада о нездоровье.
Поэтому вышло вот что.
Программа объявляется трёхлетней, а не единовременной, и первый год идёт не по всей империи, а по восьми губерниям, отобранным по одному признаку: там, где земства первыми представят открытые сметы.
Казённый взнос первого года складывается из двух источников, и оба — не из будущего. Первый: доказанная ревизией двора экономия и то, что удалось вернуть по семнадцати платежам. Второй: сокращение сметы министерства двора на будущий год, о котором я распорядился в тот же вечер, — и сокращение это касалось прежде всего расходов на увеселения и убранство.
Земства вносят одну из трёх долей: половину для обеспеченных, треть для средних, четверть для самых бедных при подтверждённой недоимке. Остальное до общего предела добавляет казна. Получает помощь только тот, кто вложился сам, но размер вклада не наказывает бедного за бедность.
Расширение — не раньше, чем придут первые проверенные итоги казённой продажи питей, которая идёт опытом в четырёх губерниях. Будущий доход вперёд не тратится ни на копейку.
Витте прочёл и сказал:
— Вот это можно исполнить.
— Меньше, чем я обещал.
— Меньше, — согласился он. — Зато вы сможете в июне назвать числа и не покраснеть. Ваше величество, я вам скажу неприятное: в январе вы обещали по-барски, будто вам никогда не платить по счетам. Нынче вы поправились, и поправились сами. Это редко бывает.
Они ушли вместе, министр финансов и титулярный советник, и в дверях Витте что-то сказал ему вполголоса, а Свешников остановился и опять прижал папку к груди.
Я остался один.
Четыре месяца без двенадцати дней.
Регентства нет. Совета старших нет. Заговор разобран, доклад запечатан. Двор говорит «ваше величество». Гвардия меня не любит, но караул у моих дверей теперь мой. Министр внутренних дел считает своё хозяйство, министр финансов спорит со мною, а не ведёт меня. Иностранные дела за мною. Жена — союзник. Мать — союзник на условиях. Есть тетрадь, есть пять пунктов, есть правило подписи, есть свой переводчик чисел и восемь губерний, которые с июня начнут строить школы вместе с казною — каждая по посильной, заранее рассчитанной доле.
Список выходил хороший.
Я перечитал его и приписал внизу то, что было честнее: за четыре месяца я не сделал ничего, кроме порядка. Ни одной дороги, ни одного завода, ни одной школы — только правила, по которым это можно будет когда-нибудь построить.
Впрочем, до меня и этого не было.
Папку о коронации мне подали в тот же вечер, последней в стопке.
Коронование предполагалось на май будущего года, в Москве, и папка была первая, предварительная: соображения комиссии, распорядок торжеств, роспись расходов начерно.
Я стал читать её от скуки, как читают в конце дня то, что подано к сведению и никакого решения нынче не требует.
Шло всё обыкновенное, и шло на восемнадцати листах: службы в Успенском соборе и порядок шествия, обед в Грановитой палате, иллюминация, приём депутаций, парадный спектакль в Большом театре, роспись мест для дипломатического корпуса и роспись экипажей.
А в самом конце, отдельным разделом, стояло народное гулянье.
По обычаю, заведённому при деде и при отце, коронационные торжества завершаются раздачей подарков народу на Ходынском поле. Комиссия полагала: узелков изготовить до четырёхсот тысяч, в каждом кружка, сайка, колбаса, вяземский пряник, мешочек сладостей и платок; будок для раздачи поставить полтораста; бараков для угощения два десятка, а в них тридцать тысяч вёдер пива и десять тысяч вёдер мёду.
Раздачу начать в десять часов утра.
Я перечёл это дважды и стал искать в папке то, чего в ней быть не могло, потому что такого не пишут ни в одной смете.
Сколько людей ожидается.
Откуда они придут и по каким дорогам.
Сколько выходов с поля и какой ширины.
Как устроено, чтобы задние не давили передних, когда все четыреста тысяч узелков будут в полутора сотнях будок, а не в четырёхстах тысячах рук.
Ничего этого не было.
Была смета на подарки, была смета на пиво, был чертёж, где будки стояли ровным рядком вдоль поля, как оловянные солдатики, и была строка о том, что поле, за неровностью, требует некоторой планировки, каковую предполагается произвести весною.
За неровностью.
Я знал это поле — не сам знал, а знал откуда-то, как знал многое в эти четыре месяца, и знание это пришло с той же неприятной определённостью, с какою приходило всегда: старые ямы после выборки песка и глины, промоины, оставшиеся от прежних построек, и ров, идущий вдоль самого края.
Военное поле, которое никто никогда не ровнял, потому что для учений оно годится и таким, а больше на нём ничего и не делалось со времён деда.
И в эту минуту у меня в голове очень тихо, без всякого нажима, встало слово.
Ходынка.
Одно слово, и при нём — ни даты, ни числа, ни подробностей; и вместе с ним, откуда-то сбоку, пришёл тот низкий гул, который я слышал тридцать первого октября на станции, когда толпа пошла вперёд и перестала быть людьми, а стала весом.
Тогда, на станции, их было тысяч восемь, и я запомнил на всю жизнь, как это выглядит, когда толпа перестаёт состоять из людей и делается одним телом, у которого нет ни глаз, ни памяти, ни жалости, а есть только вес и направление.
Здесь их будет полмиллиона, и придут они не на похороны, а за подарком, и придут с вечера, чтобы не опоздать, и будут стоять всю ночь на поле, изрытом ямами, перед полутора сотнями будок, в которых на всех не хватит.
Я сидел совершенно неподвижно, наверное, минуту.
Потом взял бумагу и написал первое за вечер распоряжение, и написал его так, как научился писать за четыре месяца: со сроком, с именем и без единого лишнего слова.
«Подряды по народному гулянию приостановить впредь до особого распоряжения. К утру представить мне: план поля с промерами, число и ширину выходов, расчёт входящего и выходящего потока людей по часам. Отвечает лично тот, кому это будет поручено. О затруднениях доложить мне прямо в трёхдневный срок».
Я поставил число и подпись.
Потом посмотрел на часы: половина двенадцатого.
До мая девяносто шестого оставался год и три месяца.