К книге
ПрисягаГлава 22 Ночь
88%
Глава 22 Ночь
22

Она пришла в четвёртом часу, без доклада и никого не спрашивая.

За три месяца она не сделала так ни разу: у неё было понятие о том, что в кабинет к государю входят, когда позовут, и понятие это она принесла из дома и держалась его тем крепче, чем хуже её принимали здесь.

Она вошла в халате, с накинутой поверх шалью, и волосы у неё были заплетены на ночь.

Постояла у дверей, будто ещё не решила, входить ли.

— Я видела свет под дверью.

— Садись, Аликс.

Она села не напротив, а сбоку, там, где сидела мать, и это вышло случайно и оказалось неприятно.

Английский её был другого устройства, чем всё, что я слышал в этом доме, — фраза длиннее, порядок слов правильнее, книжнее; так говорят люди, выучившиеся языку не в разговоре, а в детской, по книгам и с гувернанткой, и от этого всякая её мысль выходила яснее, чем она сама хотела.

Она не спросила, что случилось.

— Что ты собираешься делать завтра? — спросила она.

Я поднял на неё глаза.

Три месяца я не говорил ей ничего сверх необходимого — сперва потому, что берёг, потом потому, что было некогда, а под конец потому, что привык. И вот сидела женщина двадцати двух лет, четвёртый месяц в чужой стране, которую здесь не любят, и спрашивала не «что случилось» и не «как ты», а единственный вопрос, который имел смысл.

И я рассказал ей всё.

Не в две фразы — целиком, по порядку, и на это ушло больше часа: про записку о враче в ноябре, про запрос о признаках, про порядок освидетельствования, про проект с двумя пустыми строками, про заключение с одной подписью, про то, что закон на такой случай не писан вовсе и что именно поэтому со мной поступят беззаконно, про речь, про троих читавших, про три списка и про то, что я нынче ночью собственноручно одобрил к произнесению слова, которые погубят царствование.

Я не сказал ей только одного — того, откуда я знаю, чем это кончится.

Этого я ей не скажу никогда, и это единственная вещь, в которой у нас с ней не будет ни равенства, ни правды.

Она слушала не перебивая.

Когда я кончил, она сидела ещё некоторое время молча, и лицо у неё было не испуганное, а сосредоточенное — как у человека, который складывает в уме длинный счёт и боится сбиться.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Теперь я скажу тебе то, чего ты не знаешь.

* * *

Она вынула из-под шали сложенный лист.

— Мне это подали вечером. К подписи.

Обыкновенная бумага по гофмаршальской части. Испрашивалось соизволение её величества на отбытие в Царское Село завтра, семнадцатого числа, тотчас по окончании приёма депутаций, ввиду утомления и необходимости покоя; при её величестве отправлялись такие-то лица, поезд назначался на четыре часа пополудни.

— Ты это подписала?

— Нет. Сказала, что подумаю до утра. — Она чуть улыбнулась. — Я научилась этому у тебя.

Я перечитал бумагу дважды.

Приём кончается около трёх. Поезд в четыре. То есть меня осматривает врач, а её в это самое время увозят за двадцать вёрст, и к вечеру в Зимнем нет ни одного человека, который стал бы за меня говорить, и некому сказать хоть слово без свидетелей.

— Они разводят нас на сутки.

— На сутки им довольно?

— Им довольно.

Она приняла это молча, будто получила подтверждение тому, что уже знала.

— Ты остановился слишком рано, Ники. Я весь вечер об этом думала, и дальше выходит хуже.

— Скажи.

— Положим, завтра ты сделаешь то, чего они не ждут, и зал тебя услышит. Что будет к вечеру?

— К вечеру они объявят, что государь нездоров.

— И станут вспоминать, с какого месяца ты переменился и кто с тех пор был к тебе ближе всех. — Она качнула головой. — Я. Немка, которой здесь едва верят. Им и выдумывать ничего не придётся.

— Аликс, послушай.

— Дай мне кончить. — Она говорила ровно, глядя на свои руки. — Тебя станут жалеть: молод, утомлён, попал под дурное влияние. А у дурного влияния будет моё имя, моё лицо и моё происхождение. Меня увезут в Царское, потом за границу, к сестре или к отцу, «поправить здоровье». Тебя оставят и будут с тобою очень добры.

Она сказала это без слёз и без жалобы, тем же голосом, каким разбирала бы расписание поездов.

— Ты понимаешь, что я тебя не отговариваю?

— Понимаю.

— Я и не прошу тебя отступить. Но решается это и за меня тоже. — Она помолчала. — Если ты завтра проиграешь, ты потеряешь корону, а я — всё, что у меня здесь есть, потому что, кроме тебя, у меня нет ничего. Скажи мне всё нынче, Ники. Не дай мне узнать после, что ты уже распорядился нашей судьбой.

Мы просидели молча, наверное, минуту.

Ту минуту я и посейчас считаю самым важным, что случилось со мной в первый год.

— Ты думаешь, они тебе поверят? — спросила она.

— Не знаю.

— Тогда расскажи, на что ты надеешься.

* * *

Я придвинул чистый лист: говорить это вслух оказалось легче, когда пишешь.

— Смотри. Они ждут от меня одного из двух. Либо я читаю написанное, либо я объявляю, что даю выборным участие в управлении. Первое — их победа. Второе — мой конец, и не только по их части: самодержец, который на четвёртом месяце царствования сам отдаёт власть выборным, не удержит ни министров, ни губерний, и через год у меня не станет ни власти, ни выборных, а будет каша.

— Стало быть, ты не станешь ни читать его слово в слово, ни обещать выборных?

— Ни то, ни другое. — Я написал на листе цифру один. — Первое: я не отрекаюсь ни от чего. Ни от самодержавия, ни от отцовских начал, ни от Победоносцева. Я прямо скажу, что власть государя останется, какою была, и что вопрос об участии выборных в управлении государством я не рассматриваю. Это правда, и это ровно то, чего он от меня хочет.

— Он будет доволен.

— Он будет доволен ровно полминуты.

Я написал цифру два.

— Второе: я отвечаю не девяти адресам, а шестидесяти. Он выбрал из шестидесяти девять — те, где написано о средостении и о призвании выборных, — и составил ответ на них, а прочие пятьдесят один остались без ответа вовсе. А в тех пятидесяти одном не про власть. Там про школы, про фельдшерские пункты, про дороги, про то, что бумага о земле под училище идёт полтора года через четыре инстанции.

— И ты ответишь этим пятидесяти одному.

— Я отвечу им, и отвечу вслух, при пятистах человеках, назвав числа. — Я писал, не поднимая головы. — Не милость и не обещание. Сделка. Казна даёт деньги на школы и на лечебное дело; ходатайства о земле под училище идут не через четыре инстанции, а через одну; учебные пособия — беспошлинно. А земства за это дают открытые сметы, отчёт по каждому рублю и допускают к проверке моих людей.

— А земства согласятся на это?

— Они уже согласились. Они об этом сами и просили, только просили не так громко.

— А кто это будет исполнять?

Вопрос был короткий и попал в самое место.

— Те же, кто исполнял до сих пор, — сказал я. — Департаменты, отделения и столы. Те, что в декабре уморили мою бумагу в столе, не нарушив ни единого правила.

— И эта бумага не ляжет в тот же стол?

— Уморят непременно, если я скажу это в зале и на том успокоюсь. — Я подвинул к ней третий лист. — Поэтому в моих словах будут срок, имя и число. Пятое июня — представить в казну расчёт по школам и лечебному делу; отвечает за исполнение поимённо тот, кому поручено, а не установление; о всяком затруднении доложить мне прямо, на одной странице, в трёхдневный срок.

— Те самые пять правил, что ты написал в декабре?

— Это они и есть. — Мне сделалось смешно и невесело разом. — Первый раз я их писал, чтобы одиннадцать лошадей не продали за долги. Теперь они мне нужны, чтобы уцелеть.

Я написал цифру три.

— И третье, ради чего всё. Когда я это скажу, у моего дяди пропадёт единственный настоящий довод.

Она подняла брови.

— Он говорит: за государем никого нет. И он прав, Аликс, — за мной нет никого, у меня нет ни полка, ни партии, ни человека, который вывел бы за меня людей. Но завтра в этом зале будет полтысячи человек со всей России, и половина из них — те самые земские люди. Если они увезут домой не «мечтания ваши беспочвенны», а «государь дал нам школы и потребовал отчёта», — то послезавтра по всем земским губерниям у меня появится то, чего я не имел за все три месяца.

— Чего же ты не имел?

— Люди, которым выгодно, чтобы я сидел на своём месте.

Я положил перо.

— Объявить сумасшедшим царя, у которого нет никого, легко. Объявить сумасшедшим царя, о котором вчера вся страна прочла, что он дал школы и потребовал счёта, — гораздо труднее. Не невозможно. Труднее.

Аликс долго молчала, потом сказала:

— Ты одного не предусмотрел.

— Чего?

— Откуда страна узнает, что ты сказал?

Я открыл рот и не ответил.

— Ники. — Она подалась вперёд. — Списков речи три. Один назначен для сообщения в газеты, и на нём стоит твоя рука: одобряю. А твоих завтрашних слов нет ни на одной бумаге.

Я молчал и смотрел на неё.

Это была дыра величиной с дом, и я смотрел в неё всю ночь и не видел.

— Завтра ты скажешь одно, а к ночи по редакциям разошлют другое, — сказала она. — Пятьсот человек будут помнить твои слова, а вся Россия прочтёт слова Константина Петровича. И тому, кто станет спорить, ответят, что государь был утомлён и оговорился.

— Господи.

— Твоими же словами и докажут, что ты говорил не в своём уме.

* * *

Дальше мы работали до рассвета, и работали вдвоём, потому что дело развалилось на две половины, и вторая была не моя вовсе.

Я знал учреждения. За три месяца я выучил, куда идёт бумага, где она делается неотменимой и через сколько рук проходит, прежде чем её можно отобрать.

Она знала людей в комнатах. Кого из прислуги останавливают у выхода, а кого не видят вовсе; кто из дам после речи пойдёт за букетами и через какую дверь; кого станут задерживать разговором, а кого никому не придёт в голову задержать.

Я, признаться, всегда думал, что этому учатся в министерствах. Оказалось, этому учатся при небольшом немецком дворе, где всё на виду, где родня многочисленна и небогата, где всякое слово, сказанное за обедом, к вечеру известно троим, а к утру — всем, и где девочка двенадцати лет уже понимает, что важно не что сказано, а через кого прошло.

Начала она с того, что было ей яснее всего.

— Люди из зала разъедутся, Ники. Бумага останется. Твой настоящий текст должен выйти из дворца раньше ихнего.

Она положила ладонь на исписанный лист.

— И не в одном списке.

— Нужны копии.

— Несколько. И в разных руках. Одну отберут — и никто про неё не узнает. А две — это уже происшествие.

Вот тут наконец пригодилась моя половина.

— Первая — в телеграфное агентство. Не в министерство, а прямо в контору. У них своё дело: они продают известия газетам и берут то, что пришло первым. Как оно ушло на ленту — отбирать поздно и не у кого: оно уже в двадцати редакциях.

— Хорошо. Вторая?

— Вторая — в газету, и не в казённую. В частную, из тех, что печатают по утрам. Казённая станет ждать подтверждения из гофмаршальской части и дождётся. Частная напечатает раньше всех, потому что ей выгодно быть первой.

— А третья?

Над третьей я думал с минуту.

— Третья — не в Петербург вовсе. Земскому гласному из тамбовской депутации. Завтра он в зале, послезавтра едет домой, а дома прочтёт её вслух своему собранию. Агентство можно опровергнуть. Газету можно закрыть. А бумагу, прочтённую вслух в уездном собрании и внесённую в журнал заседания, отбирать уже не у кого: она сделается их бумагой, не моей.

Аликс кивнула — и тут же спросила то, чего я не ждал.

— Как его фамилия?

Ответа у меня не было.

Четыре часа я читал его числа, поставил его адрес первым в речи, а фамилии не запомнил.

Аликс молча придвинула папку. Мы нашли подписи на последнем листе и прочли список вслух. Председатель, два гласных, городской голова. Кто именно будет завтра во дворце, в бумаге не значилось.

Она вернула мне список.

— На конверте должно стоять имя, Ники. Иначе его отдадут не тому человеку — или сделают вид, что не нашли.

Я вызвал дежурного и попросил список прибывших депутаций. Он принёс толстую тетрадь. Тамбовцев было четверо, с чинами, местами и гостиницами. Я выбрал не председателя — его первым станут искать, — а уездного гласного, чья подпись стояла под таблицей школ. Фамилию выписал на отдельную карточку и положил Аликс под руку.

— Кто вынесет первый конверт?

— Мой камердинер.

— Его остановят у служебного выхода.

— Он скажет, что исполняет моё приказание.

— Тогда его спросят какое, и станут спрашивать до тех пор, покуда приём не кончится.

— Кого же не остановят?

Она подумала и посмотрела на программу приёма, лежавшую с краю стола.

— Женщину с букетом.

В программе приёма значилось, что после речи дамы от губерний поднесут императрице цветы. Одна из комнат за залом отводилась для букетов, и туда входили служительницы гардероба. Аликс выбрала одну, которую знала по Ливадии и которая не состояла ни при моей, ни при её личной половине. Не посвящать — просто велеть отнести запечатанный конверт по адресу и получить на обороте время.

Второй конверт должен был взять рассыльный из кухни. Кухонные люди выходили во двор и возвращались десятки раз за утро; никто не считал их передвижений государственным делом. Ему также не требовалось знать, что внутри.

Третий оставался у неё до конца речи.

— Три пути ничего не стоят, если все три висят на одном знаке. Уведут меня до последней строки — и ты не будешь знать, отдавать или нет.

Мы договорились о признаке, который невозможно перепутать. Если я поставлю стакан обратно на правый край аналоя — речь окончена так, как написана нами. Если оставлю посередине — ничего не отправлять. Не жест, не взгляд, не слово, которое можно не услышать: положение тяжёлого стакана, остающееся на виду.

Аликс заставила меня повторить порядок дважды.

Потом взяла один из черновиков Победоносцева и положила на правый край стола.

— Покажи.

Я прочёл последнюю строку своей речи, сделал паузу, отпил воды и поставил стакан справа.

— Слишком быстро, — сказала она. — Люди ещё станут кланяться. Если ты поставишь сразу, тот, кто смотрит на тебя, увидит условный знак.

Во второй раз я допил, вытер губы платком, закрыл лист и лишь после этого переставил стакан. Получилось обыкновенно.

Мы записали не только адреса, но и времена: первый конверт выходит не позднее четверти часа после последней строки; второй — через другую дверь не позднее получаса; на третьем гласный расписывается до ухода из дворца. Если какой-либо путь сорвётся, оставшиеся идут всё равно.

Потом Аликс положила три копии рядом и стала сравнивать строку за строкой. На второй нашлась пропущенная частица «не» — в том месте, где я отказывался смешивать государственное устройство с хозяйственной помощью. Одна пропавшая частица превращала границу обещания в обратное. На третьей вместо пятого июня стояло пятое июля: я диктовал устало, она переспросила, я не услышал.

Мы не стали переписывать целиком. Исправили при двух подписях — моей и её — и пронумеровали каждый лист. Последнюю строку кончили одинаковым знаком, пустое место до края перечеркнули, чтобы после нельзя было дописать ещё одно обещание. На конверте стояли число листов и первые три слова последней строки. Получатель мог проверить полноту, не вскрывая второй копии.

— А если в газете ошибутся? — спросила она.

— Другая исправит.

— Не исправит, если обе перепечатают одно и то же из агентства.

Тогда второй конверт пошёл не просто в редакцию. Внутри лежало требование наборщику сверить публикацию с вложенным листом, а не с телеграфной лентой, и сохранить лист до следующего дня. Третий гласный должен был получить не запечатанный текст, а открыть конверт при Аликс, сосчитать страницы и расписаться на копии карточки с последней строкой.

Потом мы принялись ломать собственный порядок нарочно и ломали, покамест он не перестал ломаться.

— Врача оставят у аналоя, — сказал я. — Станет справа и загородит стакан.

— Тогда я не смотрю на стакан. Жду твоих последних слов и не посылаю ничего, покуда не увижу лист у Оболенского в руке.

— Тебя задержит матушка. Возьмёт под руку в дверях и заговорит о твоём здоровье.

Аликс подумала недолго.

— Тогда конверты будут не у меня. Первый — у женщины с букетами, второй — у кухонного, оба уже на местах и оба ждут знака. Меня задержать можно. Их — некому: их никто не считает за людей, которые что-нибудь несут.

— А если я потеряю голос? Совсем, на второй фразе.

Она ответила не задумавшись.

— Тогда из дворца не выходит ничего. Ни одного конверта.

— Отчего же? Текст-то написан.

— Оттого, что тогда мы напечатаем слова, которых никто не слыхал. Это будет неправда, Ники. И тогда они про тебя окажутся правы.

Худший случай был другим: речь произнесена, стакан стоит справа, но меня уводят прежде, чем я успеваю подписать рабочий лист. Три копии уже имели мою подпись, поставленную ночью. Значит, они могли выйти, а рабочий лист с исправлениями следовало передать Оболенскому через Аликс и записать время. Если лист отберут, публикация всё равно состоится, но доказать соответствие сказанному будет труднее.

— Тогда оставь у меня ещё один лист, — сказала она.

— Четвёртую копию мы переписать не успеем.

— Не всю речь. Только место, где ты отступаешь от написанного, и последние слова. Если два печатных списка разойдутся, у нас останется твоя рука.

Так появился короткий ключ к трём длинным спискам. Его нельзя было напечатать вместо речи, зато по нему можно было проверить, что заменено. Аликс сложила его отдельно и спрятала не вместе с конвертами.

К рассвету наш план пережил четыре неудачи, случившиеся только на столе. В каждой настоящей неудаче будет больше людей, дверей и случайностей, но теперь хотя бы не существовало единственного человека, единственного выхода или единственной бумаги, исчезновение которых стирало всё.

Это уже не было надеждой на то, что пятьсот человек хорошо расслышат. Это был порядок доставки, и в нём у каждого действия имелись руки и минута.

— Кто отвезёт конверты?

— Я. — Она сказала это просто. — До твоих слов конверты будут у меня, запечатанные; обыскивать императрицу никто не станет. Я останусь в зале до конца, а как ты кончишь — выйду и отдам их трём разным людям у трёх разных дверей.

— Тебя непременно увидят.

— Меня увидят, — согласилась она. — Пусть видят. Что они скажут? Что императрица вышла из зала?

Она взяла со стола бумагу о своём отъезде в Царское Село, поглядела на неё и разорвала — не картинно, а спокойно, пополам и ещё пополам, и положила обрывки на угол стола.

— Я не поеду, — сказала она. — Я буду в зале.

— Аликс, если завтра выйдет плохо, тебя обвинят первой.

— Меня обвинят в любом случае, — сказала она. — Разница только в том, будет за что.

За окном к этому времени стало сереть.

Мы писали три копии — она под мою диктовку, своим ровным почерком, и трижды переспрашивала слова, которых не знала по-русски, и трижды я думал, до чего это нелепо: жена русского царя ночью переписывает по-русски речь, которую он собирается сказать через семь часов, и делает при этом меньше ошибок, чем сделал бы я.

Конверты она запечатала сама и убрала под шаль.

— Ники, — сказала она, уже стоя. — Ещё одно, и это последнее.

— Говори.

— Если завтра выйдет дурно и меня увезут — не езди за мной и не пиши мне. Ни писем, ни телеграмм. Всё, что ты напишешь, они прочтут и приложат к своим бумагам как доказательство твоего расстройства.

— А если выйдет хорошо?

— Тогда, — сказала она, — я хотела бы, чтобы ты сказал мне это сам, а не через камердинера.

И это было единственное за всю ночь, что она попросила для себя.

В шестом часу, когда света хватало уже, чтобы не жечь свечей, в дверь постучали.

Стук был вежливый, негромкий и очень уверенный.

Аликс подняла голову.

Я сказал «войдите», и в дверях, в мундире, с кожаным чемоданчиком в руке, стоял придворный врач, приехавший на три часа раньше, чем ему было велено.

— Прошу простить, ваше императорское величество. Мне поручено осмотреть вас нынче до выхода к депутациям.

Предыдущая главаГлава 22 из 25Следующая глава