К книге
ПрисягаГлава 13 Витте
52%
Глава 13 Витте
13

Приглашение к матери пришло в виде записки на четверть страницы: чай в четверг, в шесть, по-домашнему.

Я к этому времени уже понимал, что домашнего у нас с ней не бывает ничего.

После той ночи, когда она ушла, оставив вопрос, мы виделись раз в неделю, за чаем, как условились ещё в первую неделю царствования, и оба вели себя безукоризненно. Она не напоминала. Я не отвечал. Между нами лежала невыговоренная вещь…

В четверг я приехал в Аничков без четверти шесть.

Она была одна, в тёмном, и разливала сама, без прислуги, — это у неё значило, что разговор будет.

— Сергей Юльевич будет в семь, — сказала она, подав мне чашку. — Я его пригласила.

Вот так, между фраз.

— Матушка.

— Не сердись. — Она села напротив. — Я его пригласила к себе, а не к тебе. Ко мне он ездит четвёртый год, и это никого не удивит. К тебе он попал бы через доклад, и ты услышал бы не то, что он думает, а то, что он приготовил.

— И часто он к вам ездит?

— Раз в месяц. Иногда чаще.

Я поставил чашку и некоторое время смотрел на неё, соображая, что мне только что сообщили.

Четвёртый год. Раз в месяц, иногда чаще. Это значит, что министр финансов Российской империи, человек, докладывавший моему отцу и переспоривший германцев, все эти годы приезжал в дом, где я жил, и я об этом не знал.

За полтора месяца я привык считать, что у матери есть влияние, — а оказалось, что у неё есть сеть. Не заговор, не интрига: просто круг людей, которые четверть века ездят к ней пить чай и которых она знает лучше, чем их знают их собственные министерства. Половину этого круга я не сумел бы назвать по именам. Ладно, это всё-таки можно назвать интригами.

— Скажите мне, зачем он вам.

— Мне — незачем. — Она смотрела прямо. — Но тебе придётся иметь с ним дело, и я хочу, чтобы ты увидел его здесь прежде, чем он явится к тебе с докладом. Слушай, Ники.

Это она сказала другим голосом. Не тем, каким говорила про здоровье, лакеев и Аликс, а тем, каким, вероятно, говорила с отцом, когда тот ещё слушал.

— Что я должен услышать?

— Твой отец не выносил в нём почти ничего: ни выговора, ни манер, ни его домашней истории. И всё-таки одиннадцать лет держал при себе. После Борок особенно.

— После крушения?

— Витте предупреждал о скорости. Ему не поверили, а потом поезд сошёл с рельсов. — Она помолчала. — Твой отец мог не любить человека, но такого не забывал.

— И чего он захочет от меня?

— Всего, чего не получил при твоём отце. — Мать чуть улыбнулась. — Твёрдого рубля, винной монополии, денег на сибирскую дорогу и займа во Франции. Он попросит всё разом и будет уверен, что без него нельзя.

— А вам от этого что?

Я спросил грубее, чем собирался. Она не обиделась.

— То, что ты увидишь своего министра у меня, прежде чем Дурново успеет объяснить его тебе. — Она поставила чашку. — И то, что четырнадцать лет рядом с твоим отцом я слушала эти разговоры не совсем напрасно.

Вот, стало быть, и ответ на её вопрос. Она не стала его повторять. Она просто показала мне, чего я лишусь, если и дальше буду её не считать.

В семь доложили о министре финансов.

* * *

Витте вошёл, и комната сразу сделалась меньше.

Очень крупный. Выше меня на голову с лишним. Чёрный сюртук сидел на нём как на человеке, который заказывает платье редко и не думает о нём вовсе.

Поклонился правильно. Но так, будто поклон — досадная задержка перед делом.

— Ваше императорское величество.

— Садитесь, Сергей Юльевич.

Он сел и просидел ровно две минуты.

На третьей встал и заходил по комнате.

Это была не дерзость. Он просто не мог говорить сидя. Мать видимо видела такое сто раз.

Говорил он сразу о деле, без подхода.

— Ваше величество, я нынче с германцами кончил. Договор десятилетний, хлеб наш пойдёт к ним по пониженной пошлине, а их железо к нам — нет. Два года торговались, полгода воевали пошлинами, и своего я взял.

— Взяли, Сергей Юльевич.

— Взял. — Он остановился. — А теперь у нас есть идэя.

Выговор у него был южный и мягкий…

Слова он ставил не всегда там, где полагалось.

Всё это я отметил в первые полминуты и забыл. За выговором шли числа. Числа были такие, каких мне не называл никто.

Говорил он, не заглядывая в бумагу.

Бумаги при нём и не было. Ни папки, ни листка. Только перчатки, брошенные на подоконник при входе.

Сколько мы вывозим хлеба и почём. Сколько платим по внешнему долгу и в какой монете. Что стоит верста в Сибири и что стоит верста в Туркестане. Во что обходится казне пьянство при откупе и во что обойдётся при монополии. Почему кредитный рубль ходит по семьдесят копеек золотом и что это значит для мужика, продающего рожь.

Раза три он оборачивался к матери.

Не за поддержкой. Скорее, чтобы показать, что это всё не только с его слов. Мать немного кивала.

От этих кивков делалось ясно. Колею они обкатали уже очень давно.

Он говорил минут двадцать, и все двадцать минут был прав.

Правота ощущалась физически, как сквозняк.

Каждое построение сходилось. Каждое число опиралось на предыдущее. И во всём здании не находилось места, куда поставить палец и сказать: вот тут проверьте.

Проверить я не мог ничего. Совсем.

— Стало быть, ваше величество, — произнёс он, остановившись напротив, — надобны три вещи, и надобны в один год. Монополия на вино даст казне верных сто миллионов и отучит деревню от кабака. Рубль надо положить на золото, иначе к нам не пойдут деньги, а без чужих денег дороги мы не построим и в двадцать лет. И дорогу сибирскую надо гнать вдвое скорее, чем гоним.

— Дорогу.

— Дорогу. — Он не сводил с меня глаз. — Комитет Сибирской дороги учреждён два года назад по моему представлению, и председателем в нём от первого дня ваше величество. Вы её и вели. Я прошу теперь не согласия, а решимости: положить на неё вдвое и не смотреть на смету.

И вот тут земля подо мной мягко поехала.

Он не просил разрешения. Он не льстил.

Он выстроил разговор так, что сидящий в кресле обязан сказать «да». «Нет» тут не к чему прицепить. Комитет мой от первого дня. Министр говорит со мною уважительно, как с хозяином.

Ещё три фразы — и я стану подписью под чужим планом. Хорошим планом. Лучшим, чем я мог бы придумать.

И тем это было опаснее.

* * *

Я знал, чем всё это кончится.

Не в подробностях: подробностей у меня в голове не было никогда, и дат я не помнил. Но общий вид я помнил хорошо, и он был такой, что от него делалось нехорошо в животе. Я знал, чем кончаются французские деньги. Я знал, до какой станции дотянется эта дорога и что там случится через десять лет. Я знал про хлеб, который вывозят в голодный год.

Произнести из этого нельзя было ни слова.

Скажи я сейчас хоть одну фразу в будущем времени — и передо мной сядет человек, который решит, что государь начитался газет и повторяет чужое; а если я скажу это уверенно, он решит хуже.

Поэтому я не стал ничего говорить.

Я стал спрашивать.

— Сергей Юльевич. Три вопроса, и я вас не перебью после.

— Извольте, ваше величество.

— Первый. Вы вывозите хлеб, чтобы взять золото. Что вы станете делать, когда придёт неурожайный год, а вывоз уже расписан по договорам на десять лет вперёд?

Он ответил сразу:

— Уменьшим вывоз, ваше величество.

— И нарушите договор, который взяли с бою?

Пауза была короткая. Он её взял не для того, чтобы придумать ответ, а для того, чтобы посмотреть на меня иначе.

— Тогда придётся выбирать.

— Между чем и чем?

— Между хлебом и кредитом.

— Вот я и спрашиваю: что вы выберете и когда решите? Потому что решать это надо не в тот год, когда не уродится, а сейчас, покуда мы можем поставить оговорку в договоре.

Он не ответил.

— Второй вопрос. Вы строите на французские деньги. Через сколько лет мы начнём платить больше, чем занимать?

— По расчёту — на девятый год, ваше величество. При том, что дороги начнут давать доход с седьмого.

— А если не начнут?

— Начнут.

— Сергей Юльевич. — Я говорил спокойно. — Я не спорю с вашим расчётом, я в нём ничего не понимаю. Я спрашиваю о другом. Заимодавец, у которого мы будем в долгу девять лет, однажды захочет не процентов, а услуги. Не завтра. Через шесть лет, через восемь. И услуга будет не денежная. Вы это в свои таблицы кладёте?

Он молчал секунды три.

Мать не шевелилась.

— Нет, — сказал он. — Этого в таблицы не кладут.

— А надо бы. Третий вопрос. Дорога.

Я встал тоже, потому что сидя это говорить было нельзя.

— Я председатель этого комитета два года. Я знаю, куда она идёт. Скажите мне вот что: до какого места мы способны её оборонять?

— Не понял, ваше величество.

— Дорога в одну колею тянется на несколько тысяч вёрст. Всё, до чего она дойдёт, станет нашим — и станет нашим обязательством. Мы будем должны это защищать. У вас в расчёте есть, сколько войска потребуется на охрану того, до чего мы дотянемся, и во сколько это обойдётся в год?

— Это по военному ведомству.

— Это по вашему ведомству, потому что платить будете вы. — Я подошёл ближе. — Сергей Юльевич, я не против дороги. Я председатель её комитета и останусь им. Я только не хочу проснуться через десять лет и обнаружить, что мы выстроили превосходную дорогу в место, которое не можем удержать, и заняли на это у людей, которые попросят за это войну.

Тишина стояла долгая.

Он смотрел на меня, и в этом крупном человеке что-то перекладывалось — не почтение, почтение у него и так было безупречное, а нечто по существу.

— Ваше величество, — выговорил он наконец совсем другим голосом, ниже и медленнее. — Я служу четырнадцатый год. Мне таких вопросов не задавал никто. Мне задавали два: сколько будет стоить и когда будет готово.

— Дурной был обычай.

— Дурной. — Он помолчал. — Ответить вам сегодня я не могу ни на один. По второму и третьему у меня нет счёта, и я в этом признаюсь. По первому есть, но он мне самому не нравится.

— Сколько времени вам нужно?

— На оговорку в договоре — месяц. На счёт по займам с политическими последствиями… — Он усмехнулся, впервые за вечер. — Такого счёта не бывает, ваше величество. Я его составлю первый и, вероятно, ошибусь.

— Ошибитесь. Ошибку я приму, а слова «начнут» не приму.

— Понял вас. — Он подумал. — Ваше величество дозволит сказать неприятное?

— Только неприятное и говорите.

— Оговорка о неурожае в германском договоре обойдётся нам дорого. Германцы за неё возьмут пошлину назад, и не всю, но частью. Я два года это выторговывал.

— Во что она станет?

— Полагаю, миллиона в четыре в год. Может, в пять.

— А голодный год во что станет?

Он молчал.

— Девяносто первый обошёлся казне в сто сорок шесть миллионов, — сказал я. — И это только то, что заплатили деньгами. Считайте оговорку страховкой и торгуйте до пяти.

— Слушаюсь, ваше величество.

Мать поставила чашку на блюдце.

— Вы, кажется, перешли от чая к докладу. Я оставлю вас.

Витте поклонился. Она вышла в соседнюю гостиную и прикрыла за собой дверь. Он проводил её взглядом, но ничего не сказал.

— Тогда так, — сказал я. — Ещё одно, и это самое для меня важное.

— Слушаю вас, ваше величество.

— Мне нужны люди, которые умеют считать чужое хозяйство. Не мнение, не сводку — счёт. И такие, которым в считаемом ведомстве нечего терять.

Он остановился.

— Государственный контроль, ваше величество.

— Он мне не подчинён так, как мне надо, и он проверяет отчётность по истечении года. Мне нужно раньше.

— Тогда податная инспекция. — Витте сказал это без раздумья. — Их учредили десять лет назад при казённых палатах. Считать прямые сборы, рассылать окладные листы, проверять отчётность плательщика. Считать они умеют, и умеют по-настоящему, потому что с них спрашивают недоимку.

— Сколько их?

— Мало. По губернии — несколько человек, и все в разъездах.

— Они ваши.

— Мои, — согласился он. — Только тут, ваше величество, начинаются проблемы.

— Говорите.

— Если я дам вам своих людей считать чужие министерства, то через полгода в Петербурге все будут знать, что министр финансов ходит под государя проверять товарищей по совету. — Он говорил спокойно, как о погоде. — Меня и так не любят. Меня будут ненавидеть вместе.

— И что вы просите взамен?

— Ничего не прошу. Предупреждаю. — Он подумал. — А прошу другого. Чтобы, когда меня начнут топить, вы знали цифры сами, а не с чужого голоса.

Мы встретились глазами.

Он не торговался. Он выкладывал условие, при котором сделка вообще имеет смысл, и условие было честнее любой просьбы.

— Двоих на пробу, — сказал я. — В Самарскую губернию, по продовольственным ссудам. Пусть сочтут, сколько там взыскано на самом деле и чего это взыскание стоило казне. К пятнадцатому января.

— Будет исполнено к сроку.

— Проект по монополии и по рублю готовьте. Я его не подпишу, пока не увижу, что будет через десять лет, а не через один. Дорогу гоните, но каждая верста вперёд теперь идёт со счётом охраны. И ещё.

Он ждал.

— Ваши расчёты я хочу получать не в общем докладе. Записку раз в неделю, коротко, лично мне. О чём считаете нужным, без согласований, без Дурново и без комитета. Если разойдётесь во мнении со всеми — тем лучше, пишите как есть.

— В каком виде? — спросил он.

Я хотел ответить: в любом. Остановился. «В любом виде» означало, что через месяц я стану читать ровно те записки, которые Витте умеет писать лучше всех: ясные, быстрые, убедительные и построенные так, что единственный разумный вывод совпадает с его желанием.

— Первый лист — вывод. Второй — числа, на которых он стоит. Третий — откуда взято каждое число и кто может его проверить без вас.

Витте чуть улыбнулся.

— Тогда короткой записка не будет.

— Будет. Не помещается на трёх листах — выбирайте один вопрос.

— Дозволите приводить расчёт приблизительный?

— Обязательно. Только рядом — границы ошибки. Не «около десяти миллионов», а «от восьми до двенадцати» и отчего разброс.

— Ваше величество просит финансовое ведомство признаваться, чего оно не знает.

— Раз в неделю — да.

Он покрутил карандаш между пальцами. Человек, получивший отдельный вход к государю, уже выяснял ширину двери.

— Тогда условие и с моей стороны. Если ваше величество передадут такой лист другому министру, передавайте целиком, с оговорками. Не первую страницу без второй. Иначе мой приблизительный счёт станет вашим точным приказом, а отвечать за него буду я.

Условие было справедливое и неудобное. Значит, годилось.

Порядок мы написали тут же, на обороте одного из его листов: по понедельникам одна тема; вверху вопрос и дата; внизу источники, и отдельной строкой — те источники, которые выводу противоречат.

Оставалась ещё одна строка, и я приберёг её напоследок.

— И последнее, Сергей Юльевич. В конце всякой записки — возражение против неё. Не любое, какое подвернётся под руку. Самое сильное из существующих: то, которым вас разбил бы человек, желающий вашей отставки, если бы он был вдвое умнее вас.

Карандаш остановился.

— Ваше величество желает, чтобы я сам вооружал против себя.

— Я желаю знать, что вы это возражение видите. Вы его видите всегда. Вы его сегодня трижды обошли, покуда говорили, и обошли так чисто, что я заметил только по паузам.

Он положил карандаш на стол.

Впервые за вечер он не нашёлся с ответом сразу. И молчал он не как уличённый, а как мастер, которому в его собственном ремесле показали приём, ему неизвестный.

— Тогда половина моих проектов не доживёт до третьего листа, — сказал он наконец.

— Половина проектов империи и не должна до него дожить. Пусть умирают на моём столе, а не на десятом году, когда под них уже заняты деньги.

— А ежели возражение окажется сильнее вывода?

— Тогда вы напишете вторую записку, и я приму вторую.

Он смотрел на меня секунды три, и в этом крупном человеке опять что-то перекладывалось.

— Извольте, — сказал он. — Только уговоримся: возражение пишу я сам, не департамент. Департамент напишет мне возражение слабенькое, чтобы я его при вас красиво побил.

— Вот теперь я вижу, что вы поняли.

Он перечитал порядок и убрал лист не в общую папку, а во внутренний карман. Я заметил это. Наш договор ещё не существовал для его канцелярии; пока что он был личной договорённостью двух людей, каждый из которых собирался с её помощью контролировать остальных и потому обязан был первым делом контролировать другого.

Он поклонился — и на этот раз поклон вышел не досадной задержкой.

— Благодарю, ваше величество.

Когда за ним закрылась дверь, я честно сказал себе, что именно я сейчас сделал.

Я получил единственного человека, который умеет считать, и получил его лично, минуя все ведомства сразу. И я же собственной рукой открыл ему в кабинет отдельную дверь, которой нет ни у кого больше, — и раз в неделю через эту дверь будет входить самый умный и самый честолюбивый человек империи.

Он получил вход. Я получил счёт.

Кто из нас двоих переиграл другого, покажет не сегодняшний вечер, а десятый год.

* * *

Мать ждала в соседней гостиной. Когда Витте уехал, она проводила меня до дверей.

— О чём вы уговорились? — спросила она в передней.

— О чём вы уговорились? — спросила она в передней.

— Он готовит проект по вину и по рублю. Дорогу считаем заново.

— И всё?

— И всё.

Она быстро взглянула на меня, будто пытаясь прожечь им насквозь.

Мне не надо было врать, и я не соврал: всё сказанное было правдой. Я просто не назвал последнего — того, что с будущей недели Витте будет писать мне сам, без неё и без её гостиной, и что канал, который она четыре года держала у себя, с этой минуты идёт мимо.

Она поняла это в передней, стоя со свечой, за одну секунду. Лицо у неё не переменилось совсем. Только руку со свечой она чуть отвела в сторону, будто ей стало жарко.

— Хорошо, — сказала она. — Поезжай, поздно.

Уже в передней я снял перчатку и написал на обороте визитной карточки Витте четыре пункта первой записки: стоимость взыскания недоимки; цена версты дороги не по смете, а после завершения; доход от казённой продажи питей отдельно от расходов на введение; условия германской оговорки в двух вариантах. Под каждым — срок.

Перечитал и зачеркнул два средних. Мы только что условились: одна тема в неделю. Начинать новый порядок с собственного нарушения было бы слишком по-здешнему.

Оставил стоимость взыскания. Внизу приписал: «Отдельно — сколько собрано; отдельно — сколько плательщиков после взыскания перестали платить вовсе». Второй вопрос был не финансовым итогом, а ценой, которую казна увидит лишь на следующий год.

— Передайте Сергею Юльевичу утром, через мою канцелярию, — сказал я дежурному. — Не через Аничков.

Мать услышала последнее. Она стояла в дверях гостиной со свечой и могла остановить меня одним вопросом: почему человек, которого она ввела в дом и четыре года принимала у себя, теперь должен писать сыну мимо неё.

Она вопроса не задала.

Наутро карточка вернулась в большом конверте. Витте не ответил ни на один пункт; против каждого поставил фамилию исполнителя и дату, когда даст число. Внизу приписал: «О германской оговорке — лично, ибо цена зависит от того, кто узнает первый».

Я велел завести для его записок отдельную папку. На обложке Оболенский по привычке написал «От министра финансов». Я зачеркнул и поставил: «К докладу по понедельникам». Не человек и не гостиная — срок и дело.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава