К книге
ПрисягаГлава 12 Будет исполнено
48%
Глава 12 Будет исполнено
12

Копия пришла третьего декабря, на девятый день.

Фельдъегерь привёз её в собственную канцелярию, как было условлено, и мне подали её в том самом виде, в каком она лежала в уездном присутствии: серая бумага, писарский почерк с наклоном вправо, две кляксы, на полях чья-то помета карандашом — «к торгам».

Я прочёл её и понял не сразу, потому что искал не то.

Я искал упоминание своего распоряжения. Его там не было. Ни ссылки, ни номера, ни даже слуха о том, что нечто подобное существует. Бумага была обыкновенная, недельной давности, о ходе взыскания продовольственных ссуд, и говорилось в ней ровно то, что говорилось в таких бумагах последние три года: взыскание производится, понудительные меры применены к такому-то числу обществ, назначено к продаже имущества на такую-то сумму.

Назначено к продаже.

Я перечитал ещё раз, медленно, и на второй раз увидел мелочь, от которой стало по-настоящему нехорошо. В перечне назначенного к продаже стояли лошади. Не «имущество», не «движимость» — лошади, поимённо по дворам, счётом одиннадцать.

В декабре. В уезде, который третий год не может подняться.

Отобрать у мужика лошадь в декабре — значит закрыть ему весну. Он не вспашет, не посеет, и через год ту же самую недоимку с него будут взыскивать снова, только взять уже будет нечего вовсе.

Я сидел и держал эту бумагу минуты две.

Внутри у меня стояла та особенная злость, которая не даёт ни жара, ни дрожи, а делает всё очень отчётливым: строчки, кляксы, помету карандашом, собственные руки на столе. Я слышал шаги в приёмной и сани, проехавшие внизу по площади.

Двадцать пятого ноября я написал: приостановить, понудительных мер не применять, продажу прекратить.

Третьего декабря в Бузулукском уезде назначали к торгам одиннадцать лошадей.

— Позовите, — сказал я секретарю, — всех, через кого шла бумага. Не начальство. Всех, кто её держал в руках. От министра до последнего.

— Ваше величество, это может быть человек десять.

— Значит, десять.

* * *

Их оказалось меньше, чем я думал, и это было хуже, чем если бы их оказалось много.

Трое.

Они вошли вместе, в назначенный час, и стали у стола на том расстоянии, на каком полагается стоять, и я в первую минуту разглядывал их, как разглядывают вещь, устройство которой надо понять до того, как её разбирать.

Директор департамента Никанор Ильич Бельский — грузный, лет пятидесяти пяти, с тяжёлыми веками и совершенно неподвижным лицом. Начальник отделения Пётр Львович Кондырев — сорока с небольшим, подтянутый, из тех, у кого на столе всё лежит под прямым углом. Столоначальник Аверкий Гаврилович Мышецкий — маленький, в потёртом вицмундире, с чернильным пятном на среднем пальце правой руки, которое он держал прижатым к шву и, кажется, стыдился.

— Господа, — сказал я. — Двадцать пятого ноября я подписал распоряжение о приостановлении взыскания продовольственных ссуд по Бузулукскому уезду. Сегодня третье декабря. Взыскание идёт, и в уезде назначены к продаже лошади. Я желаю знать, где остановилась моя бумага. Не кто виноват. Где.

Пауза.

— Расскажите мне её путь. По шагам. От первого журнала до того места, где она лежит сейчас. Пётр Львович, начните вы.

Кондырев чуть поклонился и заговорил без единой запинки, как говорит человек, знающий свою работу до последней мелочи и не имеющий ни малейших причин её стыдиться; и всё время, пока он говорил, я следил не столько за числами, сколько за тем, до какой степени спокойно он их называет — так называют версты на знакомой дороге, где не только каждый поворот, но и каждая колдобина известна наперёд.

Собственноручное повеление его величества поступило в министерство двадцать шестого ноября и в тот же день записано в общий журнал канцелярии министра за номером таким-то. Двадцать седьмого препровождено в департамент по принадлежности и записано в общем журнале департамента за своим номером. Двадцать восьмого из департамента передано в отделение и внесено в частный журнал отделения. Двадцать девятого назначено к исполнению столоначальнику.

— Двадцать девятого ноября, — сказал я. — Прошло четыре дня, и бумага прошла три журнала.

— Точно так, ваше величество. Быстрее нельзя: минуя ступень, бумага идти не может.

Три журнала за четыре дня — это, если вдуматься, быстро. Каждая запись сделана в срок, каждая передача произведена по принадлежности, и всякий, кто взялся бы искать здесь нерадивость, не нашёл бы её при всём старании, потому что нерадивости и не было.

Была скорость, с которой движется вещь, устроенная не для движения.

— Хорошо. Аверкий Гаврилович.

Мышецкий посмотрел на меня, и я увидел, что он смертельно напуган и при этом совершенно уверен в своей правоте, а такое сочетание бывает только у людей, которые действительно ни в чём не виноваты.

— Двадцать девятого ноября, ваше императорское величество, я получил повеление к исполнению и в тот же день начал по нему производство.

— Что вы сделали?

— Я составил проект отношения к губернатору. Но при составлении усмотрел затруднение.

— Какое?

— Повелено приостановить взыскание до нового урожая. — Он говорил быстро, и было слышно, что он повторяет то, что успел передумать сто раз за эту ночь. — А продовольственные ссуды взыскиваются не по одному правилу, ваше величество. Есть ссуды из общеимперского продовольственного капитала, есть из губернского, есть выданные земством под обеспечение будущих сборов, и порядок отсрочки по ним разный, а по третьему разряду отсрочка вообще требует особого разрешения. В повелении разряд не указан.

— И что вы сделали?

— Я не мог исполнить наугад, ваше величество. Исполни я по всем трём разрядам — превысил бы повеление. Исполни по одному — не исполнил бы прочих. Посему тридцатого ноября я запросил разъяснения у Хозяйственного департамента, по принадлежности.

— И?

— Разъяснения ожидаю.

Тишина.

— Сколько обыкновенно идёт такое разъяснение?

— Как когда, ваше величество. Полагаю, недели три. Бывает и дольше.

— А бумага?

— Бумага лежит в столе до получения разъяснения. Иначе нельзя: без разъяснения исполнить невозможно, а вернуть неисполненной — значит доложить, что повеление государя неисполнимо. — Он смотрел на меня почти умоляюще. — Я не смел этого доложить, ваше величество.

Вот тут я его понял до конца, и мне стало холодно.

Он не струсил и не поленился. Получив бумагу, сразу сделал единственное разумное: запросил разъяснение.

Я не знал, что продовольственные ссуды делятся на три разряда и для каждого действует свой порядок отсрочки. Маленький чиновник в потёртом вицмундире знал это прекрасно — двадцать лет только ими и занимался. Ошибку в высочайшем повелении он увидел сразу, но указать на неё государю не посмел. Поэтому отправил запрос в надлежащий департамент и стал ждать.

И покуда он ждёт, соблюдая всё, что предписано, в Бузулукском уезде описывают и назначают к торгам лошадей.

— Никанор Ильич.

Бельский молчал дольше всех — не оттого, что подбирал слова, а оттого, что взвешивал, стоит ли их говорить.

— Мне добавить нечего, ваше величество, — сказал он наконец. — Пётр Львович доложил точно. Аверкий Гаврилович поступил по правилу. Я подписал бы то же самое.

— То есть все правы.

— Все правы, ваше величество.

— И моё повеление не исполнено.

— И повеление вашего величества не исполнено.

Он сказал это ровно и спокойно, и в этом спокойствии не было ни дерзости, ни оправдания.

— Как это может быть?

— Так и может. — Он поднял тяжёлые веки. — Дозволено будет сказать прямо?

— Дозволено.

— Порядок требует, чтобы всякая бумага шла по принадлежности. Если принадлежность неясна, никто не подпишет её без разъяснения: ошибись он — с него же и взыщут. Поэтому бумага лежит, пока не станет ненужной. Каждый исполнил своё, а брать на себя чужое не обязан. Ваш родитель это знал.

— И что делал?

— Ничего, ваше величество. Полагал, что перемены обойдутся дороже.

Это было хуже саботажа: саботажника можно найти, а здесь виновных не было. Один безукоризненно вёл журналы, другой обнаружил мою ошибку, третий сказал неприятную правду. Замени я их самыми преданными людьми, через месяц те поступили бы точно так же — и были бы совершенно правы.

Дело было не в них.

* * *

Я встал и прошёл к окну. Потом вернулся.

— Аверкий Гаврилович. Вы усмотрели в моей бумаге ошибку и не посмели о ней доложить. Отчего?

— Не по чину, ваше величество.

— Значит, по чину было дать продать лошадей, а сказать мне, что я ошибся, — не по чину.

Мышецкий молчал. Палец с чернильным пятном он прижал к шву так, что побелел ноготь.

— С завтрашнего дня будет по чину.

Он поднял голову, и на лице у него было написано, что он ослышался.

— Вы переходите в мою канцелярию. С первого января, жалованье прежнее, чин остаётся ваш. Всякое моё распоряжение до отправки читаете первым. Нашли невозможное — пишете прямо мне, на одну страницу, минуя отделение и департамент.

Тишина в кабинете сделалась другого качества.

Кондырев глядел в стену над моей головой, как глядят на смотру. Бельский поднял тяжёлые веки и стал разглядывать столоначальника — так разглядывают предмет, которого вчера в комнате не было.

— Ваше величество, — выговорил Мышецкий, — я двадцать один год при столе.

— Оттого и беру. Вы единственный в этой комнате, кто прочёл мою бумагу как исполнитель, а не как верноподданный. И всё, что вы за это получили, — три недели ожидания в столе и одиннадцать лошадей под описью.

— Я не смею спросить…

— Спрашивайте.

— Ежели невозможное окажется в бумаге, которую ваше величество писали своею рукой?

— Своею рукой я её и писал. Ту самую.

Он посмотрел на меня, и за весь этот час это был единственный раз, когда он не боялся.

Я сел и придвинул бумагу.

— Записывайте. Отныне и впредь.

Секретарь взялся за перо.

— Первое. Всякое высочайшее повеление имеет срок исполнения. Нет срока — ставится сорок дней со дня подписания. Второе. Всякое повеление имеет одно имя: лицо, отвечающее за исполнение лично, а не установление. Имя вносится в тетрадь при получении. Третье. Запрос разъяснения не останавливает течение срока. Пока разъяснение идёт, исполняется в той части, которая сомнения не вызывает.

Я поднял голову.

— Четвёртое, и оно главное. О всяком затруднении, делающем исполнение невозможным, докладывается мне напрямую, письмом на одну страницу, в трёхдневный срок, кем угодно, какого бы чина он ни был. Не через отделение и департамент. Мне.

Кондырев шевельнулся:

— Ваше величество, Аверкий Гаврилович отныне при вашей канцелярии, это дело особое. Но столоначальник в губернии права обращаться к государю не имеет.

— Имеет с сегодняшнего дня. Пункт пятый: за такой доклад никто не может быть ни наказан, ни перемещён по службе. За молчание — может.

Я протянул лист Мышецкому.

— Начинайте службу. Получите эти пять пунктов как новое повеление и найдите в них препятствие.

— Ваше величество, они совершенно ясны.

— Предыдущее тоже было ясно мне. Ищите.

Он взял лист, отошёл к краю стола и прочёл сначала как подданный — почтительно, соглашаясь с каждой строкой. Потом заставил себя прочесть иначе. Палец с чернильным пятном остановился на первом пункте.

— Сорок дней считать календарными или присутственными?

Я посмотрел на Бельского.

— Вот вам первая лошадь.

Уже первый срок потребовал поправки. Календарные сорок дней могли закончиться в праздник, присутственные — растянуться почти на два месяца. Решили считать календарные: если последний день неприсутственный, докладывать в ближайший рабочий, неотложные меры принимать сразу.

Кондырев указал на другую прореху: одно повеление может затронуть несколько ведомств. Один исполнитель не властен над чужими чиновниками, трое отвечают каждый за своё — и никто за целое. Назначили одного главного и обязали его в трёхдневный срок сообщать, каких полномочий недостаёт.

— Прямой доклад вашему величеству скоро станет способом обходить начальство, — сказал Бельский. — Через месяц вы получите тысячу страниц о переставленных столах и личных обидах.

Поэтому ограничили форму: одна страница с номером повеления, сроком, точным препятствием и решением, которое требуется от государя. Всё постороннее возвращалось обычным путём.

Последним заговорил Мышецкий:

— Жалобщика не обязательно переводить. Его просто не представят к следующему чину или отдадут ему худшие дела.

— Тогда все перемещения и отказы в представлении в течение полугода объяснять письменно и хранить рядом с докладом.

— Это его не защитит.

— Нет. Но обидчику придётся оставить подпись.

К полудню пять коротких пунктов заняли две страницы. Красоты в них не осталось, зато они уже учитывали праздники, враждующие ведомства и людей, способных мстить, не нарушая правил.

— Пётр Львович Кондырев остаётся при отделении. Взысканий не будет: старый порядок вы вели безупречно, и в этом как раз заключалась беда. С первого января так же точно будете вести новый. Сроки, исполнители и препятствия — всё должно оставаться в журналах.

Кондырев поклонился. Лицо у него было такое, будто он ждал совсем другого и не сразу поверил.

— Никанор Ильич Бельский остаётся директором департамента. И отвечает по бузулукскому делу лично, головой, с сего часа. Копия с места придёт ко мне четырнадцатого. Если в ней будет хоть одна проданная лошадь — отвечать будете вы, а не порядок.

Бельский посмотрел на меня.

— Благодарю, ваше величество.

— За что?

— За то, что мне есть чем отвечать.

Они вышли.

Я велел подать телеграфный бланк и послал в Самару прямо, через голову всех: взыскание приостановить немедленно, торги отменить, о получении донести в тот же день. Ответ пришёл через четыре часа. Торги были отменены девятого; одиннадцать лошадей остались во дворах.

Первое моё повеление дошло до места на восемнадцатый день, и дошло оно не по каналу, а потому, что я его протащил руками.

Канал сделал другое, и без него не было бы ничего. Он положил мне на стол серую бумагу с двумя кляксами на девятый день. По заведённому порядку я узнал бы про эти одиннадцать лошадей к весне — из донесения, в котором было бы сказано, что мера встречена с полным сочувствием.

Через неделю я узнал, что мои фельдъегерские пакеты получили в исходящем журнале отдельную рубрику: «Запросы, следующие помимо ведомств». Самих вопросов там не было, зато стояли даты, номера и губернии. Копии журнала ежедневно рассылались по установленному кругу, в том числе в Министерство внутренних дел.

Я хотел прекратить рассылку, но для этого пришлось бы письменно объяснить каждому ведомству, почему оно больше не должно видеть эту рубрику. Такое распоряжение выдало бы тайну вернее самого журнала. Я оставил всё как есть: содержание запросов оставалось неизвестным, направление видел всякий, кому полагалась копия.

* * *

О том, что было вечером третьего декабря, я узнал не сразу и не от участников.

У Дурново собрались директора департаментов — не одного, всех. Совещание было не тайное: его записали в журнал и обозначили как совещание о порядке исполнения высочайших повелений.

И решили они вещь, до которой я тогда не додумался.

Они не постановили не исполнять. Напротив: постановили исполнять точно и дословно, вплоть до буквы, не восполняя пропущенного и не толкуя неясного, — то есть ровно то, за что я в тот день похвалил Мышецкого.

А вторым пунктом положили: всякое отступление государя от установленного порядка отмечать особо, с числом и обстоятельствами, и хранить эти отметки в отдельном производстве — «в ограждение ответственности господ министров».

Первым в это производство лёг рапорт со станции.

Вторым — распоряжение о новом порядке исполнения от третьего декабря, с приложением подлинных пяти пунктов.

А через день пришло письмо, которого я не ждал вовсе.

Константин Петрович Победоносцев не был ни на совещании, ни рядом с ним: обер-прокурор Синода к министерским порядкам отношения не имеет. Он просто прислал две страницы, и в них не было ни единого слова против.

Он поздравлял. Он писал, что твёрдость в исполнении есть первое условие всякого управления и что покойный государь держался того же. Дальше — что порядок, требующий от каждого чина личного имени и личного ответа, есть порядок благой, ибо возвращает делу совесть, утраченную в общем производстве.

И только в самом конце, отдельным абзацем, стояло вот что.

«Дозволю себе единственное замечание, государь. Всякое установление держится не тем, что оно исполняется, а тем, что оно старо. Новое исполняется охотнее, но и ломается легче: за него никто не умрёт, потому что никто с ним не вырос. Ваше величество ныне научили тысячу человек, что порядок можно переменить в один день. Они это запомнят — и не только тогда, когда переменять будете вы».

Я прочёл это дважды и убрал в ящик.

На следующее утро Бельский принёс копию вчерашнего журнала. В правом верхнем углу стоял новый номер дела, которого накануне ещё не существовало. Под номером аккуратной рукой было выведено: «Об отступлениях от установленного порядка исполнения высочайших повелений».

— Это что?

— Особое производство, ваше величество. Во исполнение решения директоров. Для ограждения ответственности.

К журналу были подшиты два листа. Первый — рапорт со станции. Второй — мои пять пунктов, которыми я вчера сломал цепочку неисполнения.

— Следующий лист чей будет?

Бельский посмотрел на пустую третью скобу.

— Того, кто первым исполнит новое распоряжение не так, как предписывал старый порядок.

Я велел принести мою тетрадь повелений и раскрыл её рядом с казённым делом.

— Тогда на каждую вашу отметку будет моя. Здесь: какое отступление сделано, почему, кто разрешил и что получилось. Если производство собирает нарушения, тетрадь будет собирать цену соблюдения старого порядка.

Бельский взял карандаш и вписал против второй строки: «Одиннадцать лошадей оставлены владельцам; торги отменены девятого декабря».

В казённом деле это было отступление. В моей тетради — результат. Обе записи относились к одной бумаге и ни одна не была ложью.

Я вернул ему дело. На обложке свежие чернила ещё блестели; машина уже завела журнал на собственную поломку.

Предыдущая главаГлава 12 из 25Следующая глава