Таблицу я никому не показал и никого за неё не наказал.
Три дня я вместо этого делал скучную вещь: разбирал, за что вообще можно ухватиться в бумагах, которые ко мне приходят. Выходило немного. Почти всё, что мне подавали, было либо мнением, либо сводкой чужих мнений, и проверить это можно было только тем же способом, каким его составили, то есть спросив у составителя.
На четвёртый день попалось другое.
Донесение о ходе взыскания продовольственных ссуд по Самарской губернии — обыкновенная бумага, из тех, что идут к сведению. Я взял её ровно потому, что она подписи не требовала: значит, писали её не для меня.
Дело было простое, и я его понял без всяких объяснений.
В девяносто первом году неурожай накрыл семнадцать губерний с населением в тридцать шесть миллионов человек. Хлеб этим людям тогда дали в долг — сто девять миллионов пудов зерна да без малого пять миллионов рублей деньгами, — и дали не каждому лично, а сельскому обществу, под круговую поруку: общество взяло, общество и отвечает, а внутри разбирайтесь сами. Казна на весь тот год положила сто сорок шесть миллионов.
Закон давал на возврат два года. В виде исключения — три.
Три года истекали теперь.
В донесении по одному только Бузулукскому уезду значилось, что взыскание идёт неудовлетворительно, что понудительные меры применяются в законном объёме, что часть обществ вошла с ходатайствами об отсрочке и что ходатайства признаны не подлежащими удовлетворению, ибо законных оснований к отсрочке не усматривается.
Я перечитал это дважды и полез считать сам.
Считал я плохо, потому что все числа в бумаге были даны так, как их дают в бумагах: отдельно ссуда, отдельно взыскано, отдельно недоимка окладных сборов, отдельно население по последней ревизии, и всё в разных строках и на разных страницах. Я выписал их на чистый лист столбиком и стал приводить к одному.
Получилось вот что.
С уезда причиталось получить хлебом и деньгами столько, что если разложить на всех наличных душ, то приходилось около трёх рублей с человека. Три рубля — деньги немалые, но и не смертельные: годовой оклад крестьянского двора в тех местах шёл рублей в двенадцать-пятнадцать.
Только это если разложить ровно. А ровно оно не ложилось. Проблема.
Потому что в девяносто первом хлеб брали не поровну, а по нужде: кто имел свой, тот не брал, кто не имел — брал. Отвечало же общество целиком. Значит, взыскивали теперь не с тех, кто ел, а со всех, и в первую голову с тех, у кого было что взять, — с крепких дворов, которые тогда ничего не брали.
А с тех, кто получил и не может отдать, взять было по-прежнему нечего.
Я посидел над этим листом минут двадцать, и мне сделалось не по себе от простоты.
Мы третий год выбиваем долг, который выбить нельзя. Мы тратим на это урядников, понятых, описи, продажу скота с торгов — тратим больше, чем взыскиваем. Мы разоряем тех самых, кто в неурожай устоял, то есть выводим в этих уездах последних, кто способен что-нибудь произвести. И делаем это на четвёртый год после голода, в тех самых семнадцати губерниях.
Я проверил себя ещё раз, потому что не верил, что дело так глупо устроено.
Взял отдельно графу расходов на само взыскание — разъезды, понятые, описи, публикации о торгах, содержание чинов — и сопоставил с графой поступлений за последние полгода. Точного вывода не вышло: расходы шли по одной части, поступления по другой, и складывать их прямо было нельзя. Но и грубого счёта хватило: разница выходила невелика, и выходила она не в ту сторону, в какую хотелось бы человеку, ведущему хозяйство.
То есть мы третий год возили урядников по степи ради денег, которых почти нет.
Первым моим движением было отменить долг вовсе, но это могло вывести меня в самодуры.
Второе движение я сделал сам, и оно было умнее: не могу. Сложение недоимок по всей империи — это закон, Государственный совет, месяцы, и это подарок, которому на четвёртый год после голода подберут любое объяснение, кроме верного. Кроме того, я не знал последствий: где сложат долг, там на будущий год не отдадут и оклада.
Значит, не отменять. Значит, отсрочить — и посмотреть, что выйдет.
Я придвинул бумагу и написал сам, своей рукой, без канцелярии:
«По Бузулукскому уезду Самарской губернии взыскание продовольственных ссуд, выданных в 1891 и 1892 годах, приостановить до нового урожая. Понудительных мер не применять. Продажу имущества за долг прекратить. О числе обществ, к коим сие применено, и о положении дела донести Мне к 15 января 1895 года».
Перечитал. Вычеркнул «сие». Написал «это».
Срок и число я поставил не для порядка, а потому, что хотел посмотреть, что придёт пятнадцатого января.
Распоряжение пошло на другой день.
Я ждал сопротивления. За месяц с небольшим я привык, что любая моя бумага встречает не отказ, а нечто хуже отказа: почтительное разъяснение, отчего это неудобно, несвоевременно и не в том порядке. Так было с распорядком, так было с ревизией подрядов, так было решительно со всем.
Тут не было ничего.
Мне доложили о принятии к исполнению в тот же день. Сказали, что распоряжение вполне отвечает видам правительства. Прибавили, что министерство и само неоднократно обращало внимание на затруднительность взыскания в тех местностях, и что мера эта будет встречена с полным сочувствием.
Никто не возразил ни единым словом, и это было тем удивительнее, что за прошедший месяц я не помнил ни одной бумаги, которая прошла бы без вежливого встречного соображения.
Я походил по кабинету, поглядел в окно на мокрую площадь и попробовал разобрать, отчего мне так не нравится вещь, которую полагалось бы считать успехом.
Оттого, что вышло слишком быстро? Пожалуй, нет: бумага была простая, и решить её могли действительно скоро. Оттого, что похвалили? Тоже нет: хвалить государя — прямая их обязанность, и делают они это не хуже, чем всё остальное.
Не нравилось мне то, что за целый день никто не спросил у меня ни единой подробности — а ведь распоряжение было хозяйственное, и подробностей в нём недоставало ровно столько, сколько недостаёт во всяком распоряжении, писанном человеком, который не бывал в Бузулукском уезде.
Я вызвал чиновника и спросил прямо: что теперь произойдёт. Мне было важно понимать, как всё работает, этого знания у меня пока не было.
— Распоряжение вашего величества сообщено губернатору для зависящих распоряжений.
— Это я знаю. Я спрашиваю: что произойдёт с человеком в деревне.
— Губернатор сообщит в казённую палату и губернскому присутствию, а те — податным инспекторам и уездному по крестьянским делам присутствию, каждому по принадлежности.
— И?
— И взыскание будет приостановлено в порядке, установленном для таких случаев.
— Такие случаи бывали?
— Полагаю, ваше величество, что порядок будет установлен.
Вот тут всё встало на свои места.
Мне ни разу не соврали, и это стоит подчеркнуть отдельно: мне назвали настоящие учреждения в настоящем и законном порядке, и каждое из них действительно обязано получить бумагу, и каждое её в своё время получит и подошьёт. Но между моим листом и мужиком в Бузулукском уезде стояло пять инстанций, из которых ни одна ничего не нарушит, и в каждой бумага полежит столько, сколько там принято, а порядка для этого случая нет и будет он установлен, когда установится.
К пятнадцатому января мне донесут. Донесение будет вполне удовлетворительное.
А описи и продажи в декабре пойдут своим ходом, потому что урядник в волости про мой лист узнает в лучшем случае к весне.
Возразить на это было решительно нечего. Спорить — с кем? Все согласны. Все исполняют. Все довольны.
Оттого и было так легко.
Я не стал спорить. Я сделал другое, и на это ушёл вечер и половина ночи.
Первое.
Я вызвал заведующего фельдъегерским корпусом.
Корпус держат сто лет. Он возит государевы бумаги и исполняет особые поручения. При отце его брали почти только для срочной военной связи. Мимо ведомств он не ходил никогда.
Заведующий подчинён начальнику Главного штаба. Инструкцию его чинам два года назад утвердил Обручев. Я велел принести её и прочёл.
Нигде не сказано, что фельдъегерь не может везти бумагу из уездного присутствия государю.
Там вообще ничего про это не сказано. Просто так не делали.
— Ваше величество желает послать курьера в Самарскую губернию?
— Не послать. Завести правило.
Объяснять пришлось дважды: с первого раза он не понял, со второго не поверил.
Правило было такое.
Не сводка департамента. Не отношение министерства. Не доклад губернатора.
Заверенная копия с места — та самая бумага, что лежит в уездном по крестьянским делам присутствии.
Берёт её фельдъегерь. Лично, под расписку. Везёт не в министерство, а в мою канцелярию.
Мне подают её как есть, со всеми помарками. Не в переложении.
— Ваше величество, но это же… — Он поискал слово. — Это помимо порядка.
— Это не помимо порядка. Порядок остаётся весь. Донесение по министерству пусть идёт как шло, я его тоже прочту. Я прошу вторую бумагу, ту же самую, но с места.
— Дозвольте спросить: для чего?
— Чтобы сличить.
Он молчал, и я видел, как он это укладывает.
— Кто заверяет копию, ваше величество?
— Тот, у кого лежит подлинник.
— Стало быть, тот самый чиновник, сведения которого ваше величество желают проверить.
Он попал в самое больное. Проверяющий не должен зависеть от проверяемого — а уездную книгу некому заверить, кроме уездного чина, и фельдъегерь не отличит на глаз подлинный журнал от переписанного набело.
— Книгу приготовят к приезду курьера, ваше величество, — сказал заведующий. — За неделю приготовят, а то и за три дня.
Я стоял у окна и смотрел на мокрую площадь, и вот тут оно повернулось.
— Поэтому до уезда он не будет знать, какую книгу потребует.
Заведующий поднял голову.
— Не понимаю, ваше величество.
— Требование пойдёт запечатанным. Курьер повезёт пакет, а не поручение. До уезда он знает губернию — и всё. Вскроет он его при том самом чиновнике, у которого книга лежит, и название они прочтут вместе, в один и тот же час. Готовить будет нечего и некогда.
Он молчал долго — так долго, что я успел посчитать, сколько раз проехали сани за окном.
— Тогда он должен ехать не по одному адресу, — сказал он наконец. — Иначе по губернии сообразят, куда именно.
— Согласен. Пишите: по три уезда на поездку, из них два для порядка.
Дальше он стал возражать по существу, и это было полезнее всякого согласия.
— А если ему подсунут иной журнал?
— Запишет, какой дали: название, год, число листов. И возьмёт копии соседних заголовков с закрытым содержанием — не ради чужих дел, а чтобы видна была нумерация.
— Ежели адресата не окажется на месте?
— Вскрывает при старшем по должности и двух свидетелях. И пишет, почему.
— А если его задержат?
— Не спорит. Не грозит и государя не поминает. Требует письменную причину задержки и везёт её вместо копии.
Вот это я считал важнее всего прочего. Обыкновенно несостоявшееся поручение исчезает в оправданиях: не застал, не допустили, дело выслано. Теперь и отсутствие бумаги становилось бумагой — с именем, часом и подписью, и такую бумагу можно было положить рядом со следующей такой же.
Ревизора с курьером заведующий предлагал дважды, и дважды я отказал: ревизор — это полномочия, суточные, основание к осмотру и неделя губернскому начальству на то, чтобы приготовить ему комнату и ответы. Курьер ничего не проверяет и ни о чём не спрашивает. Он просит копию одной названной записи и смотрит, как её снимают при нём.
Испытали мы это тут же, на столе: секретарь играл уездного чина и спрятал одну папку из трёх, адъютант поехал за курьера. С первого раза адъютант расписался за пакет, не указав часа. Со второго вскрыл внутренний лист в коридоре, потому что там было светлее. Инструкцию переписали к полуночи, и каждая новая строка в ней означала способ, которым правило только что не сработало в тихой комнате у четырёх человек, желавших ему успеха.
— Слушаюсь, ваше величество.
Второе я сделал в ту же ночь, и оно было меньше первого — но без него первое стоило бы недорого.
Я велел завести тетрадь.
Обыкновенную конторскую, в переплёте, на шесть столбцов.
Число. Что повелено. Кому. Срок. Отметка об исполнении. Чем подтверждено.
Всякое моё распоряжение, устное или письменное, вносится в тот же день, за номером. Против каждого — срок.
Настал срок — секретарь докладывает не то, что доложили ему. Он читает шестой столбец: подтверждено ли, и чем.
Тетрадь получила номер первый и первую запись — про Бузулукский уезд, пятнадцатое января.
Секретарь записывал под диктовку с непроницаемым лицом, и, дописав, спросил:
— Ваше величество, а прежние повеления вносить?
— С двадцатого октября. Все, какие вспомнишь.
Он вспомнил четырнадцать. Я вспомнил ещё девять.
Из этих девяти семь при проверке не нашлись нигде. Их не отменяли. Их не оспаривали. Их не исполняли. Ни срока по ним не стояло, ни спроса.
Семь моих повелений за месяц просто растворились.
Это отрезвило меня сильнее всего в ноябре. Я воевал с дядьями, с матерью, с Лондоном. Я переигрывал людей вдвое старше себя. А семь простых бумаг тем временем ушли в песок, и я даже не знал об этом.
Одно из семи я велел разыскать в ту же ночь.
Выбрал самое простое. Двенадцатого ноября я приказал представить мне смету на содержание придворных конюшен. Устно, при двоих. Срок не назначил.
Бумагу нашли к часу.
Она существовала. Она была подшита. Против неё стояла помета.
«Обращено к сведению».
Я спросил, что это значит. Секретарь объяснил охотно, потому что вопрос был не про людей, а про порядок.
Устное повеление, при котором не назначено срока и не указано, кому исполнять, заносится в дело и обращается к сведению того установления, до коего относится. Установление принимает к сведению. На том движение бумаги кончается.
— И это законно?
— Совершенно, ваше величество. Иначе всякое слово государя пришлось бы исполнять как указ, а слов бывает много.
Тут он был прав, и прав неприятно.
— А если я назначу срок?
— Тогда бумага пойдёт к исполнению и по сроку будет спрошена.
— И вся разница?
— Вся разница, ваше величество.
Я записал и это — не в тетрадь, а себе на память.
Меня не саботировали. Меня приняли к сведению. Семь раз за месяц я произносил слова, которые по здешним правилам словами и остались, — и никто не был обязан мне об этом сообщать.
К двум часам ночи в тетради стояло двадцать три строки.
Я закрыл её и подумал, что сделал сегодня первую вещь, которая меня переживёт.
Не победу. Не речь. Не назначение.
Тетрадь в шесть столбцов.
Первый пакет ушёл в Самарскую губернию ночью.
Я велел показать его мне перед отправкой — не из недоверия к людям, а потому, что хотел один раз увидеть эту вещь своими глазами, целиком. На столе лежал холщовый конверт с сургучом, и снаружи на нём стояло только одно слово, кроме адреса: губерния. Внутри был второй конверт, и вот на нём было написано то, ради чего всё затевалось: название книги, год, номер дела и страница.
— Он не вскроет?
— Не вскроет, ваше величество. — Заведующий ответил так, как отвечают о вещах, за которые держат головой. — По инструкции — при получателе, и расписка будет с часом.
Фельдъегерь ждал в передней: молодой, в шинели, воротник в инее, и смотрел он прямо перед собой, как смотрят люди, которых обучили не разглядывать комнат, куда их приводят. Он взял пакет, расписался, проставил час — двадцать минут второго — и вышел.
Первая копия из Бузулукского уезда придёт ко мне честной. Её попросту не успеют приготовить.