К книге
35 июля; Но это не точно. Повести35 июля. ЧАСТЬ V
12%
35 июля. ЧАСТЬ V
7

Без шуток, я считаю себя очень умной. Бабушка, когда такое слышит, смеётся и говорит, что я не умная, а дофига умная.

Я не понимаю разницу, даже горжусь и, выходя во двор, прямо так и говорю:

Я не умная, а дофига умная!

Все смеются, я не очень понимаю, почему, потом, конечно, понимаю. Вообще я многое не понимаю и часто попадаю в такие ситуации. Один раз моя школьная подруга на уроке музыки в песенке «Вот идёт по свету человек-чудак» поменяла чудака на мудака. И пела тихо-тихо, себе под нос. Я спрашиваю, а что такое мудак, она говорит, то же самое, что и чудак, это альтернативная версия. Слово «мудак» мне понравилось, и я тоже стала петь с мудаком, только громко. Учительница музыки подходит ко мне и просит повторить, не показалось ли ей. Я громко и чётко пою «Вот идёт по свету человек-мудак». Учительница орёт, что я бессовестная хулиганка, и под ржач одноклассников выгоняет меня из кабинета. Потом другие девочки мне сказали, что мудак – это ругательство, но смысл его я так и не поняла.

Тем не менее, моего мнения о себе это вообще не меняет. Кто из моих друзей или одноклассников смотрит все новости по телеку? Кому вообще родители разрешают смотреть новости? Никому! Мне родители точно не разрешают, но я с ними и не живу, я живу с бабушкой. У нас с ней свои правила.

На самом деле, бабушка, как и любая другая нормальная взрослая, считает, что телевизора у меня должно быть поменьше, а книг побольше. Именно поэтому у нас дома всего два телевизора и три шкафа книг. Но! Новости – это вообще другое дело, ещё общественно-политические передачи. «Что? Где? Когда?», «Умники и умницы» – это без конкуренции.

Бабушкина мечта – увидеть меня на красной дорожке. Здесь, правда, есть одно противоречие: чтобы пройти по красной дорожке, надо уехать в Москву. Но, если бабушка не отпускает меня в соседний двор, как она отпустит меня в Москву? Она даже в лагерь меня не отпускает, а это совсем рядом с домом, не то что Москва.

Я хочу поехать в лагерь, потому что девочки, которые ездили в лагерь, возвращались из него другими. Как будто у девочек после лагеря есть что-то такое, чего нет у обычных девчонок, которые в лагерь не ездят. Как будто они съели шоколадную конфету с вишней в водке или, пока взрослые на балконе, засунули язык в бокал с шампанским. А теперь прыгают в резиночки и красят губы шариковым блеском. Губы их стали стеклянными, как будто они пили кисель и не вытерли рот. Странно, конечно, но, может быть, в лагере такие правила: прыгать в резиночки и красить губы, если хочешь поехать в него на следующий год. Я там не была, поэтому не знаю.

У девочек, вернувшихся из лагеря, больше секретов, больше заполненных анкет, текст «Батарейки» в тетрадке на 96 листов, у них больше друзей. Пусть они с этими друзьями никогда в жизни не увидятся, ведь их, о боже, разделяет непреодолимое расстояние (дорога из посёлка в центр Энгельса), но мечтать о том, что это дружба на всю жизнь, им не запретишь.

Лагерь – легальный побег из дома, возможность скрыться, если не в целой стране без взрослых, то в каком-то из её анклавов. Но как бы я бабушку ни просила взять путёвку в профкоме, она никогда не соглашается. Бабушка говорит:

Малыш, ты моя свободная птичка! Успеешь ты ещё по расписанию обедать, зачем тебе это нужно?! Хочешь бутер из духовки?

Честно сказать, я не знаю, зачем мне это нужно. Может, мне и совсем не нужно, а я только думаю, что очень. С желаниями же так и бывает. Мне эти сопливые блески для губ с клубничными вкусами были не нужны, пока девочки не начали ими обмазываться. Меня, честно сказать, от запаха клубничного блеска немного тошнит. Но с блеском ты как будто прикасаешься к миру, где нет контроля и есть свобода выбора – хотя бы можно выбрать вкус блеска для губ, если не клубничный, то апельсиновый или ананасовый. Но это так, самоуспокоение, большая иллюзия.

Взрослые – сжатые в тиски люди. Чем больше они хотят освободиться, тем сильнее их эти тиски сдавливают. Так работает физика взрослого мира. Я не могу этого знать наверняка, ведь я ещё не выросла окончательно, я только улавливаю сигналы, которые пробиваются сквозь атмосферу моего детства. Например, однажды я сижу на Утконосе и слышу, как проходящий мимо мужик в жилетке с сотней карманов разговаривает со своей мамой, которая переваливается как утка и только вздыхает:

Мама, ну дай денег со сберкнижки, я же скоро останусь без трусов. Потому что на трусы у меня денег нет.

Ага, на водку есть, на трусы нет!

От водки мне хорошо, а в трусах тесно. Да, мама, тесно!

Все те, кто в итоге вырос, наверняка пожалели об этом, но назад они уменьшиться не могут. Быть взрослым – заковать себя добровольно и проглотить ключ. С другой стороны, никто не хочет оставаться ребёнком навсегда. Бабушка одним выражением стыдит, что меня, что моего папу:

Ну как ребёнок, ей богу!

Быть ребёнком навсегда стыдно, поэтому мне кажется, что я хочу в лагерь.

Моя бабушка говорит, что в нашей семье все женщины – ведьмы, у нас мочки ушей приросли к голове, а значит, мы умеем колдовать. Про себя я, честно сказать, не уверена, но бабушка точно умеет. Она как-то наколдовала мне синюю жестяную коробку печенья.

Бабушка кричит из тёмной спальни:

Малыш!

Я захожу, она стоит около шкафа, из‑за загара в темноте видно только её белые зубы:

Малыш, прилетела фея!

Бабушка показывает на открытую форточку деревянного окна. Я вижу, как, напоминая блестящую пыльцу феи Динь-Динь, жёлтым цветом горит фонарь.

Смотри, она принесла тебе подарок!

Бабушка поднимает покрывало с кровати и достаёт коробку. Волшебство реально, и моя бабушка понимает в нём как никто другой.

В этот раз бабушка приходит с работы и говорит:

Малыш, танцуй!

Я думаю, что бабуля принесла мне слойку с грибами, но она достаёт из пакета бумажную папку и протягивает мне. Я открываю, а там две путёвки в лагерь. Одна моя, вторая – Маринкина. Дата отъезда – через неделю.

Есть выражение – бойся своих желаний. Я не понимала, что это значит, до тех пор, пока у меня в руках не появилась треклятая путёвка.

Лагерь был бы легальным побегом от необходимости спускаться в подвал. Точнее, легальной отсрочкой на три недели – справкой-освобождением-от-физкультуры. Но оставить дом на несколько недель – возможно, ещё хуже подвального спуска. Я никогда так не делала и не знаю, сколько ночей я могу выдержать без бабушки.

Я говорю бабушке, что ехать в лагерь мне как-то уже и не хочется, тем более с Маринкой. Зачем она вообще взяла ей путёвку, ведь Маринина мама её может не отпустить. Но бабушка, как обычно:

Да она только рада будет, если Маринка на три недели пропадёт из дома!

Ну что ж. Я говорю бабушке, что тогда прямо сейчас мне нужно сообщить Маринке радостную весть. Бабушка говорит:

Давай-давай, а Ирка пусть одна во дворе остаётся!

Иногда мне кажется, что из нас двоих двенадцать лет не мне, а бабушке.

Детство хоть и кровоточит, но это так, скорее ранка в уголке губы, болячка, покрытая корочкой: сковырнёшь, а внизу розовая кожица; потом ранка зарастает – и остаётся пятнышко на всю жизнь. Оно не болит, но его видно.

На первом этаже время течёт медленнее, чем на седьмом или четвёртом. Так работает гравитация. Именно поэтому я, к сожалению, расту быстро, за мной не успеть, а бабушка Нюра уже сто лет старая, как будто никогда не кончится. Это я тоже прочитала в энциклопедии. Я говорю бабушке, что если ей так не хочется, чтобы я скорее выросла, то нам нужно срочно переехать на первый этаж, а то, может быть, и в подвал. Она смеётся и говорит:

В подвале уже занято!

Эта шутка меня не смешит. А действие гравитации я могу доказать опытным путём. Например, урок математики в кабинете на первом этаже тянется мучительно долго, а урок труда, где мы вяжем крючком цыплят и готовим бутерброды с сыром, на четвёртом пролетает за секундочку.

Гравитацией даже смерть можно объяснить! А смерть – это когда ты до конца вырос и дальше уже некуда. Ведь смерть – это навсегда, а навсегда – это когда ничего не меняется, всё, время остановилось. Это правда: иногда мне хочется подстричь ногти раз и навсегда, но я понимаю, что, если мои ногти перестанут расти, то я всё, того, сыграла в ящик, умерла то есть. Получается, когда человека закапывают в землю, он ещё ниже, чем если бы жил в подвале. А это значит – всё, вечность начинается здесь, гравитация добила его окончательно и бесповоротно.

Когда я говорю Маринке, что бабушка взяла нам с ней путёвку в пионерский лагерь Гагарина, она прыгает, как Тигра из Винни-Пуха. Только у него хвост пружинкой, а Маринка как будто до этой новости вся была сжатая, а теперь распрямилась и устремилась ввысь.

Я, если честно, надеюсь, что Маринка скажет, что её мама будет против таких дорогих подарков, как путёвка в лагерь. Или папа, как любой нормальный отец, который не хочет, чтобы с дочерью целовался за столовой плюгавый шкет, не отпустит. Но правда в том, что Маринкины родители только и хотят, что отдохнуть от неё несколько недель. Когда мы приходим к Маринке домой сообщить её маме благую весть, она вскрикивает:

Ань, ну бабушка у тебя просто волшебница! Марин, возьмёшь спортивную сумку отца!

Я говорю, что вообще-то нам надо пройти медкомиссию, и так как путёвка появилась у нас совсем неожиданно, может быть, мы не успеем этого сделать. Но на это у Маринкиной мамы есть ответ:

Ань, ну ты чего! Если Валентина Ивановна вам путёвки достала, значит, и медицинские справки – не проблема.

Не проблема. Ну конечно, медицинские справки – не проблема, проблема – это сказать Ире, что мы едем с Маринкой в лагерь. Вдвоём. То есть без неё. А ещё проблема – сказать, что спуск в подвал переносится на несколько недель. А Ира каждый день напоминает, что лето тает как вафельный брикет, и, если я до конца каникул не спущусь в подвал, значит, я – ссыкло. Каждый раз она добавляет, что вообще-то можно было пойти в подвал и пораньше, но так уж и быть, она даст мне ещё немного времени собраться с силами, ведь она великодушна. Мне на это хочется ответить, что великодушие есть у того, у кого есть душа, а если ты свою подругу заставляешь спускаться в подвал, то у тебя нет или души, или подруги. Но так я, конечно же, ей не скажу, потому что новые проблемы мне не нужны. Всё-таки в подвал так и так придётся спускаться. Я себе пообещала, это важнее.

В лагерь нам уезжать через неделю. За это время нужно как следует подготовиться. Выбрать лучшие наряды и купить всё необходимое:

1. Дезодорант

2. Гель для душа

3. Запас чипсов со сметаной и луком

4. Конфеты «Бон Пари»

5. «Анаком» с грибным вкусом

6. Лимонад

7. Шариковый блеск для губ с клубничным вкусом

Справка для бабушки и правда не проблема. Она говорит, что в понедельник нам с Маринкой нужно взять три коробки шоколадных конфет с верхней полки книжного шкафа и пойти в регистратуру. Маринка – ну как обычно. Стоит ей переступить порог моего дома, она выдаёт:

А давай мы одну коробку съедим, а две отнесём в регистратуру? Они же всё равно не знают, сколько им коробок твоя бабушка передала.

Маринкина арифметика мне не нравится, воровства нам и так хватает. Я отвечаю, что если она будет говорить глупости, то моя бабушка отзовет её путёвку, и в лагерь она со мной не поедет. Власть – сладкое чувство, слаще конфет «Птичье молоко». Наверное, такое же чувство испытывает Ира, когда командует нами после раздачи батончиков в шоколаде. Я не хочу быть такой же, как Ира, потому добавляю:

Марин, не придумывай, в больнице наверняка знают, сколько стоят две справки. Если бабушке расскажут, что не все коробки до регистратуры доехали, в лагерь не поедет никто.

Маринка пожимает плечами:

Это я так, прикалываюсь…

Вечером мы выходим во двор. Наша главная задача – рассказать Ире, что мы с Маринкой едем в лагерь. Мы висим на турниках: Маринка вниз головой, я с поджатыми коленями. Ира появляется неожиданно со словами:

Ну чё, какие дела, дракулито-вампирёныши? Погнали на базик за жвачкой и шоколадными сижками?

Мы переглядываемся с Маринкой и молчим. Кто-то из нас должен это сказать, но ни я, ни Маринка не хочет быть первой. Поддакивать всегда проще. Маринка делает кувырок и оказывается рядом со мной. Она толкает меня локтем в бок и говорит так, чтобы было не громко, но Ира точно услышала:

Ну, говори…

Что говори?

Сейчас Анчоус скажет!

Я опускаю ноги вниз, чтобы хоть на что-то опереться, и быстро, почти неразборчиво говорю:

Ну, это, бабушка взяла нам две путёвки в лагерь. В субботу уезжаем.

С бабушкой? А Маринка тут при чём?

Ира говорит так, будто я обязана перед ней отчитываться.

Ну, мы с ней едем… вдвоём…

Маринка, как будто репетировала эту фразу перед зеркалом, выкрикивает:

То есть без тебя!

Я быстро придумываю оправдание:

Ир, бабушка подумала, что тебя мама не отпустит, она же у тебя строгая, поэтому на тебя не взяла.

Ира щурит глаза, сжимает кулаки. Но вместо того, чтобы ударить, она смотрит мне в глаза и говорит так, будто кроме нас во дворе нет никого:

А ко мне как раз отец приедет, и мы с ним будем ездить в Саратов каждый день, есть пиццу, хот-доги и ходить на Крытый за одеждой. А ещё он мне купит большой розовый тамагочи!

Мне хочется ей сказать:

Да ты гонишь!

Но меня опережает Маринка:

Вау! Видишь, значит, тебе тут не будет скучно. Дашь потом поиграть? Погнали на базик!

Асфальтированный пятачок у ДК «Восход» – центр нашего посёлка. Зимой там ставят ёлку, вешают на неё выкрашенные в жёлтый и зелёный лампочки. А летом на «Восходе» стоят автобусы – они переправляют детей в лагерь и обратно.

Я прошу бабушку и маму не провожать меня до самого лагеря и не преследовать автобус на нашей машине. У меня один аргумент – все родители придут на площадь, но в лагерь поедут только дети. Через полторы недели будет родительский день, вот на нём точно нужно отметиться, чтобы привезти чипсы и, если у бабушки получится, беляши. Бабушка ехидничает:

Как с бабушкой попрощаться нормально – это тебе бабка не нужна, а как беляшей напечь – так это бабушка, пожалуйста, привези к чёрту на кулички.

Я знаю: бабушка просто ворчит и набивает беляшам цену. Была бы бабушкина воля, она бы заселилась со мной в один деревянный домик и ходила бы за мной хвостиком. Или приехала бы в лагерь с какой-нибудь инспекцией от завода, нашла бы там ужасные нарушения и закрыла эту лавочку к чёртовой матери.

Мы с Маринкой приходим на площадь первыми, потому что боимся, что автобус уедет без нас. Внутри у меня всё дрожит – так же, как когда я зову Кирилла со мной танцевать или когда Фантагиро целует злодея Тарабаса, чтобы спасти своего возлюбленного Ромуальдо.

Когда старый пазик подъезжает, мы перед его дверьми становимся первыми. За нами очередь-змейка, у кого-то такая же клетчатая сумка, как у меня, у кого‑то спортивная, как у Маринки. Бабушка с мамой стоят около нас и просят быть острожными, то есть думать головой. Как будто думать можно ещё чем-то. Но бабушка и мама делают ударение на слово голова, переглядываются и говорят:

Ань, давай посерьёзнее.

Я слышу голос тёти Веры, бабушкиной подруги с завода, начальницы профкома:

Дети, достали путёвки и справки. Сейчас я вас пересчитаю по головам!

Бабушка выкрикивает тёте Вере:

Вер, ну не баранов везёшь!

Все смеются, я мечтаю испариться.

Тётя Вера стучит в лобовое стекло и жестом командует водителю открой дверь. Меня обдаёт жаром и запахом бензина. Я, отказавшись от помощи, затаскиваю сумку сама. Мы выбираем место в начале, потому что Маринку укачивает. Под этим же предлогом она садится у окна, а я болтаюсь с краю.

Мне не хочется смотреть в окно на бабушку с мамой, потому что, если я на них посмотрю – я заплачу. Не знаю, почему, но слёзы вот-вот польются из глаз. Страх и радость перемешиваются во мне: я первый раз уезжаю одна из дома. Я не хочу, чтобы во мне что-то изменилось – как в тех девочках, которые возвращаются из лагеря. Я даже готова подарить свой блеск для губ Маринке. Но мои желания ничего не изменят: двери автобуса закрываются, в салоне пахнет чипсами со сметаной и сыром, в гул мотора прорывается шипение газировки. Я всё-таки смотрю в окно и машу бабушке рукой, стараюсь не дышать, чтобы не заплакать. Бабушка машет мне в ответ и улыбается. Бабушка никогда не плачет, она сделана из железки, не то что я. Мама тоже не плачет, потому что отпускает меня не в первый раз. Наверное, если бы в лагерь ехал мой брат, она бы затопила слезами всю площадь, и автобус пришлось бы выталкивать из озера, но брат остался дома.

Первая остановка – повторная медкомиссия. Автобус подъезжает к Красной больнице, тётя Вера говорит, что нужно снова приготовить путёвку и справку. Мальчики идут налево, девочки – направо, сумки можно оставить в автобусе. Маринка не доверяет водителю, поэтому вытаскивает пустой пакет и перекладывает в него плеер, кассету Алсу, флакончик духов и упаковку Chupa Chups – все свои сокровища. Мне своё носить с собой лень, тем более, если что-то исчезнет, тётя Вера найдёт пропажу в два счёта и надаёт ворюге по шее.

В коридорах больницы прохладно, можно прислониться к синим стенам и немного остыть. Очередь двигается медленно, я слышу, как девочки впереди нас обсуждают, какие наряды они взяли с собой и кто готов меняться, у кого какая косметика и какого цвета блёстки для тела и волос. Если бы Маринка не копалась со своим пакетом, мы бы уже вышли от врача, сидели в автобусе и ели чипсы. Мы заходим в кабинет вместе. Первой осматривают Маринку. Женщина в белом халате устало говорит ей сесть на стул и показать справку. Потом врач просит открыть Маринку рот и высунуть язык, потом закрыть рот. Следом она кладет ей указательные пальцы на скулы, а большими – что-то ощупывает под ними. Потом снова просит открыть рот и высунуть язык. Вдыхает – и вместе с воздухом выдыхает:

Девочка моя, у тебя лимфоузлы размером с грецкие орехи, езжай-ка ты домой. Мне такого добра на смене не надо, у нас вода по утрам ледяная.

Мне бы расстроиться от этих новостей, как-то огорчиться. Вместо этого я выпаливаю:

Если Марина не едет, значит, я тоже никуда не еду!

Врач смотрит на меня поверх очков:

Уверена? Хозяин – барин!

Маринка плачет. Врач встаёт из‑за стола, подходит к двери, приоткрывает её и кричит:

Вер Санна!

Тётя Вера заглядывает в кабинет, спрашивает, в чём дело, а когда узнаёт, хочет наорать, но сдерживает себя, поэтому её голос дребезжит:

Аня, ты уверена? Я за эти путёвки знаешь, что сделала?! Марина заболела, это ещё куда ни шло. Но ты-то здоровая! Знаешь, сколько детей хотят оказаться на твоём месте во всех смыслах? Но не у всех есть такая вот Валентина Ивановна…

Меня не сломить: если я что-то решила по-настоящему – я не передумаю. Я говорю, что Маринка моя подруга, и если она не едет, то я тоже никуда не еду. Везите меня, тётя Вера, домой.

Из больницы автобус едет обратно на «Восход», чтобы высадить нас и уже точно поехать в лагерь. На прощание тётя Вера говорит:

Дальше сами. Валентине Ивановне – привет!

Мы вылезаем из пазика и, не провожая его взглядом, поднимаем свои тяжеленные сумки и тащимся домой через школьный сквер. Эта ноша невыносимо тяжёлая, но, когда я вижу впереди Толяна, который медленно шагает нам навстречу, мне становится ещё и страшно. Из-за слёз Маринка не замечает наш дворовый кошмар, я же стараюсь делать вид, что ничего такого не происходит. Когда мы равняемся с Толяном, мне кажется, он – приведение, дядюшка Стинки из «Каспера». И Толян проходит сквозь меня.

Маринка продолжает хлюпать и говорит, что никогда не забудет такого поступка с моей стороны. Я ей подыгрываю:

Да-да, подруги только так и поступают.

Наш подъезд встречает меня влажной прохладой. Я отдыхаю на каждом лестничном пролёте, трогаю шершавые стены, вдыхаю запах дома. Я стучу в дверь нашим с бабушкой секретным стуком, но мне долго не открывают.

Когда распахивается дверь, бабушка вскрикивает:

Малыш?!

Её глаза блестят, она обнимает так крепко, как будто меня не было не полдня, а целых три вечности.

Я пересказываю бабушке всю историю, но не говорю правды: мне страшно уезжать из дома. Ни в какой лагерь я больше никогда в жизни не поеду – я вообще больше никогда никуда не уеду.

Когда тебе двенадцать, всё предельно понятно: есть суп на обед – хорошо, не есть суп на обед – плохо. Щавелевый суп или кислые щи – это ещё терпимо, но если борщ, в котором плавают кусочки варёной помидоры, – это абсолютное, непереносимое зло. Взрослые, конечно, думают по-другому. Поэтому в обед я плачу над борщом, потому что, пока я не съем всё до последней ложечки, бабушка из‑за стола не выпускает. Для моего же блага.

В будни бабушка приходит на обеденный перерыв. Она никогда не остаётся есть борщ на работе, кто-то же должен за мной следить. За час бабушка успевает дойти до базара, купить свежие овощи, прийти домой, надеть свой тигровый халат, разогреть борщ, поесть сама, накормить деда и проследить за тем, чтобы борщ съела я. Иногда она успевает немного поспать под «Добрый день» на ОРТ, а потом снова переодеться в костюм начальницы и вернуться на завод.

Когда тебе двенадцать, расстояние меньше километра кажется непреодолимой дистанцией. Когда вырастаешь, восемьсот километров до дома – всего лишь полтора часа на самолёте. Однажды я приеду домой на новогодние каникулы, и наша квартира покажется мне крошечной. Как будто съела половинку пирожка и увеличилась в десятки тысяч раз.

Когда тебе двенадцать, мир делится только на две половины – хорошую и плохую, любое расстояние – огромное, а тот, кто тебе не друг – твой враг.

Наш двор из пяти домов в четыре подъезда – планета, всё, что за его пределами – вселенная. Дорога на остановку делит двор на две части. И если в открытый космос бабушка меня ни за что не отпустит, то на вторую половину двора я могу ходить при одном условии: если бабуля крикнет из окна Аня и я прибегу показаться.

На вторую половину двора я хочу всегда, потому что там, в отличие от нашей половины, есть качели. И на нашей планете идёт за них война. Своему войску мы придумали название – Умнятики. Наши противники – самые жалкие существа на нашей планете, они для нас примерно как Бомж Толян. Мы называем их Лохматиками, потому что они – лохи. Наше оружие – прутики ивы. Новая неделя – новая битва. Мы редко выигрываем, поэтому на качелях я почти не катаюсь.

И так каждое лето до наступления осени, которая остужает вражеский пыл буквально, – на железных качелях становится холодно сидеть. Новый учебный год – перемирие.

Вернувшись из «лагеря», мы выходим во двор. Там Ира – без новых вещей с Крытого рынка и без хот-догов с пиццей, без большого розового тамагочи на шее. Я спрашиваю, когда приедет её отец и может ли она привезти нам пиццу. Ира только отмахивается и смеётся над Маринкой, называя её Лимфой. А потом говорит, что сегодня будет сражение, нужно приготовить оружие, нарвать прутиков ивы. Мы начинаем собираться на войну.

Потерять дом – такое же непонятное, а может, и абсурдное словосочетание, как и слово «война», как и контртеррористическая операция или кампания. Потерять можно пять рублей. Теряют то, что выпало из кармана и ты не знаешь, где же оно теперь лежит. Потерять дом – совершенно невозможно.

В обеденный перерыв и вечером бабушка с дедом обсуждают очередь к её кабинету. Люди просят, чтобы бабушка устроила их на завод хоть кем-нибудь. Эти люди, сидящие на откидных дерматиновых стульях в очереди, знают, где их дома или то, что от них осталось. Они ничего не теряли; бабушка говорит: всё, что у них было, у них отняла война. И теперь они не просто люди, все они одно слово – беженцы.

Я знаю, что бабушка старается помочь всем – так было всегда, на посёлке каждый это знает. Беженцев очень много, всем работы точно не хватит, одна бабушка им не поможет. Но есть женщина, которая чаще других пробивается в бабушкин кабинет. У неё копна медных волос, переливающихся на солнце, её зовут Тамара, и у неё двое детей – сын и дочь. Больше всего она боится, что её сокровище, её мальчик окажется на войне.

Бабушка тоже боится, что её сын, её мальчик, её сокровище – мой папа – окажется на войне. Сначала она боялась, что он окажется в Афганистане, поэтому поехала за ним на Алтай – забирать из военной части, где он после срочной службы решил остаться и подышать свободой. Бабушка забрала его домой и устроила на работу в милицию – своих не сдают. Теперь она не может забрать его из милиции, она может только надеяться, что его отдел не отправят в командировку в Чечню, а ещё перед сном шептать:

Господи, помилуй наши души грешные, не дай забрать Серёжу.

Я слышу её молитву в темноте, потому что мы спим на одном диване. Она никогда не начинает просить Бога, пока я не засну. А я притворяюсь спящей и жду, пока заснёт она – в темноте слушаю сначала её молитву, потом её дыхание. Я не боюсь войны, потому что не знаю, что это такое. Я боюсь только смерти: бабушкиной или своей. Хотя война, наверное, это и есть смерть.

Предыдущая главаГлава 7 из 60Следующая глава