Бабушке Люсе восемьдесят один год. В ней около двухсот килограмм. Она живёт в своей комнате, как в клетке. Она не выходит на улицу года три, а может, и все пять. Она шьёт на машинке «Зингер» цветастые халаты. Она варит из молока и сахара «Божью коровку». Она делает чак-чак из арахиса. Она печёт ёжики из тяжёлого маслянистого теста и варит в ковшике суп, который моя бабушка называет бурдой. Бабушка Люся, Людмила Печоркина, моя прабабушка, которая живёт с нами в трёхкомнатной квартире.
«Люсинда Николсон, Люсинда Николсон, Люсинда Николсон», – я пою эту ужасно обидную, как мне кажется, песенку, чтобы разозлить бабушку Люсю. Я её не люблю, не потому, что она мне не нравится, а потому, что с ней всё время ругается моя бабушка. Я очень хочу быть похожей на свою бабушку, поэтому тоже ругаюсь на прабабушку. При взрослых дразнить её нельзя, но когда мы остаёмся вдвоём и бабушка Люся хочет посмотреть телевизор, я прячу от неё пульт. Я прячу от неё конфеты. Я бабушкиным тоном запрещаю Люсинде пересекать границы зала и сидеть на моём диване. Иногда у нас наступает перемирие, и я захожу к ней в комнату, чтобы посмотреть на разноцветные ткани и изучить все пуговицы в её синей пластиковой коробке. Поговорить с ней, потыкать пальцем в её большой мягкий живот, посмотреть на неё снизу вверх и послушать истории о том, как она шила наряды для оперных певиц и жила в Намангане.
Моя благожелательность к бабушке Люсе заканчивается ровно в тот момент, когда бабушка входит в подъезд. Я умею различать бабушкины и дедушкины шаги на слух. Рука только подносит ключ к замочной скважине, а я уже знаю, кто там за дверью.
Если это бабушка, я вскакиваю с дивана или из‑за стола, вприпрыжку бегу в коридор и кричу: «Привет, бабуль!» Хватаю бабушкин пакет из плотного пластика, который она носит вместо сумки, и мчусь с ним на кухню, чтобы достать из него что-то вкусное.