К книге
Рассвет русского царства. Книга 14Глава 8
33%
Глава 8
8

— Затем, что Гюнтер фон Вальдбранд и Нильс Васса — это один и тот же человек, — сказал я. Она осеклась, потому что слышала это имя, тогда я продолжил. — Швед, который сидел при Марфе Борецкой и сбежал с Шелони раньше, чем там начали рубиться, — продолжал я. — Он же потом объявился при хане Ахмате советником. Хасан мне сам говорил, что при отце был чужеземец, который толкал степь на Русь и обещал деньги. И деньги, как ты знаешь, шли через Ганзу и через Ливонию.

Мария некоторое время молчала, потом спросила.

— Ты уверен?

— Уверен настолько, насколько это возможно.

Мария Борисовна встала.

Прошлась до окна, вернулась и остановилась передо мной.

— Больше никогда не смей действовать за моей спиной, — сказала она. — Слышишь? Никогда. Ты глава Боярской думы и воевода. Всё, что ты делаешь, делается именем Великого князя, хочешь ты того или нет.

Было неприятно, что меня отчитывают, но справедливо.

— Я не буду тебе этого обещать.

— Что⁈

— У меня есть свои тайны, Маша. У тебя свои. Так было и так будет.

Вот тут её понесло по-настоящему.

Она сказала, что я самовольник и что вожжи мне давно распустили. Что если каждый боярин начнёт травить государей и баронов по своему разумению, то державы не станет через год. Что она регент, а не подставка под мою саблю. Проскакивали там слова про неблагодарную… ну, вы поняли, и всё в таком духе.

— И если ты думаешь, что тебе всё сойдёт с рук, потому что мы с тобой… потому что я…

Она запнулась.

И вот здесь она перегнула палку, потому что следующее слово слышать за этой дверью не следовало никому. Поэтому я шагнул вперёд и заткнул её единственным способом, какой был у меня под рукой.

Поцеловал.

Она замычала, дёрнулась, попыталась вывернуться, а потом принялась колотить меня кулаками в грудь.

И на третьем ударе попала точно в повязку.

— А-АЙ!

Меня согнуло пополам. Перед глазами поплыли цветные пятна, я зашипел сквозь зубы и вцепился в край столешницы.

— Ой! Ой, Дима! Господи, прости, я забыла! Дай посмотрю!

Она уже суетилась вокруг, тянула за ворот рубахи, лезла пальцами под повязку, и лицо у неё сделалось совершенно детское.

Я разогнулся, посмотрел на неё и заржал.

Смеяться, к слову, было тоже больно. Но остановиться я не смог.

Через мгновение засмеялась и она.

— Дурак ты, Строганов, — вытирая глаза, сказала она.

— Это я уже слышал, — ответил я, после чего Мария села на лавку и подобрала под себя ноги, как девчонка.

— Что дальше? — спросила она уже спокойно.

Я немного подумал: говорить ли ей об этом или нет?

— От него надо избавиться, — сказал я. — И чем раньше он умрёт, тем меньше крови прольётся.

Она долго смотрела на огонь в печи.

— Тогда так, — сказала она. — Про яд не знает никто, кроме нас двоих, и пусть так и останется. В Думе скажем, что приходили разбойники, никаких послов к герцогу я слать не стану, ты прав, их убьют по дороге.

— Согласен.

— А ты, — она подняла палец, — с этого дня будешь говорить мне всё. Пусть после, пусть задним числом, но будешь. Иначе я узнаю от чужих, а это, Дмитрий, куда обиднее.

Спорить я не стал. Как и не дал обещания посвящать её во все мои дела.

* * *

Прошло две недели.

Рана заживала, хотя удовольствия мне это не доставляло никакого.

Нагноения не было, и на восьмой день Фёдор снял половину стежков. Но плечо тянуло при каждом движении, а по ночам, стоило перевернуться на левый бок, я просыпался и шипел от боли.

Руку я начал разрабатывать на десятый день. Совсем понемногу… вперёд-назад, потом в сторону, потом с палкой. Выше плеча она пока не шла, но, как говорится, «лиха беда начало».

Некрас оказался живучим до неприличия. Нет, вы не подумайте, что я был не рад, но по всем законам он должен был умереть. И слава Богу этого не произошло.

Трубку из груди я вынул ему на пятые сутки, когда пузыри прекратились совсем. Он к тому времени уже требовал есть, ругался с Инной из-за жидкой каши и порывался сесть. Садиться я, разумеется, запретил ему, объяснив, что тогда его хоронить понесём, и все старания Федора и мои тоже полетят насмарку

Он послушался. Лежал, глядел в потолок и явно изнывал от безделья.

Павших хоронили на третий день.

Владыка Варлаам приехал сам. Я его не звал, просто послал гонца с вестью, а он собрался и приехал. Митрополит Московский и всея Руси, день пути по зимней дороге, с клиром и с певчими.

Могилу вырыли одну, большую, но каждого положили в своей домовине и над каждым поставили крест с именем, вырезанным на доске.

Отпевали долго. Мороз стоял сильный, но не ушёл никто, пока владыка не закончил.

После я говорил с семьями.

Каждой вдове передал по десять рублей серебром и по корове. Детям, у кого остались, кормление до пятнадцати лет из моей казны. Тем, кто был в холопстве, вольную посмертно, на всю семью, чтобы дети рождались свободными.

Одна баба, совсем молодая, с младенцем на руках, слушала меня и не понимала. Смотрела мимо и кивала невпопад, и я велел Инне увести её и посидеть с ней. В её понимании со смертью мужа мир рухнул. И в таком состоянии просто отпускать её было нельзя.

Немцев и шведов тоже похоронили. Отдельно, за оврагом, без креста, но в землю, а не в снег.

Вечером, перед отъездом, Варлаам зашёл ко мне.

Сел, оправил рясу и посмотрел на мою перевязь.

— Кто это был, Дмитрий?

— Немцы, владыко.

— Немцев на Руси много, а с тюфяками по обозам они не стреляют. — Он внимательно посмотрел на меня. — Я тебя, сын мой, знаю десять лет и научился отличать, когда ты чего-то недоговариваешь.

Я задумался, что говорить Варлааму. И посчитал, что кое-какую информацию ему стоит приоткрыть.

— Есть человек за морем, который решил, что я его враг, — сказал я. — И, по совести, он не ошибся.

— Церкви от него будет вред?

— Церкви от него будет вред первой, владыко. Он ставит кровь выше веры. Значит, крест у него будет висеть на стене для порядка, и не более того.

Варлаам помолчал, потом перекрестился.

— Тогда скажешь, когда понадобится помощь.

— Спасибо, владыко, — кивнул я, после чего мы распрощались.

Рыцарь с распоротым животом промучился три дня.Он метался, кричал по-своему, потом затих и на третью ночь умер. Никакой жалости к врагу никто не испытывал.

А через неделю вернулся Ратмир, возивший остальных пленных, и рассказал про казнь.

Казнили на площади у кремлёвских ворот, при огромном стечении народа. Сперва дьяк читал грамоту с обвинительной речью. Поведали людям, что они напали на меня, что побили шестьдесят человек, но как, кто и почему не говорили.

Потом пленников вешали.

Однорукого вешали последним. По словам Ратмира, он держался до конца, ни просить, ни выть не стал и даже посмотрел на толпу так, будто это она перед ним провинилась.

Дни между тем шли, и надо было жить дальше.

Ива ковыляла по дому с палкой, злая как оса. Шея у неё зажила хорошо, шов вышел тонкий, и я надеялся, что через год его будет видно только на ярком солнце. Но вот ходила она пока по дому прихрамывая.

Барс поправлялся. Борозда на бедре затягивалась, хромота ушла к концу второй недели, и он уже всем своими видом показывал, что недоволен, когда его водили шагом.

Богдан отлежался за пять дней и снова принялся гонять караулы так, что молодые выли.

А я, как только смог держаться в седле без матерных слов, взялся за то чего всегда мало, а именно за создание денег. Конечно, не в прямом смысле… в общем, я взялся за стекло. А потом, когда смогу его делать без замутнения, замахнусь на зеркала, и вот тогда-то деньги поплывут ко мне рекой.

* * *

Стекло я задумал давно. Ещё в Курмыше, глядя на волоковое окошко, затянутое бычьим пузырём.

Слюда стоила, как добрая лошадь, шла в оконницу мелкими пластинками, свет пропускала мутно и держалась плохо. Привозное стекло стоило вдвое, а то и втрое дороже слюды, а билось по дороге так, что до Москвы доезжала хорошо если половина. Стеклянной посуды на Руси не было почти вовсе, кроме той, что стояла по богатым домам как заморская диковина, и ту берегли пуще серебра.

Между тем стекло — это далеко не только окна.

Это склянки для лекарских снадобий, в которых зелье не портится и не отдаёт своим духом. Это посуда, в которой можно варить кислоту… как известно, кислота железо жрёт, а стекло нет. Это линза, а от линзы дорога к подзорной трубе и даже к микроскопу.

А делается всё это из песка. Из песка, золы да извести.

Начал я с сырья, потому что без него городить печь бессмысленно.

Песок нужен был белый. Обычный, рыжего цвета с речного откоса, не годится. Потому что в нем высокое содержание железа, и стекло из него будет получаться зелёным. Белый песок велено было искать по всей округе, и нашли его в двух днях пути, на высоком берегу, в старой промоине, куда ходили только за глиной. Привезли пробный воз, и я его сперва долго тёр между пальцами, а потом промывал в корыте у себя во дворе. Поймал себя на мысли, что сейчас похож на золотоискателя на диком прииске.

Промывка оказалась отдельным мучением.

Песок сыплют в корыто, заливают водой, мешают лопатой и сливают муть. Потом опять, и опять, и опять, пока сливаемая вода не пойдёт чистой. Зимой это делали в тёплом сарае, чтобы вода не мёрзла, и я задействовал на это шесть человек и потратил две недели. Промытый песок сушили на противнях над печью и просеивали через частое сито, отбирая всякий сор.

Второе, что нужно, это поташ.

Тут мне повезло, потому что поташ у меня уже делали. Его получали из золы. Вот только для стекла поташ нужен был куда чище.

Пришлось раствор отстаивать сутки, сливать осторожно, чтобы не взбаламучивать дно, а выпаривать медленно, на малом огне, снимая пену. И золу жечь только от лиственных дров, лучше всего от берёзы, а от сосны не жечь вовсе, потому что смола даёт грязь, которую потом ничем не выведешь.

Третье, известь. Тут проще всего… жжёный известняк у меня был свой.

Известь в стекле нужна за тем, что без неё стекло получается растворимое. Смешно, а правда: свари одну золу с песком, и выйдет прозрачная штука, которая от сырости мутнеет и понемногу расплывается.

Четвёртое, битое стекло. Своего у меня не было, и в первую варку я сыпал купленное, немецкое, которое велел скупать в Москве у всякого, кто продаст, хоть черепками. Бой помогает варке идти ровнее и быстрее.

И пятое, чего у меня не было и достать было негде.

Чёрный тяжёлый камень (пиролюзит), которым немцы чистят стекло от зелени. В моё время его называли иначе, а здешние стеклодувы, по слухам, зовут «стекольным мылом». Я объяснил купцам, как он выглядит и что делает, обещал платить за него как за пряность и стал ждать. Ждать, судя по всему, предстояло долго, а работать надо было сейчас.

Также я не забывал про вопрос касательно людей. Ведь стекло это тайна, которую украсть пожелают многие. К тигельной печи я чужих не подпускал, домну обнёс частоколом, и стекловарня была не менее важным объектом.

Поэтому людей я сам подбирал.

Взял шестерых. Все из Курмыша, все с семьями, все такие, кого я знал не первый год. Двоих от Доброслава, из тех, что стояли у тигельной печи и умели держать язык за зубами. Двоих гончаров, потому что гончар понимает и глину, и жар. Одного бывшего углежога, приученного сутками не спать у ямы.

А шестым, к собственному удивлению, я взял сына Доброслава. Он попросился сам и, прежде чем согласиться, я переговорил с его отцом. Всё-таки Доброслав наверняка хотел, чтобы сын продолжил его дело. Так в принципе и было, но, здраво рассудив, Доброслав не стал чинить препон. Тем более, что своего младшего сына он тоже стал к делу приучать.

На том и сошлись.

Всем шестерым поставили дома в отдельном углу Александрийска, за своей оградой, с воротами и караулом. Жалованье положил тройное против обычного мастерового.

И объяснил я им всё прямо, без обиняков.

— Дело, за которое беретесь, тайное. Кто вынесет за ограду хоть слово о том, что и в каком порядке мы сюда сыплем, того я не пороть буду и не в поруб посажу. Того я повешу за воротами. А семью его вышлю за Суру, к чёрту на кулички, и вольную отберу.

Вроде проняло, тем не менее, когда процесс будет налажен, за ними будет установлен надзор.

— И ещё скажу, чтоб не думали, будто я вас одним страхом держу, — добавил я. — Дело это на всю жизнь. Через пять лет вы будете первыми стекольными мастерами на Руси, а через десять к вам сыновья ваши в подмастерья попросятся. Такого больше нигде не дадут. Ни в Новгороде, ни у немцев.

Вот на этом месте у них заблестели глаза. Кроме страха я поселил в их сознании ещё одну вещь, и она надёжнее любого страха: вера в завтрашний день.

Тем не менее, я разделил работу. Попытался сделать нечто похожее на мануфактуру.

Один занимался только песком: мыл, сушил, просеивал. Второй только золой и щёлоком. Третий известью. Четвёртый топил печь и следил за жаром по цвету в глазке.

Печь начали ставить в середине зимы.

Место выбрали на отшибе, на пригорке за литейной, чтобы ветер сносил дым от жилья. Клали из того же огнеупорного кирпича, что шёл на домну, а его, хвала предусмотрительности, было запасено под завязку.

Сама печь вышла двухъярусная.

Внизу топка с двумя устьями, чтобы подбрасывать дрова с двух сторон и не сбивать жар. Над топкой свод с продухами. Сверху варочная камера, а в ней на кирпичных приступках стояли горшки.

Горшки эти, тигли по-нашему, лепили из огнеупорной глины с добавкой толчёного черепка, сушили в тёплом сарае и обжигали отдельно, потихоньку, чтобы не полопались.

В стенке варочной камеры прорезали окошки, «глазки», через которые мастер берёт массу на трубку. Каждое закрывалось глиняной заслонкой на железном крюке.

И была ещё третья часть, до которой здешние не додумались бы никогда.

Печь для отжига.

Штука в том, что стекло мало сварить. Его надо ещё правильно остудить. Поэтому рядом с варочной мы поставили длинную низкую печь, куда планировали складывать изделия для их последующего остывания.

Намучались с печами, наматерились… хотя этим делом занимался только я.

Но ошибок было много, а сколько ещё выльется, когда мы начнём варить стекло, только Бог мог знать. Ставили печи три недели, потом ещё две сушили.

Сушка вышла отдельной пыткой. Сырую кладку нельзя разогревать быстро, иначе её разорвёт паром изнутри. Сперва в топке жгли солому, потом лучину, потом тонкие дрова, потом обычные, тем самым постепенно поднимая жар.

Несмотря на строительство стекольной мастерской, другие мои начинания продолжали строиться. И я мотался по ним, как заводной.

Плотину на зиму закрыли, но ряжи набивали камнем и в мороз, чтобы к весне встать под воду готовыми. Дорогу от Александрийска до большака домостили ещё по осени, и по ней теперь возили лес. Стены литейной подняли под крышу и накрыли. Замочную мастерскую поставили и утеплили, и Доброслав переселил туда четверых курмышских, которые целыми днями пилили, гнули и калили пружины для кремнёвых замков.

Домов поставили ещё девять. Улицу мостили по мёрзлой земле, что было в корне неправильно, и я понимал, что весной придётся перекладывать, но людям надо было ходить не по колено в грязи.

Первую варку затеяли на исходе февраля.

Загрузили горшки, подняли жар, и я просидел у печи всю ночь, глядя в глазок через закопчённое слюдяное окошечко. Очень напомнило процесс, когда я получал свой первый чугун. И меня это завораживало.

Утром выяснилось, что два горшка из четырёх лопнули.

Масса вытекла на пол, спеклась там бесформенным комом, и… рабочие это вычищали следующие два дня. Причина была понятная: глину сушили меньше, чем надо, торопились. Я обругал себя последними словами, потому что торопил их я сам.

Из двух уцелевших горшков стекло вышло такое, что показывать людям было стыдно.

Мутное, с грязноватым серым отливом и белёсой рябью. В нём плавали песчинки, которые так и не разошлись, а под ними стояли мелкие частые пузыри. Как бы сказать, если сравнивать, — они чем-то были похожи на плохую закваску в квасе.

Я взял на трубку каплю, дал ей остыть и покатал в пальцах.

— Ну что, боярин? — осторожно спросил Никита (старший сын Доброслава).

— Дрянь, — сказал я. У меня было время подумать над ошибками, которые мы допустили. И, к слову, ошиблись мы всего в трёх местах, и это, по правде говоря, не так уж и много для первого раза.

Первое, мы мало варили. Второе, судя по всему, в массу летела зола из топки. Продухи в своде сделали широко, и печной сор сыпался прямо в горшки.

И последнее, поташ. Он оказался грязный. Я взял его из старых запасов, а те выпаривали для селитряного дела, где чистота не нужна.

Всё это исправляли месяц.

Свод переложили, продухи сузили, на горшки сделали глиняные крышки. Тигли слепили новые и сушили их уже не торопясь, а обжигали трое суток, поднимая жар по волоску. Поташ перегнали заново, с двойным отстаиванием. Песок промыли ещё раз, теперь семь раз подряд, до слёз у промывальщиков и до ругани по всему двору.

Вторая варка была в конце марта.

На этот раз я держал жар полторы суток, и всё это время печь топили без остановки, сменами по четыре человека.

К вечеру второго дня я подошёл к глазку и отвёл заслонку.

Масса в горшке стояла ровная, светящаяся оранжевым, без единой тёмной прожилки. Я опустил в неё железный прут и вытянул, и за прутом потянулась чистая нить. Без крупинок и белёсой ряби.

— Пошло, — радостно сказал я вслух.

Пузыри всё-таки остались. Мелкие, редкие, но были. Я велел держать жар ещё восемь часов, ничего не трогая, и большая их часть вышла сама.

А вот цвет остался зеленоватым.

Не грязный и не серый, а именно зелёный, как речная вода на глубине. Железо в песке всё же сидело, и вывести его было нечем, покуда не привезут чёрный камень.

Я посмотрел на эту зелень и решил, что для первого раза она мне даже нравится.

Осталось решить, что отлить первым. К сложным изделиям мы обязательно придём, но пока я решил отлить…

Предыдущая главаГлава 8 из 24Следующая глава