Была в парке розовая беседка -- павильон для прохлаждения. Весь потолок и стены амурами расписаны. Но при покойной княгине никаких уж прохлаждений не бывало, и амуры облупились, и складывали там всякий провиант: муку, и соль, и крупу, что для дому шло, -- и чаще всего туда Оганю посылали: полное ей было доверие. Так и при старой барышне велось.
Григорий подстерег Оганю, когда она в павильон пришла. Делает она там свое дело, поет про себя, а Григорий вошел и ключом щелк: дверь за собой запер, и ключ в карман.
Она глазами вскинула на него:
-- Что тебе надо?
-- Измучила ты меня.
-- С каких ты пор в мучениках? Разве мученики такие бывают?
-- С тех пор, как тебя полюбил. Места не нахожу. Все постыло. Тебя нет -- ничего нет.
Оганя свое дело делает: собирает, что нужно для дому. Молчит на его слова, а потом -- руки в муке -- глянула на него, дела не бросая:
-- Слышал ты мое слово, Григорий?
-- Какое?
-- А то, что тебе забыть меня надо.
-- А если не забуду?
Протянул к ней руку.
-- Не тронь.
Глядит на него, и во всем взоре нелюбовь и отпор.
А он обнять ее хочет. Отстранила его и усмехнулась.
-- Привык ты, Григорий, над девушками владычить. Думаешь, руку протянул -- и твоя? Пусти. Уйду.
Он ей ключ показал.
-- Видишь? Когда захочу, тогда и выйдешь.
Покачала Оганя головой, и все спокойно ему перечит:
-- Это так-то ты любовь добываешь? Плохой ты, погляжу я на тебя, добытчик. Ничего так не добудешь.
-- А если на иную добычу не идешь?
У Григория глаза загорелись недобром.
-- Так и `эта, по-твоему, хороша?
-- Хороша ли, нет ли, а добыча.
-- Пусти.
-- Не пущу.
-- Силком любить хочешь заставить? Силком только птиц в лесу ловят, да и тех, пойманных, насильно петь не заставишь. Отопри дверь.
Усмехнулся Григорий, придвинул дубовый табурет к самой двери, смотрит на Оганю и глаз отвести не может, и вдруг заговорил без срыву, с лаской, тихо да уверчиво, и улыбка бродит по лицу его.
-- Слушай, Оганя. Ключ -- вот он. Видишь? Без моей воли не выйдешь отсюда. Но верно твое слово: ты не птица, а я не силкач, и силка у меня нет. Пущу тебя, дверь отопру, -- дай только песню сыграть на прощанье. А там пусть будет нам не по пути: тебе -- направо, мне налево.
-- Зачем мне песня? Я слушать твоих песен не хочу.
-- Не тебе, так мне дорога. Ну, одну, послушай, последнюю.
Вынул дудочку и заиграл самую любимую свою крысиную песенку: пленькает, пленькает на дудочке, будто веревочку тонкую вьет -- вьется, вьется невидимая веревочка, -- петельку захлестывает незаметную, -- и на той веревочке вывел из подполья трех серых крыс. Вышли из-за мучных мешком, сели против Гришки, морды вытянули, как в струнку, слушают песню: только ушами слегка прядут.
Увидала их Оганя -- ахнула: прислонилась к мешкам, побледнела: до смерти она с детства боялась мышей. А Григорий ничего, будто не замечает: играет, подпевает в четверть голоса, вьет свою веревочку. Из угла четвертая крыса лезет -- тонкая морда, одно ухо обгрызано, красная.
-- Что, хороша моя песенка? -- спрашивает крысолов, а Оганя лицо руками фартуком закрыла, ноги под себя поджимает. -- Сыграть еще, али будет? ась?
Прильнул губами, веревочку петелькой завил, затянул на дудочке -- и вышел из подполья крысиный король: две старые белые крысы срослись в одну: две морды, лап восемь, а хвост один на двоих длинный, кончик отрублен. Оганя повернулась, машет на Григорья руками, вскрикнула:
-- Ох, смерть моя!
И пала без чувств на мешки.
А Гришка крыс услал в подполье, и свое дело сделал, что хотел.
От павильона розового до реки недалеко: дорожка прямая, в ивановом- чаю да в жимолости, к омуту над ивой расщепленной. Очнулась Оганя одна, встала с мешков, осмотрелась, оправилась, вышла на прямую дорожку -- и до конца ее дошла, до самого омута, и скоро: в тот же самый час.