В одной из столичных галерей поднесь висит в потускневшей раме примечательный портрет, писанный знаменитым портретистом. В каталоге он значится под названием: "Портрет молодого крестьянина". Это -- портрет Григория: он изображен на фоне несжатого поля, по пояс, в белой рубахе, с расстегнутым воротом, открывающим прекрасную шею; в руки ему художник дал косу; густые, слегка вьющиеся, русые волосы подстрижены в скобку. Крупные серые глаза необыкновенно спокойны и уверенны, будто никогда и ничего не видели они и не увидят опасного и страшного; чуть приметные русые усы похожи на юношеский пух; румянец, матовый, ровный и спокойный, как румянец яблока, покрывал щеки; губки тонки и алы. Лицо молодо и прекрасно. Одного взгляда на него довольно, чтобы понять, почему знаменитому художнику, гостившему у соседнего помещика, захотелось его написать: это был русский крепостной красавец. Но было в этом прекрасном лице, тонкой и строгой формы, что-то тонко-неприятное. Григорию было около тридцати лет, когда его написал художник, но лицо его было лицо восемнадцатилетнего юноши: на нем застыла остановившаяся, неподвижная юность, нетронутая и ясная, и только глаза, бестрепетно уверенные, вскрывали, что ее нет, а есть совсем другое: дерзость и страстная самоуверенность.
По Григорию вздыхали все дворовые девушки, тихие и бойкие, умные и глупые,он не только не искал, но, большей частью, тяготился их любовью, привязанностью, ласками, а они окружали его ими беспрерывно, покорно и преданно. И когда кого-нибудь из старых слуг, нехотя рассказывавшего о Григории, спрашивали:
-- За что же его любили? Он, наверное, был груб и нагл с ними? -- он отвечал:
-- Грубиян-с был и безжалостник до женского дела, а любили за невинное лицо.
Должно быть это верно: у него, действительно, было "невинное лицо", открытое, ясное, даже с какими-то полудетскими углами губ и ямочками, и только глаза были от "грубияна".
Можно представить себе, как спокойно и холодно он смотрел на всех, пытавших его о смерти бабушки, и, кажется, при взгляде на это "невинное лицо" с твердыми и бестрепетными глазами, многим подумалось, как дворецкому: "Пусть лучше молчит, а то еще скажет, что не надо", и верилось, что прекрасные глаза эти так же бестрепетно видели "то, что не надо", и не смутились.
После смерти бабушки Григорий жил никем не тревожимый; у него были свои, какие-то ничтожные, обязанности по дому, но что он делал, трудно было понять; ждали, когда подрастет отец, чтобы Григорию быть снова в камердинерах. У него был прекрасный тенор и он певал русские песни, забравшись на стог, на лугу.
-- Поет, бывало, -- передавали про него, -- и если издали слушать, то оторваться нельзя: его песня в душе гнездо вьет, -- а заслушаешься, подойдешь ближе, скажешь: "Как ты, Гриша, хорошо песни играешь -- бери душу, да мало", -- оборвет тотчас, повернется и уйдет. А если девушки подберутся к стогу слушать, пугнет их: "Мало, -- скажет, -- вам кукушек в лесу?" -- и прогонит. Иногда брал он у садовника ружье и уходил на сутки в лес, и охота его была странная: то, как все, набьет уток или глухарей к барскому столу, то примется стрелять в кого попало, перебьет много птицы зря и всякой: кукушек, синиц, дятлов, раз даже соловья убил. А было: принес кукушку в девичью, бросил на стол: "Вот вам на жаркое", захохотал и ушел.
Но было у Григория одно занятие, которое принесло ему славу по всей округе и было у многих, в особенности у женщин, причиной суеверного страха к нему: он был крысолов. Ни травить крыс, ни ставить ловушек он не умел и смеялся над теми, кто этим занимался, а крыс в тех хлебных местах водилось множество. У Григория была небольшая тонкая дудочка из тростника с несколькими отверстиями; он играл на дудочке простой мотив, которого никто, кроме него, однако, запомнить не мог, подпевал что-то тихим голосом, на мгновенье отрывая дудочку от губ и вновь поднося к губам, и крысы на его игру выползали из нор и шли на песенку за ним, а он заводил их в реку, в падальную яму, в пруд, куда хотел. Они покорно шли, будто влекомые невидимым крепким принуждением, и гибли в воде, в яме, в проруби, куда он их заводил.
И до чего это, сударь, было чудно, -- рассказывал бабушкин "придиванный". -- Мы, бывало, слышим только: "тЗли, тЗли, ли, лЗ, ли, и ничего дивного нет: кажется, сам бы так сыграл, а тварь это по своему слышит и, как ошалелая, ползет и хвостиками вертит. Гришка сидя играет, а она из подполья выйдет, сядет и слушает; он пошел -- и она пошла. Пробовали из нас иные в его дуду дудеть -- ничего не выходило: тварь не слушала. А его этому цыган научил, душепродавец, когда Гришка с князем там жил.
-- А что значит душепродавец?
-- А тот, кто нечистому душу продал. Цыган Гришке слово передал: он это крысиное слово и подпевал под дуду, а тварь слышит и на свое слово идет.
Слава Григория шла далеко; его звали то туда, то сюда<,> и он игрой на дудочке "выводил" крыс из дома, амбаров, лабазов.
Однажды он сидел с дудочкой в буфетной один, а старой барышне-домоправительнице зачем-то понадобилось в буфет; она растворила дверь и видит: Гришка сидит посреди комнаты на стуле и играет в дудочку с припевцем, а против него, на полу, стоит большая рыжая крыса, приподнялась на лапках <лапки> и рыльцем водит по сторонам, а хвост белый. Старая барышня ахнула и упала в обморок. Когда привели ее в чувство, она приказала Гришку выпороть на конюшне, а дудку сломать и сжечь. Гришку отодрали, а дудочки не нашли, и через некоторое время он снова заиграл на ней.