Эмиль принес кофе и, когда все выпили свои чашки, Борзати сказал:
-- Перебирая в уме воспоминания, я нахожу вещи, о которых стоило бы рассказать; но говорить о случаях, в которых я сам принимал участие, -- мешает их малая давность; а рассказывая чужие приключения, боюсь быть недостаточно убедительным и правдивым.
-- Мы и случаи из своей собственной жизни не можем передать правдиво, -- возразил Ламберг, -- это еще труднее, чем рассказывать о чужих переживаниях. Да, мы лжем гораздо больше, когда говорим о себе, чем когда изображаем других людей в выдуманных нами условиях.
-- Мы хотим фактов, а не чувствительных разглагольствований, -- неодобрительно заметил Каэтан, -- всякий настолько правдив, насколько правдивы его глаза и память. Уши выше лба не растут; кто вздумает на это претендовать, того осмеют. Мир битком набит самыми странными случайностями, но они становятся действительными, вероятными, истинными, когда мы видим лицо, живое лицо.
-- Чудесно! Желала бы видеть, как можно, больше красивых лиц. -- сказала Франциска, делая вид, что приготовилась слушать.
-- Всякое лицо прекрасно, если тот, кому оно принадлежит, переносит ниспосланную ему судьбу, -- сказал Ламберт.
-- Позвольте мне сказать нечто, весьма еретическое, -- продолжала Франциска, -- я нахожу, что значение красоты все умаляется и умаляется; в ней постоянно ищут еще чего-то особенного: души, ума, гениальности, всего того, что не имеет, с нею ничего общего и только портит людям вкус.
-- Кажется, прежде красота действительно больше ценилась, как просто красота, -- отвечал Ламберг, -- и ей придавалось гораздо большее значение. Об одной маркизе, имя которой я забыл и которая умерла двадцати семи лет, рассказывают, что, захворав чахоткой, она прожила последние месяцы своей жизни, лежа на постели, с зеркалом в руках, чтобы постоянно видеть, какие опустошения производила болезнь в ее лице. В конце концов она велела плотно завесить окна, никого не пускала в свою комнату и выносила только свет лампы, н: которой ей приготовляли чай.
-- Даже простой народ восторгался красотой знатных женщин, -- сказал Каэтан, -- в 1750 году один лондонский башмачник выручил огромную сумму, показывая за один пенс башмак, сшитый им для герцогини Гамильтон, а когда герцогиня, на пути в свое поместье, остановилась в одной гостинице в Йоркшире, то сотни людей простояли всю ночь на улице чтобы видеть, как она утром будет садиться в карету.
-- Сообразно с такими взглядами выражалась и мужская влюбленность, -- заговорил опять Георг Винценц. -- Один юноша, живший в каком-то бургундском городе, был так ослеплен красотой своей возлюбленной, что после первого же назначенного ему свидания вполне серьезно уверял, что выколет себе глаза, как это делали меккские богомольцы, чтобы ничем более не осквернять своих взоров после того, как удостоились видеть гробницу пророка.
-- Это был какой-нибудь Брамарбас, -- объявил Борзати, -- не верю ему ни на грош!
-- Почему? -- возразил Каэтан, -- мы и понятия не имеем о той силе, о той пылкости, с которой люди предавались прежде страсти.
Борзати пожал плечами.
-- Возможно, что этот юноша и сделал то, что говорили, -- сказал он, -- все может быть. Я только восстаю против того, что настоящее время прославили, как бедное сильными и глубокими чувствами, в то же время украшая ими прошлое, которое кажется прекрасным только благодаря отдаленности... Во всяком случае, те страсти, что мы сами видим теперь, выражаются совсем не так, как рисуют их предания старины, зато под их большею утонченностью или меньшею полнотой кроется часто мрачная, грубая жестокость.
И в подтверждение своих слов он рассказал следующее...
* * *
Два года назад я гостил в одном поместье, в Моравии, в ближнем городе меня знали, поэтому, в отсутствие местного врача, объезжавшего свой район, меня одним поздним вечером позвали в гостиницу, к молодому человеку, прострелившему себе легкое. Рана была смертельна, надежды на спасение -- никакой. Я мог только облегчить страдание умирающего. Утром я долго сидел у его постели; он почувствовал ко мне доверие и открыл мне, что побудило его искать смерти. Он был студент, сын состоятельных родителей, и ему было-то двадцать пять лет. До своего совершеннолетия он жил -- это его собственные слова -- как животное; легкомысленный мот, и без зазрения совести тратил время и силы. Его сердце, в сущности -- способное к тонким чувствам, огрубело, истаскалось от постоянных сношений с продажными женщинами. Теплая атмосфера пивных сделалась его потребностью, общение с падшими женщинами -- привычкой. Он почти не имел понятия о том, каким языком говорит порядочная женщина, и в самомнении недозрелого юноши считал свой образ жизни идеалом свободы. Случилось, что, путешествуя во время летних каникул, он попал в многолюдный отель и на письменном столе своей комнаты, между листами протечной бумаги, нашел чье-то недоконченное и, очевидно, забытое письмо. Я читал его, -- он сам дал мне прочесть эти листки, с которыми с тех пор не расставался, которые совершенно изменили его жизнь А в конце концов, явились причиною его смерти. Судя по содержанию письма, оно было написано молоденькой девушкой и предназначалось ее другу: тут был и ужас перед нищетой, позором и беспомощным одиночеством, и напрасная борьба верующей души, узнавшей человеческую алчность, жестокость, низость, и все-таки, несмотря на исчезающее чувство, надеющейся на благое Провидение. Вот содержание письма, но эти мертвые слова не могут дать никакого понятия об искренности и глубине красноречивого языка сердца, доведенного до отчаяния. Напрасно юноша старался узнать что-нибудь относительно незнакомки. Слуги не могли дать ему никаких сведений, ссылаясь на массу останавливающихся в отеле, чтобы только переночевать. В письме не упоминалось ни имени, ни места жительства, и молодому человеку казалось, что услышанный им голос прозвучал с какой-то недосягаемой звезды. Тогда его охватила страстная тревога, совершенно расстроившая ему нервы. То, что это письмо попало именно в его руки, показалось ему предопределением и как бы призывом судьбы. Для него было новостью, что на свете могла существовать женщина, так страдающая, так чувствующая, и это потрясло основы всей его жизни. Он принялся изучать письмо, подобно египтологу, изучающему древний папирус; искал в нем какого-нибудь указания на известное наречие, на сферу деятельности, и понемногу каждый слог, каждый штрих пера -- сделались ему такими знакомыми, такими близкими, что перед ним все яснее начал вырисовываться облик женщины, написавшей письмо: он видел ее лицо, глаза, движения, слышала ее голос, не перестававший, как ему казалось, взывать к нему Он переезжал из города в город, целыми днями бродил по улицам в поисках женского лица, походящего на образ, созданный его воображением; он ходил к гадалкам и предсказательницам, помещал объявления в газетах. От своих друзей и даже от родителей он совершенно отстранился, забыл свою родину, свое призвание. В своем роковом заблуждении он сказал себе: среди миллионов, населяющих эту часть вселенной, живет та, с которой мне суждено встретиться. Как же я могу не найти ее, если я все мои мысли и чувстве положу в одно это стремление? Может быть, среди тысяч людей, мимо которых я прохожу каждый день, найдется хоть один, который знает ее. Пусть моя воля будет сильна, мое чувство непосредственно, мой инстинкт -- безошибочен, и я найду этого одного, и через него проложу среди миллионов дорогу -- к ней. Если это мне не удастся, то не стоило мне и на свет родиться... Годы проходили. Он впал в уныние; его страсть побледнела, -- надо полагать, что сама природа возмущается против такого постоянного напряжения душевных сил. Только жажда передвижений не покинула его, и таким образом он попал в то местечко в Моравии, о котором я упоминал: он сошел с поезда, не доехав до большого города, так как испугался света, шума и толпы. Печальный и усталый, бродил он по темным улицам и вдруг заметил в окне одного уединенного домика старую женщину, облокотившуюся на подоконник и приглашавшую его зайти. Он последовал ее приглашению безвольно и ни о чем не думая, словно достиг того пункта в своей жизни, с которого начал ее. В доме его встретило несколько девушек; они пили вино, и он безучастно пил вместе с ними. Среди них была одна, выведшая его из апатии молчаливыми стараниями соблазнить его; и он пошел с нею. Когда он хотел заплатить ей, из его бумажника выпало письмо, -- мертвец, который хотел жить и говорить, который выжидал решающего момента, как таинственный судья. Девушка нагибается, поднимает письмо, бросает на него любопытный взгляд, смущается, взглядывает на юношу. Какая-то тень набегает на ее лицо; какой-то вопрос горит на языке. Юноша хочет отнять у нее письмо; ее поведение возбуждает его внимание; он насторожился; он торопливо спрашивает, знает ли она этот почерк. Она развертывает письмо, читает; на ее лице мелькает проблеск воспоминания. Сквозь румяна, сквозь нищенскую роскошь порока пробивается внезапно искра самосознания. Девушка падает на колени, ломает руки и -- хохочет. Вся невозможность возврата к чистому существованию вопит в этом хохоте разбитого, гнусного, уничтоженного существа. Четыре коротких слова: -- "Это ты?" -- "Это я!" Молодой человек бросился вон, а несколько минут спустя прозвучал смертельный выстрел.
* * *
Слушатели молча смотрели в пространство. Наконец, Каэтан сказал:
-- Жаль, что приходится принимать на веру это письмо; если бы я прочел его, этот молодой человек был бы для меня понятнее. Сцепление всех обстоятельств, милый Рудольф, и само по себе довольно странно...
-- Я одного не могу попять, -- перебила Франциска, -- как могла женщина, написавшая такое письмо, так низко пасть в какие-нибудь три -- четыре года.
-- Три или четыре года нужды? -- воскликнул Хадвигер. -- это страшно изменяет людей, Франци, страшно изменяет! Я знал в Лондоне женщину, которая потеряла мужа, сыновей и состояние. В начале года она жила в своем дворце на Трафальгар-сквере, а осенью того же года ее зарезали в какой-то подвальной курильне опиума, в отвратительном притоне разврата.
-- Так что же в таком случае назвать характером? -- спросила Франциска, качая головой.
-- Характер, это -- добродетель не искусившихся людей, -- резко отозвался Хадвигер.
-- Ну, я не могу признать такое огульное определение, -- вмешался Борзати, -- ведь существует...
-- Что? добродетель? Может существовать добродетель там, где голодают? В больших городах ее не может быть, разве только -- в романах. Говорят, нужда пробивает железо, но еще скорее ломает она сердце и разум.
-- И однако, все-таки есть души, остающиеся не тронутыми, -- спокойно возразил Борзати, -- и они должны быть, иначе понятие о нравственности оказалось бы ложью.
В эту минуту в верхнем этаже виллы вдруг раздался пронзительный крик, сопровождаемый грохотом опрокидываемых стульев и глухой воркотней мужского голоса.
-- Это Квэкола выкидывает свои бесчинства. -- смеясь сказал Ламберг и встал, чтобы узнать о причине шума. Каэтан пошел за ним.
Находя, что спать еще рано, и видя, что дверь клетки не заперта, обезьяна пробралась в освещенную уборную, залезла в ванну п открыла кран. К ее ужасу, на нее хлынула струя воды. Эмиль бросился на Квэколу с половой щеткой в руках, с намерением наказать ее. Зверь и человек стояли друг против друга, один -- с оскаленными зубами и виноватым видом, другой -- с видом оскорбленного достоинства, решительный, жаждущий отмщения. При появлении Ламберта обезьяна обернулась к нему, страшно раздраженная и как бы жалуясь на лакея; но Эмиль поспешил дать волю своему негодованию.
-- С этой скотиной нет никакого слада, -- сказал он.
-- Вы должны приучать и воспитывать ее, -- спокойно возразил Ламберг.
-- Пока барин сами так балуют зверя, пути в нем не будет, -- был ответ, -- это -- лукавый, коварный парень, это уж верно! Я-таки знаю... -- Он чуть не сказал: людей, по проглотил неподходящее выражение и меланхолически уставился на щетку.
Ламберг уладил дело и уговорил Квэколу протянуть Эмилио руку, по лакей отшатнулся, подобно офицеру, от которого требуют, чтобы он проколол шпагой мышь. Обезьяна, яростно жестикулируя, позволила, однако, отвести себя в клетку; ее вытерли на сухо, и через четверть часа водворился мир. Каэтан восторгался этой сценой, а Георг, вернувшись к своим друзьям, так удачно изобразил все ухватки животного, что зрители покатывались со смеха.
-- Обезьяны, однако, не всегда выступают в такой забавной роли, -- сказал наконец Ламберг, -- народ, кажется, даже считает их какими-то зловредными демонами. Однажды летом мне пришлось прожить несколько недель близ Финчгау, и лесничий, с которым я часто уходил в горы, рассказал мне историю одной влюбленной парочки, в жизни которой обезьяна явилась олицетворением злого рока.
-- Расскажи! -- закричала Франциска, и Ламберг начал.
В начале семнадцатого века Финчгау представлял почти такое же уединенное и мало населенное место, как и теперь. Горы, замыкающие долину, круты и не покрыты лесами, через поперечные долины виднеются вздымающиеся к небу вершины: Тексель, Рётельшпиц, Чигат и другие; на лужайках цветут альпийские цветы, пасутся черные козы, мычат коровы. Белая пена водопадов с шумом падает в Эч; над мрачными ущельями виднеются древние замки. Летом цветут каштановые и миндальные деревья, но зимы, даже внизу, в самой долине, очень суровы. Томительная, болезненная скука, царящая здесь с октября по апрель, обращает почти всех правительственных чиновников в морфинистов. Почтовая дорога через Штильфзер-Иох в течение восьми месяцев погребена под спетом; удобен лишь путь на Меран, но в Меране живут легкомысленные люди, которые смеются много, но думают мало. В Финчгау, напротив, думают очень много. Народ там худощавый, молчаливый и бодрый. За последние триста лет он мало изменился.
Казалось бы, что молодость и красота не могут играть большую роль в стране, которую властная природа три четверти года держит в суровом заключении; однако еще и теперь вспоминают любовную историю, случившуюся много лет назад; впрочем, может быть, потому что она сопровождалась совершенно исключительными обстоятельствами.
В двух селениях, расположенных одно на правом^ другое на левом берегу Эча, жили две враждебные друг другу семьи: Ладурнер и Таппейнер. Раздор между ними тянулся издавна, переходя из рода в род, и никто не знал настоящей его причины. Одни говорили, что все началось из-за разрушенного на зло моста; другие, что -- из-за прав на охоту. Как бы то ни было, но семьи разделяла настоящая крестьянская ненависть, угрюмая, железная; око за око и кровь за кровь.
Нередко бывало, -- это подтверждается и поэтическими произведениями, -- что именно такая старинная вражда между двумя семействами, вследствие совершенно естественного протеста против закоренелых дурных инстинктов, влекла за собою союз двух любящих сердец. И если в данном случае развязка не зависела от решения враждующих сторон, то не потому, что любовь оказалась сильнее, но потому, что гибель влюбленных сопровождалась и общею гибелью.
В Троицын день 1614 года труппа итальянских скоморохов раскинула свою палатку на рыночной площади, в Шландерсе. Труппа состояла из фокусника, знахаря, канатного плясуна, атлета и, что было завлекательнее всего. -- обезьяны, самки гориллы, возбуждавшей и любопытство, и ужас, так как, несмотря на свое сходство с человеком, она поражала своей дикостью. Итальянцы и сами не доверяли животному, только что купленному ими в Венеции у мавританских купцов, и на ночь сажали ее на цепь.
В толпе, наполнявшей площадь, было трое Ладурнеров и юный Франц Таппейнер с одним из своих товарищей; встреча врагов, вероятно, не ограничилась бы угрожающими взглядами, но молоденькая Ромильда Ладурнер схватила своего кузена за руку и заставила его прекратить ссору. Заметив девушку с широкими плечами, с зубами, как у молодой собаки, Франц Таппейнер шагнул с ней, и на его свежем лице отразилось бесконечное изумление. Раньше он никогда не видел ее. Она не двигаясь выдержала его взгляд, а ее глаза смотрели на него пристально, не мигая, как глаза орла, пока ее кузен не схватил за руку и не потащил за собою. Таппейнер бросился за ними в толпу, работая руками, как пловец среди морской пучины, и очутился позади Ромильды у веревки, отделявшей зрителей от импровизированной сцены, как раз в то время, когда горилла, в костюме знатной дамы, прогуливалась перед зрителями, раскланиваясь и обмахивая свое волосатое лицо флорентинским веером. Крестьяне хихикали и в удивлении скалили зубы. Вдруг обезьяна остановилась; в ее беспокойно горевших глазах, блуждавших по теснившимся вокруг нее лицам, светилась дьявольски дерзкая самоуверенность существа, сознающего свою гигантскую силу, но предпочитающего забавляться коварной игрой. Вдруг она остановила взгляд на лице юной Ромильды; нежная человеческая фигура, по-видимому, очаровала ее: она с какой-то наводящей ужас нежностью оскалила зубы, одним прыжком очутилась за веревкой, причем ее шелковая юбка, зацепившаяся за гвоздь, разорвалась в клочки, и протянула свою громадную руку, чтобы схватить девушку. Вся толпа с криком ужаса отхлынула, как один человек. Осталась одна Ромильда, словно пригвожденная к месту; но в ту же секунду чья-то рука крепко сжала руку гориллы; это был Франц Таппейнер, обладавший, несмотря на свою крайнюю молодость, громадной силой и надеявшийся парализовать усилие топкой, костлявой руки страшного зверя. Но обезьяна с такой силой обхватила его другую руку, что он со стоном упал на колени. Место вокруг них мгновенно опустело; мужчины и женщины обратились в бегство. Перепуганные актеры, видя, что лишаются выручки, с мольбами бросились за убегающими; один лишь канатный плясун не потерял присутствия духа и, схватив копец толстой веревки, которой обезьяна была под своими юбками привязана за ногу, -- обвязал его вокруг столба. Из окна дорожного фургона, в котором путешествовала труппа, выглянуло бледное лицо больной женщины; вероятно, она знала, чем укротить животное, потому что не успела она u рта раскрыть, как горилла повернула голову, вернулась, как побитая собака, на эстраду, скрестив ноги и злобно шевеля челюстями; села на пол и уставилась на черепичные крыши ближайших домов.
Между тем знахарь заставил Франца снять кафтан, промыл рану, причиненную ему гориллой, и смазал ее какой-то мазью, приготовленной на меду.
Ромильда исчезла. Франц почти не слышал оживленного говора своих спутников и искал только случая отделаться от них; но все-таки ему пришлось дождаться темноты. Тогда он быстро прокрался мимо садов и пивных, где за накрытыми столами сидели финчгауцы, попивая вино и обсуждая происшествие. Жители деревни Гольдрейн, где жила семья Ладурнер, посещали обыкновенно почтовую гостиницу; и когда Таппейнер остановился у входа и заглянул в освещенную факелами залу, около него вдруг очутилась Ромильда. Они молча вышли за ворота и исчезли в вечерней тьме.
Старый крестьянин из рода Ладурнер с тупым ужасом посмотрел им вслед сверкающими глазами.
Они шли по склону мрачно теснившихся гор, спускаясь в долину, где лежала деревня Ромильды. Оба. предчувствовали какую-то опасность и, когда слева от них открылось ущелье, они, словно по молчаливому соглашению, повернули и пошли вверх по ручью.
В вышине посветлело; небесный свод дрожал над их головами, подобно расшитой хоругви; в глубине долины сверкала блестящая лента Эча.
Они подошли к часовне св. Мартина, возвышавшейся на горном кряже, пересекающем долину, помолились, потом поцеловались и в первый раз назвали друг друга по имени. Вместо того, чтобы вернуться в деревню, они пошли дальше в горы, отыскивая удобное место для своей свадьбы. В гордой походке Ромильды, в ее прямой фигуре, -- какими отличались все девушки этой местности, носившие тяжелые ведра, -- появился оттенок женственной слабости, готовность к покорности.
Когда над мраком елей и скал обрисовались голубые уступы ледника, все родное показалось им чуждым, и они закрыли глаза, чтобы отдаться очарованию этого мира, сулившаго им то же счастье, те же грезы, какими были полны их сердца.
Утром звон церковных колоколов, доносившийся из долины, обратил их в бегство. Добравшись до пастушьей хижины, они достали хлеба и молока и пошли дальше. В полдень и вечером они утолили свой голод этим запасом, который возобновляли в последующие дни. Когда наступала ночь, они забывали, что видели небо и солнце, потому что темнота была для них приятна и казалась естественной. Так жили они -- не знаю, сколько времени, -- как заблудившиеся дети, прикованные друг к другу, не помня прошлого, не заглядывая в будущее, по страшась того, что могло их ожидать" среди людей, и потому оставаясь в уединении. Но однажды к ним подошел пастух, долго и с удивлением рассматривавший их издали. Узнав их, он боязливо остановился перед ними и состроил сердитое лицо. На их вопрос о том, что делается в долине, оп отвечал, что крестьяне из Гольдрейна еще в Духов день перешли реку, отделявшую их от Мортера (деревни, где жили Таппейнеры), чтобы притянуть своих врагов к ответу за похищение девушки. Но те свалили всю вину на Ладурперов, обвиняя их в гибели молодого Таппейнера. Спор продолжался до тех пор, пока мортерцы не схватились за ружья и рогатины, чтобы прогнать непрошенных гостей. На другой день распространился слух, скоро вполне подтвердившийся, что в Шландерсе появилась чума: ее занесла обезьяна итальянцев-фокусников. Начался мор, и враждебные попытки в обеих деревнях тотчас прекратились. Теперь все думают, что обезьяна заколдовала исчезнувших молодых людей.
-- Послушайтесь моего совета, -- прибавил старик, -- вернитесь к своим! пусть кончится колдовство.
Франц и Ромильда послушались его. Счастье отлетело и обратилось в печаль, и уже давно: после первого объятия они уже не испытали ни одной радости, из-за которой не вставал бы страшный призрак гориллы.
В сумерки пришли они в долину. Еще одно объятие, пожатие горячей руки, взгляд, -- и каждый пошел своей дорогой. Над полями царила мертвая тишина; в домах не светились огни; все ворота были заперты. Франц постучался у своего дома, -- никто не отвечал. Только когда он свистнул обычным свистом, за ставнями послышался шорох, окно отворялось, и из пего выглянуло бледное лицо его матери. На ее крик прибежали отец и брат, Франца впустили в дом, но так как он почти не отвечал на расспросы, а под копец и совсем замолчал, то на него начали поглядывать со страхом, как на привидение.
Самою последнею новостью было известие, что горилла вырвалась и бегает по всей долине, а кто к ней приблизится, тот погибнет от чумы, как погибли уже сотни людей. Так как Франц выслушал все это молча, то брат его, приведенный в бешенство таким безучастием, взвалил на него всю вину.
-- Если бы ты не дотронулся до обезьяны, -- воскликнул- он, -- то наша сторона уцелела бы; а тем, что ты ушел с одною из Ладурнер, ты навлек на себя проклятие, и из-за тебя мы все погибнем!
Вдруг сестра Франца пронзительно вскрикнула и с ужасом пролепетала, что сию минуту видела в окне, оставшемся открытым, -- осклабившуюся морду обезьяны. Тогда мать бросилась к ногам Франца, заклиная его отречься от уведенной им девушки. Он отшатнулся дрожа; он едва мог понять такое сопоставление; хотел бежать и уже схватился за дверную щеколду, но сестра принялась лихорадочно умолять его вернуться. Он взглянул на нее, -- и ему стало ясно, что болезнь уже завладела ею: лицо ее приняло тот же свинцовый оттенок, который он видел на лице больной женщины, выглянувшей из фуры скоморохов. Он сел у стола и заплакал.
На другой день под мышками у больной появились опухоли, а мясо начало разлагаться под кожей. Когда она умерла, черты ее приняли выражение гориллы.
Рев скотины, голодавшей в хлевах, был в деревне единственным признаком жизни. Соседи остерегались попадаться на глаза друг другу. В воздухе веяло тлением; каждый день наводил страх, ночные тени пугали; ветер и воды несли смерть. Монахи из ближнего картезианского монастыря ходили из деревни в деревню, осеняя крестным знамением трупы умерших, утешая отчаявшихся больных. Не видно было путников на дороге, не слышно звука почтового рожка. Пастухи оставались на нагорных пастбищах, и эхо не разносило звона колокольчиков.
Из страха перед обезьяной все окна были завешены, двери замкнуты; непроветриваемые хижины облегчали заразе ее страшное дело. За сестрою Франца последовал его брат, потом отец.
После солнечного заката кто-то постучал в окно.
Мать с ужасом всплеснула руками и пронзительно закричала: "Это -- зверь! зверь'!
Снова постучали; Франц открыл ставень и заметил фигуру, стоявшую под кленом, у колодца. Он узнал Ромильду, которая жадно, словно загнанное животное, пила из оловянного кубка. В три прыжка он очутился на дворе; дворовая собака с слабым визгом вертелась у его ног. Рыдая от восторга, что он еще жив, девушка потащила его на берег иссохшего ручья. У нее все еще был величавый вид, но ее нежная кожа побледнела от всевозможных перенесенных ею страданий. ее семья срамила ее, как погибшую женщину, отец бил; но теперь в доме, из которого она пришла, остались лишь мертвые пли обреченные на смерть. Сила любви принудила ее решиться совершить страшный путь через долину, и вот она стоит перед своим возлюбленным, дрожащая, но счастливая. -- Будем подавать друг другу знаки, -- предложила она, -- с наступлением ночи втыкай под крышу зажженный факел; я буду делать то же; таким образом мы каждый день будем узнавать друг про друга, что мы еще живы.
Франц согласился. Их дома были так расположены, что сигнальный огонь был виден из одного дома в другой.
Так они и сделали: каждый вечер, в десятом часу, в Гольдрейне и в Мортере зажигались два ярких огня и светили через долину, словно две приветствующие одна другую звезды. Но уже на четвертый день Франц почувствовал смертельную усталость. Прежде, чем лишиться сознания и впасть в бред, он принудил мать дать ему обещание -- подавать сигнал вместо него.
Сердце старухи умерло, она лишилась всякой надежды п честно исполняла эту обязанность: какое значение могли иметь теперь бесчестие, распутство, неповиновение?
Но когда единственный и последний в роде стал медленно поправляться, она почувствовала, что ее усердие вознаграждено, и начала даже думать, что Господь благосклонно смотрит на этот союз, так как из пораженных чумой не выздоравливал почти ни один.
На девятый день Франц уже мог встать с постели, а еще через два дня попытался дотащиться до Гольдрейна, но у реки на него снова напала болезненная слабость, п оп принужден был отказаться от своего намерения. Вечером, когда мать, теперь уже вполне добровольно, засветила сигнальный огонь, а со стороны усадьбы Ладурнера мелькнул первый луч разгоравшегося факела, -- Франц погрузился в глубокий, здоровый сон. Через два дня он с новыми силами собрался в путь, выбрав для этого вечерь, так как ему не хотелось привлекать на себя внимание враждебного рода. Он не знал, что врагов уже не было, что вся деревня уже вымерла.
Давно уже стемнело, когда он переходил мост. Он не видел сигнального огня, так как ближайшие дома скрывали от него дом Ладурнера; но вот засияло пламя факела. Еще одна улица, площадь, -- и он у дома. Он постучался, позвал -- сначала тихо, потом громко. Так как никто не отвечал, даже не слышно было ничьих шагов, он нетерпеливо рванул дверь и изнемогая бросился через темные сени, ведшие в низкую сводчатую кухню. Налево он увидел решетчатое окно, в решетку которого был просунут факел, и его пламя тускло и трепетно озаряло ближайшее пространство; но не рука Ромильды держала горящее дерево: факел держала горилла, которая сидела на корточках у окна, скаля зубы и с отвратительными ужимками чмокая губами. Жест бессмысленного подражания, с которым она вытягивала руку с факелом, был едва ли не ужаснее безжизненного тела девушки, лежавшего перед гориллой: платье было почти содрано с нее, белоснежная кожа запачкана кровью, голова склонялась на бок, точно у девушки была сломана шея. Пламя пылавших под очагом углей придавало обманчивый свет жизни мертвым широко открытым глазам. Франц Таппейнер рухнул на пол, словно ему череп раздробили. Обезьяна швырнула факел, схватила беззащитного человека и перешибла ему затылок; потом снова с тупым упорством принялась подражать движениям прекрасной Ромильды, к которым, вероятно, пригляделась, когда девушка, -- может быть, уже в жару лихорадки, -- пыталась подать своему возлюбленному страстно ожидаемый сигнал.
А в глазах гориллы, полных мрака девственных лесов, светилась инстинктивная печаль существа, смутно предугадывающего значение человеческой скорби, хотя в своих поступках оно и остается только безвольным орудием непостижимого рока.
Чума на этом и кончилась. Достоверно известно, что вскоре после того полили дожди, во время которых обезьяна, преследуемая пастухами и крестьянами, бродила по долине, а когда озеро близ Цуфальфернера вышло из берегов, -- была застигнута безжалостными волнами и беспомощно утонула.