Когда Фридрих Великий начал первую войну за Шлезвиг, там процветал старинный и знатный род Промнитц. Со времени Бальтасара Промнитца, князя-епископа в Бреславле, владевшего, кроме поместья Плесс -- самого обширного из всех Шлезвигских владений -- еще имениями Copay и Трибель в нижнем Лаузитце, род этот принадлежал к самой именитой аристократии страны, а в последствие, став главным рассадником протестантизма, род Промнитц владел еще поместьями Петерсвальде, Креппельгоф, Дрена и Ветшау. Это были обширнейшие владения с неизмеримым количеством пахотной земли и огромными лесами.
Граф Эрдман, последний потомок рода Промнитц, слыл еще ребенком за совершенного бездельника. Он представлял собою довольно жалкую фигуру в Copay, где его отец, саксонский кабинет министр, имел целый придворный штат с охотничьими пажами, лейб-гусарами, карликами и собственной стражей, состоявшей из сотни великанов в мохнатых медвежьих шапках. Граф Эрдман был подозрителен, жесток, обжорлив и ленив. Из-за его сварливости у него никогда не было товарищей.
Однажды он поехал в отдаленное поместье Петерсвальде в сопровождении придворной дамы Коллобеллы и своего воспитателя, гернгутера Вреха. Коллобелла была итальянка, все еще подвижная, которую тридцать лет тому назад граф привез из Италии и которая из любви к роду Промнитц приняла евангелическое вероисповедание. Она чувствовала отвращение к скрытному и злому нраву мальчика и при всяком удобном случае надоедала ему упреками и скучными наставлениями. Во время этих проповедей двенадцатилетний Эрдман сердито смотрел в угол, и каждый раз, как Коллобелла отпускала одну из своих фривольных шуточек, он вздрагивал, как рыба, когда по воде ударяют палкою. Более грубые обороты речи совершенно не действовали на него, а когда Коллобелла предсказывала ему, что он плохо кончит, он только смеялся ей в глаза. Что же касается господина фон-Вреха, то, хотя он наружно и относился с большим почтением к основным положениям своей секты, он носил свою гернгутерскую одежду с той ни к чему необязывающей светскостью, с какою господин де-Роган носил свою шляпу римского кардинала. В сущности, это был любитель наслаждений, с нетерпением ожидавший того дня, когда отправится со своим воспитанником в обычное в то время путешествие по Европе.
В одном из боковых флигелей петерсвальденского замка находилась маленькая часовня. Пока итальянка и господин фон Врех отдыхали от дороги, Эрдман скитался по заброшенным и опустелым покоям и дошел до часовни, где висевшая над алтарем картина сразу приковала к себе его внимание. Эта картина едва ли была написана с целью возбудить религиозные чувства и, вероятно, была перенесена сюда чересчур усердным управляющим из какой-нибудь залы замка. Она представляла Адама и Еву до грехопадения; оба были, разумеется, совершенно наги. Ева полная и сильная, протягивала Адаму яблоко, а он как будто прислушивался, стоя к ней в полуоборот. Между ними спускался с дерева змей, а за зелеными верхушками деревьев сияло ярко синее небо. Написана картина была недурно и, вероятно, представляла собою копию с хорошего оригинала какого-нибудь южно-германского художника.
Граф Эрдман был поражен этой картиной не как простой заурядный зритель. Сначала ему стало так стыдно неприличной наготы обоих, что капли пота выступили у него на лбу. Но когда его глаза привыкли к этой наготе, на него словно нашло просветление. С мрачным торжеством смотрел он в лицо Евы и на яблоко в ее руке и говорил сам себе: "Вот откуда идет все зло! Вот отчего у меня так скверно бывает на душе в этом отягощенном грехом мире! Вот отчего после сытного обеда меня всегда мучает совесть! Я прекрасно понимаю, чем тут дело кончится, -- думал он со злобою, -- эта жирная женщина оплетет этого простофилю. Только теперь я понял, о чем говорится в Библии, теперь я знаю, что значит грехопадение. Ну, и каким же ты был дураком, Адам, отец человечества!"
Эти последние слова он произнес довольно громко, и вдруг за его спиной послышался звонкий, насмешливый хохот. Это была Коллобелла. Эрдман, дрожа от ярости, подошел к ней и закричал:
-- Убирайтесь вы оба в Сорау, а я останусь тут в Петерсвальде. Не хочу я более смотреть на ту мерзкую жизнь, которую там ведут! Я давно знаю, что моя мать несчастна, и отлично знаю, что отец обманывает ее с неприличными женщинами. Он не должен был производить меня на свет, потому что мне противно все, что я здесь вижу, а особенно отвратительны мне женщины, и потому убирайся отсюда вон, итальянская дура!
Придворная дама с криком убежала от него и позвала к себе на помощь господина фон Вреха.
Но Эрдман уже снова впал в свою обычную молчаливость и только продолжал упорно отказываться покинуть Петерсвальде. Гернгутер постарался скрыть свою досаду. "Тьфу про- пасть -- размышлял оп про себя, -- если этот идиот останется здесь, то мне придется вести здесь такую жизнь, в сравнении с которой житие святого Антония покажется вавилонской оргией". И он решил помочь делу по-своему.
У графа Промнитца словно камень упал с души, когда он узнал, что его угрюмый наследник не хочет более возвращаться ко двору.
-- Оставьте этого хомяка в покое, -- сказал он Коллобелле, -- его скоро потянет к нашему обильному столу.
Но в этом отношении граф ошибся: Эрдман не вернулся в Copay, и мать должна была сама ездить в Петерсвальде, если хотела повидать его. Скоро и графиня пошла своим собственным не особенно назидательным путем. Эрдман узнал об этом в довольно неприкрашенном виде от господина фон Цеха, выскочки, дослужившегося из писарей до звания тайного советника и приезжавшего каждый месяц в Петерсвальде для проверки приходо-расходных книг. Он вилял хвостом перед отцом и заискивал перед сыном, что дало одному остряку повод сказать про него, что у него всегда много работы и спереди, и сзади. Хотя господин фон Цех и не особенно ладил с воспитателем гернгутером, последнему все-таки приходилось мириться с незаслуженной неприятностью слышать свое имя в повторяющемся при дворе двустишии:
Господин фон Врех и господин фон Цех
Все на задних лапках у молодчика фон Пех.
Господин фон Пех (пех -- смола) было насмешливое прозвище Эрдмана, данное ему за его черную одежду, которую он постоянно носил, и за его мрачный нрав.
Господин фон Врех перестал понемногу считать своего воспитанника за ограниченного юношу, так как с течением времени на этом четырехугольном черепе заблистали глаза, сверкавшие всем пылом якобинца и отуманенные меланхолией монахини. Он вел с ним глубокомысленные богословские диспуты и с видом лицемерного смирения старался представить юноше мир в самом заманчивом виде.
Но все было напрасно! юноша-отшельник боялся сетей порока. По его мнению, ни одна отдельная личность не имела права на счастье, потому что все мы прокляты еще со времени Адама и Евы, и никто не смеет наслаждаться жизнью, потому что он увеличивает количество страдания другого -- именно на ту сумму, от которой сам преступно отказывается. Эта сложная греховная арифметика сердила гернгутера, и он ссылался на освободительную деятельность Иисуса Христа. Но эта ссылка оказалась неубедительной: Эрдман доказал ему, как дважды два четыре, что реестр грехов человечества за эти тысяча семьсот с-чем то лет так увеличился, что ожидаемый подсчет может кончиться лишь всеобщей гибелью. Но и гернгутера это в свою очередь не убедило. Произнося слова нараспев и немного в нос, он прочел тысяча восемнадцатый стих: "Если бы на свете все делалось так, как хотят того люди, то на земле не осталось бы ни одного христианина, и все, что завещал нам Агнец на кресте, было бы уничтожено людьми. Но так как единым властителем вселенной является Иисус Христос, то мир делается с каждым днем прекраснее, а так как Иисус Христос сидит одесную Отца, мы сохранены от зла".
На этих словах гернгутер предусмотрительно смолк, ио Эрдман докончил стих с торжествующим видом: "Когда же люди совлекут этого Человека с креста, тогда нам плохо придется, и мы натерпимся горя".
Интересное зрелище представляли эти два спорящих человека, -- -гладкий эпикуреец, сумевший скрывать тайное предательство под маской лицемерной набожности, и неуклюжий юноша с тонкими губами и профилем грустной овцы.
У графа Эрдмана был ящик с красками, и в свободные часы он занимался живописью. Его занятия всегда кончались тем, что он принимался писать Еву. Только на этой Еве было скромное одеяние; она жадно протягивала руку к яблокам, висящим на дереве, а сероватый змей протягивал свое жало к охваченной преступным желанием женщине.
В семействе Промнитц в это время случилось происшествие, окончательно омрачившее нрав молодого графа, которому в это время минуло двадцать лет. У него была тетка, графиня Калленберг, шестидесятилетняя Мессалина, которая до самой старости не могла обходиться без мужского общества, в котором, по ее мнению, всегда более положительных сторон, чем в женском. Эта тетка заперла из ревности своего последнего любовника, француза, по фамилии Лефевр, в подземной тем нице своего замка на хлеб и воду. Прусские солдаты нашли его там отощавшего, обросшего бородой и помешанного; он скончался спустя несколько дней после своего освобождения. Доведенные до отчаяния крепостные графини напали на нее, когда она еще лежала в постели, связали ее, положили на телегу н свезли в Нейсс, где с ней вскоре сделался удар от гнева и злобы.
Узнав об этом происшествии, Эрдман впал в такое мрачное уныние, что господин фон-Врех начал даже беспокоиться о его здоровье. К тому же в это время умерла с горя и мать Эрдмана. Господин фон-Врех просто видеть не мог, как каждое утро и каждый вечер юноша падал на колени, восклицая в глубокой тоске: "О, Господи, сохрани меня от греха, избави меня от зла, умертви мою похоть и пошли мне мир". Наконец, гернгутер собрался с духом и дал понять графу-отцу, что он должен послать сына путешествовать, если хочет уберечь его от гибельной душевной болезни. Граф был с ним вполне согласен и распорядился, чтобы Эрдман отправился в Париж в сопровождении гернгутера. Сопротивляться этому распоряжению было немыслимо. Эрдман с неожиданной кротостью подчинился приказанию отца.
-- Я хочу посмотреть, -- сказал он, -- действительно ли так велик ваш великий мир. Пусть не говорят, что один из Промнитцов сидит у себя за печкой, потому что считает себя умнее всех, изъездивших дальние страны. Меня влечет пожить под другим небом, потому что наше небо гнетет меня, как потолок в хижине угольщика, и меня тянет к другим людям, потому что здесь я так же хорошо знаю всех, как глаголы на "ши". Но я боюсь, любезный Врех, что конец мира ближе, чем вы думаете, хотя, конечно, до монголов далеко. И все-таки мы все здесь в неволе и не можем двинуться ни вперед, ни назад.
Господин фон-Врех был в восторге от предстоявшей ему поездки в веселый Париж.
-- У вас гениальная голова, Эрдман, -- ответил он, -- или из вас выйдет такой великий полководец, как принц Евгений; или вы умрете философом, как Диоген в бочке.
Через три недели граф Эрдман со своим воспитателем был уже в Вавилоне на Сене, как тогда называли Париж, где только и было речи, что о балах-маскарадах, ассамблеях, лотереях, приемах на "вставанье Короля", прогулках, охотах и любовных приключениях. Эрдман присматривался к этой блестящей суете; он умел прилично тратить деньги и не лез в карман за словом. Но он часто вел себя очень странно, и его манеры возбуждали насмешки парижских дам и кавалеров.
Однажды казнили на Гревской площади одну итальянскую чету, по фамилии Кончини, обвиненную в шпионстве. У этих итальянцев был тринадцатилетний сын, благовоспитанный мальчик с милым характером и прекрасный танцор, уже приводивший в восторг зрителей в театре, несмотря на свою юность.
-- Я для того и появился на свет, чтобы терпеть за гордость своего отца, -- говорил бедный мальчик тем, кто увещевал его терпеливо переносить свое тяжелое положение. Эти слова дошли до Эрдмана и, когда он узнал, что мальчик проведет день казни своих родителей у госпожи Офор, он попросил представить его этой даме. Он вошел к ней как раз в то время, когда мальчик снимал шляпу и плащ и ему давали закусить. Спустя немного времени в комнату вошла одна бывшая при дворе принцесса; когда она узнала, что здесь находится молодой Кончини, она выразила желание посмотреть на его танцы. Мальчик был в отчаянии, но желание сильных мира сего должно было быть удовлетворено, и Жан Кончини начал танцевать в то время, как проливалась кровь его отца и матери. Это тяжелое зрелище возмутило Эрдмана, он отвел мальчика в сторону, поговорил с ним и нашел его развитым и любознательным. Особенно его поразило то, что мальчик во время разговора, дрожа от волнения, признался ему, что его заветная мечта заняться изучением астрономии. Граф Эрдман обдумал это дело и обратился к купцу из Галле, возвращавшемуся в то время из Парижа домой, прося его отдать молодого Кончини на полный пансион к одному профессору в Галле, чтобы тот приготовил юношу в университет на счет его, графа Эрдмана. В своих письмах к этому юноше Эрдман начал называть его с этого времени, -- отчасти своевольно искажая его настоящее имя, отчасти насмешливо намекая на его призвание, -- Гансом Космиш, и это имя так и осталось за молодым человеком, которому было суждено впоследствии принять самым неожиданным образом участие в жизни своего покровителя.
Госпоже Офор понравился благородный поступок немецкого графа, и она очень ясно дала ему понять, что ей было бы приятно, если бы он сумел воспользоваться ее благосклонностью.
Однажды вечером она предательски-долго задержала его в своем будуаре. Сначала она безумно смеялась над его поучительными проповедями, которыми он надеялся обратить ее на путь истины, но скоро ей наскучил этот елейный разговор. В комнату вошла служанка и подала своей госпоже записку. Прочитав ее, госпожа Офор побледнела и быстро спрятала ее у себя на груди, отличавшейся особенной красотою и составлявшей одну из ее главных прелестей.
-- В чем дело? -- спросил граф Эрдман, сознание которого медленно заволакивалось легким туманом.
Не решаясь просто вынуть рукой записку из ее прекрасного убежища, он взял стоявшие у камина серебряные щипцы, которыми мешают дрова, и хотел таким образом овладеть письмом. Дама закричала и полушутя, полу-сердито прогнала его от себя. Когда он проходил через слабоосвещенные сени, перед ним как будто из земли вырос богато одетый щеголь с маской на лице и со шпагой в руке и заступил ему дорогу, спрашивая его, откуда, куда и зачем он идет и как его зовут. Эрдман не остался перед ним в долгу: послышались резкие слова и угрозы, противники обнажили шпаги, скрестили их, сделали выпад, прыжок; потом раздался крик, вздох, и незнакомец уже корчился на полу. В одну минуту вес дом пришел в движение: служанки, лакеи, горничные сбежались со всех лестниц и, когда сняли маску с лица убитого, выяснилось, что случилось большое несчастие: незнакомец был одним из многочисленных незаконных французских принцев королевской крови. Скоро пришла и сама госпожа Офор и заклинала графа немедленно бежать из Франции, так как за этот поступок его ожидало страшное наказание. Но Эрдман Промнитц, казалось, окаменел. "Какая красивая фигура, -- думал он, глядя на убитого, -- по какие прелестные черты лица!" -- Текущая медленно, как масло, кровь мочила белые башмаки покойного. Явилась стража, Эрдмана увели, и на следующее утро он уже сидел в Бастилии.
Эрдман был человек богатый и потому, хотя он и был иностранцем, у него скоро нашлись товарищи и союзники, сумевшие обмануть не особенно тщательную стражу. При помощи подкупленного сторожа заключенного уведомили о составленном для него безумно-смелом плане побега. В камеру Эрдмана через печную трубу спустился трубочист, обвязал его веревкой и вытащил его через дымоход на крышу. Здесь все уже было приготовлено: на углу улицы ждали лошади. Но по роковому стечению обстоятельств, как раз в то время, когда измученный своим путешествием по трубе Эрдман отдыхал у отдушины, внизу на улице появилась похоронная процессия. Эрдман спросил трубочиста, кого это хоронят, и тот ответил, что хоронят молодого принца, убитого три дня назад на дуэли. Оттого ли, что контраст между этим траурным кортежем и его собственной фигурой и фигурой его проводника, выпачканными в саже, поразил его своим мрачным комизмом, -- оттого ли, что его угнетенная сознанием своей вины душа не нашла другого способа сбросить с себя давившую ее тяжесть, -- так или иначе, но Эрдман внезапно разразился громким смехом, который ничем нельзя было остановить. Шедшие внизу люди стали обращать на него внимание. Чтобы избежать опасности, богатырски сложенный трубочист схватил обессиленного от смеха графа, поднял его, как узел с платьем, снова толкнул его в трубу и опустил его по веревке вниз. Волей-неволей пришлось Эрдману растопырить руки и ноги, и скоро он опять очутился в своей камере. Он молча лег на свою койку, потеряв всякое присутствие духа. Он отказывался от свидания с знакомыми и даже не хотел читать писем. Только через неделю допустил он к себе гернгутера, который сообщил ему, что уже обратились к королю Августу с просьбой ходатайствовать за него перед его величеством королем Франции и что ожидают посланного его отцом в Париж чиновника, который при помощи золота освободит его из Бастилии.
-- Никто уже не может меня освободить, -- угрюмо проговорил Эрдман.
-- Как так, ваша милость? -- спросил удивленный фон- Врех. Граф ничего не ответил на его вопрос.
Все случилось, как было предсказано: дипломат обратился ко двору, кровь принца к этому времени уже высохла, случившееся предалось забвению, деньги Промнитца сделали остальное, и в конце мая граф Эрдман уже уехал в Петерсвальде. Там он повел самый удивительный образ жизни. Целыми днями носился он на своем коне по дремучим лесам и убивал всех зверей, попадавших под его выстрел. Как браконьер проникал он в чужие владения, и можно было приписать особенному счастью, что он не был убит каким-нибудь лесником или сторожем, не знавшим в лицо угрюмого охотника. Потом в Copay посылались большие счета, и старый граф возмещал все убытки.
Никто не понимал причины и цели подобного образа действий, пока сильно огорченный и озабоченный господин фон Врех не потребовал отчета у молодого графа. Тогда тот объяснил гернгутеру, что, по его убеждению, все животные были некогда людями и за содеянные ими грехи были превращены в животных.
-- А я, прибавил он мрачным тоном, -- освобождаю их смертью.
Господин фон Врех скрыл свою досаду на такой безумный ответ и сказал, так высоко подняв брови, что они стали походить на готические стрельчатые арки:
-- Простите меня, ваша милость, но мне кажется греховной смелостью с вашей стороны, что вы. хотя бы в отношении бедных животных, берете на себя роль освободителя.
-- Вы презираете животных? -- спросил Эрдман, -- в таком случае вы похожи на борзую собаку, не могущую найти след: что она потеряла из виду, то для нее пропало. -- И как будто погруженный в какое-то таинственное видение, граф продолжал, обращаясь скорее к самому себе, чем к своему собеседнику: -- И, если душа очистилась от грехов, я разрушаю чары. Может быть, таким образом давно бесцельно блуждает по свету невинная, чистая, покинутая и безмолвная душа моей будущей спутницы, -- я хочу найти ее, хочу убить ее на охоте. -- При этих странных словах напуганный господин фон Врех, дрожа от страха, выскользнул из комнаты и, выйдя за дверь, перекрестился.
Однажды утром, носясь на своем коне по лесам, Эрдман увидел оленя и гнался за ним на протяжении многих верст. Вдруг перед ним открылась поляна, в середине которой лежал темно-зеленый пруд. Он увидал только что вышедшую из воды поразительно красивую девушку. В легком купальном костюме и накинутом сверху черном шелковом плаще она направлялась в сопровождении служанки к лесному домику на краю просеки. В это время из чащи леса выскочил олень; утомленный преследованием он бежал уже не так быстро; внезапно он остановился и, чуя за собой преследователя, сделал вид, что хочет напасть на беззащитных женщин. Красивая девушка испуганно вскрикнула и бросилась бежать; но нога ее запуталась в корнях дерева, она упала и, стоя на коленях, протянула руки к приближающемуся животному, доведенному до отчаяния и потому опасному. Раздался выстрел, Эрдман попал в цель, и олень рухнул на землю. Граф слез с лошади и, когда он подошел к девушке, она, рыдая от волнения, бросилась на грудь своему задумчивому и бледному спасителю.
Вскоре выяснилось, что Эрдман заехал в родовое владение Бетен, принадлежавшее графу Каролат, и что девушка была графиней Каролиной, единственной дочерью и наследницей графа. Вернувшись в Петерсвальде, Эрдман застрелил лошадь, которая привела его в Бетен, но предварительно разукрасил ее лилиями. Ему стало холодно в его одиночестве, он начал часто ездить в Бетен и был помолвлен с графиней раньше, чем они успели, как следует, поговорить друг с другом. Ничего не было сказано словами, глаза Эрдмана тоже ничего не говорили, его сердце, казалось, боролось со страстью, при первой возможности он уходил в себя, видимо против воли отдавался своему чувству, видимо против воли позволял любить себя, с видимым страхом следил, как скрепляется их союз, и был уверен, что ему придется искупать каждую ласку.
Когда в Copay стало известно о случившемся, старый граф поспешил взять на себя роль свата, и уже осенью была отпразднована пышная свадьба.
Вскоре после свадьбы прискакал однажды вечером старый граф Промнитц на загнанной лошади в свое поместье Трибель, вбежал в сени, велел забаррикадировать двери и спрятался, дрожа от страха, в верхних покоях дома. Скоро внизу послышался треск разбиваемых окон, и в дом ворвались пять австрийских гусаров под предводительством пылающего местью лакея графа, молодую жену которого незадолго до этого времени обесчестил развратный старик. Дикая орда взбежала на лестницу, разломала двери графской спальни и саблями плашмя так беспощадно избила его милость, что высокочтимый граф вскоре умер от последствий нанесенных ему ударов.
Только через два месяца состоялся обряд погребения, что заставило Эрдмана впервые взять в руки летописи своего рода; до этого времени он читал только поваренные книги в сафьянных переплетах с золотым обрезом, которых у него была целая коллекция. Он читал их "для назидания желудка", как он говорил, -- а может быть и для того, чтобы ввести в заблуждение тех, кто с ним жил, относительно своего душевного состояния.
Он взял на себя управление всеми имениями, но, говоря, по справедливости, с этого дня во владениях Промнитц уже не было более хозяина. Может быть, Эрдман не обладал той твердой волей, которая необходима не только для управления тысячами подданных и их отношениями, но даже телятами и овцами, -- и которая дается человеку только искренней любовью к творениям Божиим. Или, может быть, люди не видели в нем своего господина потому, что были глубоко убеждены, что вовсе не нуждаются в нем... а разве сам Эрдман во время присяги усвоил себе, нуждаются ли в нем, все должностные лица и представители его подданных, которые стояли перед ним в почтительной позе с раскрасневшимися лицами: начальник двора, канцлер, старший придворный проповедник, банус, сборщик податей, советник при консистории, старшие и младшие писаря, полевые сторожа, шталмейстеры, городские судьи, заведующие кассами, казначеи и многие другие, состоящие на службе у графа?
Он не понимал их, для него они были исключительно просителями, а сам он казался себе среди них жалким нищим, просящим милостыню у земли и неба, молящим о любви и искуплении. И он снова обманул всех, скрыв свои настоящие мысли под маской жажды к наживе и сделав вид, что стремится только извлечь из имений побольше дохода. Поэтому все старались содрать друг с друга кожу, кузнец не выпускал молотка из рук, охотники за степной дичью стирали себе ноги до ран и кабаны опустошали поля работающих на барщине крестьян. Граф признавал одни доходы, и нажива служила ему щитом, заслоняющим от него его скорбь о жене, казавшейся ему слишком земной, слишком понятной, слишком человечной.
Графиня Каролина видела, что с ее супругом творится что-то неладное. Веселой и жизнерадостной девушкой вступала она в брак и любила мужа самой искренней любовью. Но он, казалось, поставил себе задачей всячески унижать ее. Своими насмешками и отменой отдаваемых ей приказаний он лишал ее всякого авторитета в глазах слуг. Правда, у нее не было выдающихся хозяйственных способностей, она очень любила общество, веселые разговоры и беседы с образованными людьми, но она заменяла недостаток природных способностей честным отношением к своим обязанностям и сумела устроить мужу очень уютную обстановку.
Граф совершено не признавал ее достоинств. При малейшем промахе с ее стороны он оскорблял Каролину и раздувал ее слабости до размеров порока. Он не умел ценить ее чувства и отталкивал сердце, готовое принести себя ему в жертву.
Вот что писала однажды Карелина одной своей задушевной приятельнице: "Чего только я не узнала о жизни и о любви, о мужчине и женщине, и чего только я не выстрадала с того дня, когда меня привели с факелами в мои брачные покои! Сколько раз я погружалась в свой внутренний мир, как в сновидение, но, пробуждаясь, я снова чувствовала себя женщиной, его женой, любила его и видела от него только презрение! Я видела его страстное стремление освободиться и понимала, что он мог бы освободиться только в том случае, если бы его сердце отдало назад то, что получило. Господи, как умеют молча страдать, терпеть и оплакивать свое горе тысячи женщин! Что происходит в его душе? Отчего он так часто смотрит на меня вопросительным и холодным взглядом, как будто желая получить от меня что-то, чего у меня нет? Он всегда торопится, и никто не знает, о чем он думает. Он всегда мрачен, всегда сердит, всегда грустен, всегда недоверчив, всегда уныл и не хочет видеть того, кто дрожит за него.
Если для меня когда-нибудь наступят лучшие времена, ты снова услышишь о мне, а теперь я умолкаю".
Но лучшие времена не наступили. Брак их был бездетен, и граф Эрдман видел в этом перст судьбы. В разговоре супругов часто слышались обидные слова, они разрывали друг другу сердце. Постоянный раздор и ненависть, приводящая ко многим недоразумениям, делают совместную жизнь супругов, живущих бок о бок и дышащих одним воздухом, -- хуже ада. Граф задумал отнять у города и деревень некоторые дарованные его предками привилегии и, к досаде горожан, решил продолжать один неправильный судебный процесс, начатый его отцом. Графиня вмешалась в это дело, и начались раздоры. Каролина ненавидела лицемера гернгутера, который все еще оставался в доме и, как неслышный дух вражды, скользил по комнатам и коридорам; эта ненависть увеличивала раздор. Эрдман приглашал к себе мужчин соседей на охоты и празднества, а когда они приезжали, он оказывался пьяным или в отъезде, так что графиня со стыда не знала, что делать и говорить. Она встречала мужа сначала кроткими укорами, потом страстными упреками. Его несправедливость к ней доводила ее до слез; ее душа разрывалась от горького сознания, что вся ее любовь бессильна, да и кто же может давать, давать и давать без конца, и у кого, если только он не ангел, найдется столько чувства? И какая женщина могла бы вынести, чтобы мужчина, объявивший себя властителем и ненавистником человечества, познавшим волю Божию, -- топтал грубыми ногами доверчиво прижавшееся к нему сердце? Вся беда была в том, что Эрдман рассчитывал найти в жене ангела. Он надеялся найти ангела, а нашел только Еву, хитрую, соблазнительную, с прекрасным телом и предательской грацией, -- и это сознание мучило его, делало его мрачным и в своих поступках с женой он уже не отдавал себе более отчета в своих настоящих чувствах. Оскорбляя ее, он, сам того не сознавая, оскорблял самого себя. Однажды за обедом он грубо выбранил жену за то, что поданное на стол блюдо было испорчено. За столом было двое посторонних, которые в неприятном смущении опустили глаза в тарелку, -- и господин фон Врех, принявший скромный вид. Каролина встала и вышла из комнаты, но дойдя до порога, она не удержалась и разразилась громкими рыданиями. Гости наскоро распрощались, а Эрдман в самом мрачном настроении духа поехал рыскать по лесу. С наступлением ночи он вернулся домой, взял Библию и попытался читать. Но царившая в замке тишина все сильнее раздражала его, слова Писания огнем горели в его мозгу. Около полуночи, взяв ночник, он пошел в комнату графини. Она спала на своей постели, и он долго всматривался в ее лицо. Графиня спала спокойным сном ребенка, на щеках у нее играл румянец, а на темных ресницах еще блестели слезы. Эрдман наклонился и коснулся губами ее губ; в ту же секунду Каролина проснулась и с выражением смертельного страха взглянула на так близко склоненное к ней лицо. Это выражение ее лица, ее внезапное пробуждение, его странный таинственный приход сюда, досада на то, что жена как будто хотела поймать его, застать на месте преступления, -- все это рассердило его; ему казалось, что над ним насмеялись, что его одурачили, что ему изменили. Он схватил жену за волосы, стащил ее с постели, протащил стонущую женщину через все комнаты и выбросил ее в сени. Здесь он прислонился хрипя к стене и перекрестился в темноте. Каролина подбежала, дрожа от ужаса, к двери, выбежала на двор, где собаки подняли лай, и побежала, куда глаза глядят. Граф Эрдман пришел в себя, вышел на двор, спустил собак и, несмотря на темноту, напал на след жены. Он нашел ее без чувств, лежавшую в одной рубашке около грязи, сел на землю около нее и просидел так до рассвета рядом с неподвижной женщиной, потом отнес ее домой. Ее кровь согрела его, ее волосы нежно обвивались вокруг его шеи, руки беспомощно повисли, а ее сердце, как будто требуя уплаты, билось около его сердца, полного мрака, заблуждения и непонятной скорби.
Несколько недель спустя брат графини начал дело развода, и Эрдман сделал вид, что ничего против этого не имеет. Суд в Оппеле утвердил развод по причине "непримиримой вражды и всего прочего, с ней связанного". Графиня Каролина до самой своей смерти жила, как затворница. Очаровательный и грустный образ ее можно видеть еще и теперь на одном из портретов в зале замка Каролат.
С того дня, когда графиня Каролина покинула мужа, граф Эрдман все более дичал и становился все беспокойнее. Он был окружен льстецами, прихлебателями, блюдолизами и родственниками, ожидающими от него наследства. Получаемых им больших доходов едва хватало на его расточительный образ жизни, и когда один из его кузенов спросил его, чем он занимается, он ответил, делая ударение на каждом слове: ем, пью, сплю, вижу и слышу. Его мучили страшные видения, может быть, это было раскаяние, так глубоко въевшееся в его душу, что он, казалось, постоянно чувствовал в груди присутствие гложущего его червя? Когда однажды утром нашли господина фон-Вреха мертвым в постели, -- он захватил с собою со стола пол-рыбы и, проснувшись ночью голодным, съел ее всю и впотьмах подавился костью, -- граф Эрдман решил отправиться в чужие страны, где он мог бы жить сообразно своему положению, но оставаясь в то же время чужим для всех.
За пожизненный доход в двенадцать тысяч талеров уступил он родственникам свои поместья и, захватив с собою зарытые в погребе Сорауского замка сто тысяч гульденов, отправился на все четыре стороны света, пли, как он говорил, в обширную тюрьму Господа Бога.
В Галле он снова увидел взятого им под свое покровительство Ганса Космиша, которого он некогда спас из парижского вертепа разврата. За это время Ганс Космиш успел обратиться в чрезвычайно образованного молодого человека, в котором деньги Промнитц упали на добрую почву. Ганс Космиш попросил своего покровителя отправить его в Англию к знаменитому астроному Гершелю. Граф исполнил его просьбу, снабдив его всем необходимым, а кроме того, обещал молодому человеку устроить ему по его возвращении из Англии обсерваторию в одной из башен замка Петерсвальде. Это имение он по условию оставил за собой так же, как и право пользоваться столом, обедом в шесть блюд, экипажами и охотой во все время своего пребывания в Петерсвальде.
Два раза делал он попытки повидаться ст. графиней Каролиной, жившей близ города Мерзебурга, но она отказалась принять его. Тогда он отправился морем на север, но корабль потерпел крушение у берегов Ирландии, и он вернулся обратно. Однажды вечером осенью он снова стоял перед тем домом, где жила графиня Каролина, и смотрел на ее окна. Наконец он вошел в дом и там узнал от одной старушки, что Каролина скончалась и похоронена в день поминовения усопших. Эрдман Промнитц пролежал более семи недель в постели, почти не двигаясь. Потом он отправился в Мерзебургский магистральный погреб и три с половиною дня безостановочно пил там бургундское. Опьянев, он все видел перед собою чью-то бледную тень и с какой-то злобой стал петь стих тысяча восемнадцатый:
Если бы на свете все делалось так, как хотят этого люди, бе-бе!
На земле не осталось бы ни одного христианина, би-би!
Все, что завещал нам Агнец на кресте, бе-бе!
Было бы уничтожено людьми, би-би!
Такое кощунственное поведение напугало хозяина погреба, и он со всевозможными знаками почтения выставил высокого посетителя за дверь.
Вскоре Эрдман уехал из Шлезвига и сначала избрал своей резиденцией Кельн, а затем Страсбург. Все относились к нему неприязненно. Однажды ночью на него и шедших с ним нескольких знакомых напало пять бродяг разбойников. С яростью и силой хищного зверя бросился на них Эрдман и всех обратил в бегство. Один из сопровождавших его знакомых спросил его, отчего, обладая такою силою, он кажется всегда таким боязливым и подавленным. Эрдман ответил:
-- Так уж я создан. Я могу защитить от кого бы то ни было и вас, и себя, но защитить себя от себя самого я не в состоянии.
Он отправился в Париж. Там еще кое-кто помнил его имя, и распространилась молва, что угрюмый и распутный немецкий граф мучается воспоминанием о своем преступлении. Узнав об этих слухах, он рассмеялся и сказал: "меня слишком низко ценят: зернышко икры не составляет еще целого обеда". Он искал общества знаменитых философов и обыкновенно сводил речь на искупление, грех и нравственную ответственность, но если они отвечали ему то, что действительно думали, он уходил от них недовольный, просиживал целые ночи в трактире, пел непристойные песни и водил дружбу со всяким сбродом. Он прожил в Париже два года, а потом перебрался за Пиренеи, в Испанию. В университете в Вальядолиде он говорил с учеными по-латыни, в Эскуриале беседовал с грандами о высшей политике, в Кадиксе проводил ночи в матросских кабачках в гавани, а потом переехал через море в Африку. Ни в пустыне, ни в пестрых городах мавров не нашел он себе покоя, проехал на Мальту, потом жил в Сиракузах, затем посетил Рим и объехал Швейцарию. Сегодня он дрожал над каждой копейкой, а завтра бросал два дуката в шляпу нищего. То читал сочинения Канта и Вольтера, то житие блаженного Августина или одну из своих поваренных книг. Погруженный в мрачные мысли, сидел он, глядя на воду, на палубе корабля, молча и задумчиво ходил по улицам городов, или приказывал кучеру так гнать экипаж по шоссе, будто за ним гнался нечистый дух. Днем он желал, чтобы поскорее наступила ночь, весною жаждал осени. За это время волосы его поседели, лицо покрылось морщинами, стан согнулся, только глаза горели все тем же беспокойным огнем.
Так с наступлением старости проходят десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет, катятся один за другим дни, месяцы и годы, как большие и маленькие шарики вниз по горе, все ускоряя свой бег, катятся в бездну смерти, унося с собою все, что лежит на их дороге -- скорбь и раскаяние, тоску и нечистую совесть.
Рассказывают, что остгот Теодорих увидел однажды на столе голову большой рыбы, напомнившую ему искаженное лицо казненного им Симмаха; серые глаза глядели неподвижным страшным взглядом, острые зубы прикусывали губу чудовища. Короля затрясла лихорадка, он убежал в свою спальню, велел укутать себя одеялами, оплакивал свое преступление н вскоре умер в глубоком горе. Для графа Эрдмана всякая вещь и во всякое время была такою рыбьей головой. Иногда на юге в тихие ночи являлась ему стройная женская фигура с кротким лицом, и ему хотелось спросить ее: "отчего у тебя так побелело лицо, не лежала и ты с трупами?"
В Базеле граф получил письмо от Ганса Космиша, который уже более шестнадцати лет жил в Петерсвальде. Когда Ганс Космиш вернулся из Англии, его покровитель, несмотря на свою скупость, подарил ему пять тысяч дукатов на приобретение телескопа только для того, чтобы доставить удовольствие этому посланному ему причудой судьбы и какой-то странной любовью любимому человеку, и при этом послужить науке, непонятной ему, как древне-еврейский язык и страшно-таинственной, как ужас, испытываемый нами на кладбище. Ганс Космиш открыл новую комету и с чувством удовлетворенной гордости сообщал об этом его графской милости. "А, подумал граф, -- он тешится фейерверком сфер, как ребенок факельным шествием. Я должен поговорить с этим человеком".
Графа влекла в Петерсвальде тоска по родине. Однажды в июне, после полудня, его дорожная карета въехала в полуразвалившиеся ворота. Куры разлетелись в разные стороны, фазаны полетели прочь, захудалая дворовая собака медленно обошла вокруг лошадей и колес экипажа. Прошло немало времени, и показался Ганс Космиш в коричневом кафтане и кружевном жабо, но без парика. Это был человек небольшого роста, очень моложавый для своих почти пятидесяти лет, сохранивший легкую походку танцора. Его лицо было чрезвычайно бело и гладко, глаза прозрачны, волосы белы, как лен.
Когда он увидал своего хозяина и покровителя таким обносившимся, опустившимся и бледным, с двумя орденами на груди и в обтрепанной одежде, старавшегося скрыть грусть и умиленную радость возвращения на родину, -- лицо Ганса Космиша выразило сильное волнение, и он отвесил графу глубокий поклон.
Во время обильного ужина разговор не вязался и, когда стало смеркаться, они вышли и сели на старую каменную скамью в саду "Сегодня будет прекрасная ноль", -- сказал Ганс Космиш. Видя, что граф становится все грустнее и молчаливее, он предложил ему осмотреть обсерваторию. Старик молча согласился. Ганс Космиш взял ручной фонарь, и они поднялись по винтовой лестнице в башню. Из комнаты, служившей астроному и спальней, и кабинетом, другая лестница без перил вела на открытую площадку. На ней в круглой деревянной пристройке стоял телескоп.
-- Посмотрите, ваша милость, как торжественно покрылось небо звездами, -- сказал Ганс Космиш, указывая вверх, -- мне кажется, что это сделано в вашу честь.
Эрдман Промнитц посмотрел кругом, потом взглянул наверх. Он сел на низенькое кресло и, прислонившись к спинке, откинул назад голову. В этом движении выразилось стремление к отдыху, оно казалось непроизвольным, хотя в то же время он как будто повиновался указанию астронома. Устремив взор на сияющий небесный свод, он вдруг глубоко вздохнул и дрожь изумления пробежала у него по телу. Часто бывает, что только благодаря какому-нибудь случайному зрелищу, заставляющему его сосредоточить свое рассеянное внимание, человек начинает сознавать свой путь, свою волю, свою мечту и далее важный смысл интересующих его проблем жизни. Существуют люди, не разу не взглянувшие на небо в ясную ночь и нуждающиеся в твердой руке, которая властью оторвала бы их от смутных земных образов. Эти люди-пленники своего времени, беглецы, осужденные, рабы своих господ, вечные мученики, дети земли.
Какой-то издалека скользнувший луч осветил душу старого графа.
-- Помилуй тебя Бог, Ганс Космиш, -- сказал он, наконец. -- По что за курьезное ремесло ты себе выбрал! Сидишь ночь за ночью и смотришь на этот живой ковер. Мне кажется, что долго заниматься этим довольно скучно. -- Сквозь прежнюю насмешливость сквозила грусть, как в улыбке больного, когда доктор входит к нему в комнату.
-- Это никогда не может наскучить, ваша милость, -- уверенно проговорил Ганс Космиш, -- да это вовсе и не такое легкое дело. Приходится вычислять и рассчитывать, математические действия лишают вас сна, а числа туманят голову.
-- И ты кормил орлов, пока я на мельнице целовал девушек, как говорили паши прародители, -- задумчиво проговорил про себя граф. -- И что это за комета, которую ты открыл? Открывают ли новые планеты, как острова на южном океане, или их ловят, как лисиц в капкан? Ну, покажите же мне свою комету.
-- Вы не можете видеть ее невооруженным глазом, -- произнес астроном своим звучным голосом итальянца, -- н она появляется только между двумя и тремя часами ночи в созвездии Кассиопеи.
-- И тебе приходится ее ждать, как жене сонного мужа? Если уж это не называется скукой, то пусть меня самого назовут унынием.
-- Не чаще, как через двадцать семь лет, появляется эта комета в поле зрения человека, -- продолжал Ганс Космиш с непоколебимой серьезностью ученого.
-- Вздор, Ганс Космиш, как можешь ты знать это так точно?
-- Это можно вычислить, ваша милость. То, что кажется вам произвольным предположением, поддается вычислению, и через телескоп можно видеть многое, что утопает в глубине неба.
Астроном указал на телескоп и, когда граф встал, он приспособил стекла к глазам несведущего в астрономии человека и направил трубу телескопа на луну, которая в эту минуту опустилась низко к горизонту между двумя вершинами деревьев!" дальнего леса. Граф посмотрел в трубу и сейчас же отшатнулся.
-- Это ослепляет вашу милость, -- проговорил успокоительным током Ганс Космиш, -- но вы скоро привыкнете.
Граф снова посмотрел в трубу.
-- Или это диавольское наваждение, -- пробормотал он, -- или я действительно вижу горы.
-- Это настоящие горы, ваша милость, потухшие вулканы, вымерший мир, близнец земли. Свет, который вы там видите, -- солнечный свет, а тени -- солнечные тени.
-- Значит до сих пор плутоватый вид месяца обманывал меня? И что это там за темное пятно с боку от светлого, серое, как кошачья шерсть?
-- Это ночь неосвещенной планеты. Наш земной шар бросает туда тени с определенным очертанием.
-- Наш земной шар, говоришь ты? Шар! Как это странно звучит! И это не пустая басня? Эта земля, на которой я стою, со всеми ее странами и морями, реками и городами, церквами и людьми точно такой же плавающий в пространстве шар, как вот эти?
-- Как эти и многие другие, только маленький между маленькими, ваша милость. Посмотрите, все что блестит на небесном своде, как блестят светящиеся червячки, представляет собою отдельное законченное целое и, если бы вы оказались на одной из тех звезд, вы любовались бы оттуда сверкающим блеском других планет и в том числе нашей земли. Отшлифованное стекло телескопа делит для вашего глаза белый млечный путь на точки, каждая точка-солнце, и вокруг каждого солнца вращаются земли, все планеты держатся в пространстве притяжением и несутся в пространстве, повинуясь таинственным законам. Вы смотрите на небо, и в одно и то же время восстают и исчезают миры, вращаются спутники вокруг своих главных созвездий, падают со своего пути метеоры, несутся кометы по бесконечности, о которой ум человеческий не может составить понятия. Будьте так любезны, направьте трубу на сверкающую зеленоватым блеском звезду в двух ладонях расстояния от дышла Большой Медведицы. Свету этой звезды необходимо три тысячи лет, чтобы достичь земли.
-- Три тысячи лет! -- повторил граф шепотом, как испуганный ребенок.
-- Видя этот свет, вы на самом деле видите лишь то, что было три тысячи лет назад, и если бы вам удалось взлететь на ту звезду, то, глядя на нашу землю хорошо вооруженным глазом, вы последовательно видели бы все, что случилось здесь три тысячи лет назад.
Граф Эрдман с ужасом посмотрел на астронома.
-- Если это так, -- проговорил он, запинаясь, -- если это так, значит ничто не может остаться втайне. Тогда сохранится каждое мое слово, мой каждый поступок. В таком случае разве не заблуждение думать, что настоящее именно и есть настоящее? Тогда все становится так необыкновенно, и сотворение мира должно быть отнесено к гораздо более давнему времени, чем пять с половиной тысяч лет еврейского летосчисления.
-- Ваша милость не должна смущаться, -- возразил с лукаво-кроткой улыбкой Ганс Космиш. -- То, что дает нам религия и Библия, представляет только символические сокращения. Разум не хочет обмануть душу, он только вдвойне обременяет ее божественными тайнами.
Граф снова сел на свое кресло и смотрел на небо. Он заговорил, и его старческий голос звучал волнением.
-- Надо мной пространство, такое огромное, бесконечно-свободное и чудно-далекое, что познанное мною время кажется мне образом, а мое имя -- символом. Мои мучения и грехи состарили меня, но что значат мои шестьдесят лет в сравнении с миллионами, и как может Господь Бог, управляя таким огромным миром, взвешивать до мелочи точно добро я зло?
Ганс Космиш ничего не ответил, и граф долго сидел молча. Вдруг по его загорелым щекам скатились две крупные слезы, и он неясно и медленно проговорил:
-- У нее были волосы цвета спелых колосьев и глаза серны, у нее был кроткий рот и нежные руки. Она любила меня и умерла. Где бы она нп находилась там наверху, я всегда с нею, и моя вина перед нею всегда останется виною, виною греха, виною любви. Но как ты думаешь, Ганс Космиш, -- вскричал он громко, скрестив на груди руки, удастся ли мне умереть такою смертью, которая будет приятна властителю созвездий? -- Ганс Космиш, молча опустил голову. У него не было ни смелости, ни охоты вести подобного рода задушевные разговоры. Он наблюдал людей только издали со своей сторожевой башни и еще со времени своего пребывания в Париже разучился выражать свои чувства. -- Проводи меня вниз из твоего дворца сфер, -- продолжал граф, -- и посвети мне. Сегодня я буду спать спокойно и не увижу дурных снов.
Через несколько дней граф уехал из Петерсвальде в Оснабрюк, где он хотел посоветоваться с одним известным врачом насчет своей подагры. С этого времени он стал совсем другим человеком, покладистым, кротким и веселым, хотя и продолжал вести уединенную жизнь. Большую часть дня он проводил над каким-то таинственным занятием, а в звездные ночи поднимался на башню собора, которую он называл своим чудным немым профессором. Через полгода в глухую зиму он вернулся в Петерсвальде и зажил ь там мирною жизнью, весь погруженный в свое таинственное произведение. Старые люди называют март -- месяцем смерти. Однажды утром в половине марта, войдя в комнату своего покровителя, Ганс Космиш нашел его мертвым в постели. На столе, как будто на показ всему свету, стояло наконец оконченное произведение.
Это была картина, написанная не понимающим искусство художником, а неумелою, хотя и верною рукою человека, старавшегося удержать свое видение. Это было неописуемо-прекрасное лицо с больными, чистыми, невыразимо добрыми глазами, из которых лились целые потоки самой преданной любви. На щеках, обрамленных мягкими спадавшими с головы волосами, виднелись ямочки, вокруг подбородка курчавилась густая борода, заостренная, а не разделенная на двое, как на изображениях Иисуса Христа. Это сверхъестественное, божественно-прекрасное лицо, имевшее, несмотря на бороду, поразительное сходство с лицом покойной графини Каролины, было окружено гирляндой известных и неизвестных цветов, спускавшейся по волосам и оканчивавшейся под бородою. Вся картина была написана голубой и золотой краской и благодаря расположению пунктировки брови, глаза, чело, губы, борода и волнистые волосы представляли собою исключительно созвездия, туманные пятна, кометы и луны. В одном завитке колокольчика находилось солнце, и крошечной золотой точкой была намечена земля. Казалось, что какой-то мечтатель, находясь в пространстве, воспринял мировое целое, как образ, и что в глубине его души солнце, луна и звезды достигли наглядного и таинственного единства. Над картиной сияли торжественные слова: К светилу.