К книге
ПобежденныеIV.
22%
IV.
5

 Хуже всего было то, что эти бобы были взяты в долг, а для дяди Крочифоссо "добрые речи -- что гнилые яблоки"; он речами не довольствовался. Оттого его и прозвали Деревянным колоколом, что он оставался несокрушимо глух, когда вместо денег ему хотели медовыми речами платить "Долг из памяти не выкинешь", упрямо, но спокойно повторял он. Дядю Крочифоссо хоть и обзывали старым чертом, но больше в ласку: он был добрый старый черт, ибо всегда давал приятелям деньги в займы. Другого у него и ремесла не было. Он для этого самого целый божий день стоял на сельской площадке, прислонясь спиной к церковной стене и запустив руки в карманы. За старую, дырявую куртку, покрывавшую его плечи, гривны медной никто бы не дал, но зато денег у него было сколько хочешь. Кто бы ни попросил у него в долг десять или двенадцать лир, он сейчас готов услужить; с закладом, конечно, потому что по пословице: дашь в долг без заклада -- и с приятелем, и с своим добром, и с своим умом простишься. Потом всегда был уговор, чтобы в воскресенье деньги возвратить, и все серебряными монетами, да одну еще накинуть; справедливо, что "дружба дружбой, а дело делом". Тоже -- коли кому из рыбаков некуда было наловленной рыбы тотчас-же сбыть, а деньги были до зарезу нужны, дядя Крочифоссо с удовольствием услугу оказывал. Весь улов скупал -- со скидочкой разумеется -- и рыбу непременно по своим весам принимал. Поговаривали люди -- да ведь мало ли людей, на которых ничем не угодишь -- что весы Крочифоссо были такими же предателями, как Иуда Искариотский: одно плечо длиннее другого будто бы. Да мало ли что! Если, например, кому надо было в море на ловлю выехать и не на что было поденщиков принанять, либо провизии закупить, дядя Крочифоссо сейчас деньги давал и за такую услугу брал в свою пользу -- только непременно вперед -- по фунту хлеба с каждого человека на лодке, да четверть вина; кто занимал деньги и лодку снаряжал провизией, тому ничего не значило дать хлеба, да винца; дядя Крочифоссо большего и не требовал, потому что он был крещеный, и в том, что на сем свете делал, готовился на том свете Богу отчет отдать.

 Словом, дядя Крочифоссо был истинным провидением для тех, кто находился в затруднительных обстоятельствах. Он изобрел тысячи способов, чтобы оказывать услуги ближним. Например, сам он не был ни моряком, ни рыбаком, но у него водились и лодки, и сети, и всякие рыбацкие снасти и инструменты. И если кто у него просил их одолжить -- одалживал и довольствовался только третьей частью улова в свою пользу, да платой за лодку, работу которой он приравнивал к работе человека, и за снасти тоже брал, как за живого человека. Случалось, что лодка, со всеми снастями, всю прибыль нанявшего его рыбака съедала, и поэтому лодки дяди Крочифоссо прозывали "чертовыми суденышками". Иной раз ему говаривали:

 -- А что же ты-то сам, дядя Крочифоссо, свою шкуру бережешь? Лодки и снасти есть; попробовал бы половить, как все мы грешные.

 -- Ладно, -- отвечал невозмутимо Деревянный колокол. -- А как в море-то со мной что случится, не дай Бог? Кости мне там свои, что ли оставить? Так кости-то мои еще мне добрые дела помогают делать.

 Он своими делами занимался усердно, и приведись случай -- рубашки не пожалел бы, дал бы все в долг. Но зато любил, чтобы ему отдавали, и без всяких разговоров отдавали. Совершенно было напрасно приводить ему какие-бы то ни было резоны, потому что, во-первых, он был глух, а во-вторых -- мозгу у него было так мало, что он иной раз ничего и сказать не умел, как только: "что по уговору, то не по обману", да разве прибавит: "доброго должника в день расплаты узнаешь".

 Теперь его недоброжелатели у него под носом над ним смеялись: что, дескать, бобики-то твои нелегкая слопала! И ему же еще приходилось, засунув голову в мешок, подтягивать в церкви "Вечная память" на похоронах Севастьяна, потому что дядя Крочифоссо принадлежал к местному братству "Доброй смерти" [В Италии уже несколько столетий существуют особые братства, обязанность которых оказывать помощь неимущим больным, хоронить неимущих, или тела, неизвестно кому принадлежащие, переносить в больницы пораженных заразою. Во время эпидемий, особенно чумы, эти братства оказывали громадные услуги. Члены братств -- частные люди. Они являются к исполнению своих обязанностей не иначе как в мешках, большею частью белых, спадающих с головы до ног; только для глаз и для рук сделаны прорезы. Нынче деятельность этих братств свелась почти исключительно на участие в похоронных процессиях своих собственных членов. Первоначально мешки надевались для того, чтобы не знали, кто делает богоугодное дело. Нынче мешки -- пустая формальность. Погибших в море хоронят заочно, и отпевают гроб, как бы в нем лежал покойник. Примечание переводчика.].

 На стеклах церкви искрились солнечные лучи; море было гладкое и сверкающее, как будто не оно похитило мужа у Маруси. Члены братства спешили поскорее окончить с отпеваньем, чтобы приняться за свои дела с морем, благо погода опять установилась.

 Вся семья Малаволья была в церкви, на коленях около гроба, и омывала плиты горькими слезами, как будто покойник и в самом деле лежал между этими четырьмя досками, со всеми бобами, которые дядя Крочифоссо дал в долг деду Нтони только потому, что всегда знал деда Нтони за честнейшего мужика. Ну, а если бы захотели лишить бедного дядю Крочифоссо его кровного добра под тем предлогом, что Севастьян потонул вместе с этим добром, так это все равно было бы что Христа обирать, потому что долг -- это святое дело. Если бы Нтони не заплатил, Крочифоссо пожертвовал бы деньги свои Христу, и Нтони попал бы на галеры. Закон-то, слава Богу, и для Треццы написан.

 Между тем, отец Джан-Мариа поспешно кропил гроб святой водой, а пономарь Чирино обходил церковь, туша свечи и лампады. Братия Доброй смерти торопилась сбросить с себя свои саваны, а дядя Крочифоссо подошел к дедушке Нтони и, чтобы ободрить его, предложил ему табачку.

 После обедни дом Малаволья весь наполнился гостями. "Горе дому, в который гости идут ради хозяина". Всякий, кто проходил мимоходом, на крыльце видел группу осиротевших ребяток, с замазанными и заплаканными личиками, качал головой и приговаривал:

 -- Бедная кума Маруся! Наступают черные дни для ее дома.

 По обычаю, знакомые и родные несли что-нибудь в дар вдове: вино, пироги, яйца, всякий дар божий. И со спокойным духом всего бы не переесть, что было принесено. Даже Алфей-муха пришел с курицей в руках.

 -- Возьмите, вот, с-- казал он, подавая курицу Мэне. -- Лучше, кабы на месте вашего отца был я. Ей- Богу. По крайней мере -- никому-бы никакого вреда, и плакать бы некому было.

 Мэна стояла в кухне, прислонясь к косяку, закрыв лицо передником. Она чувствовала, как ее сердце билось, билось, словно хотело вырваться из груди, также как хотела вырваться из ее рук бедная птица, которую подал ей Алфей.

 Вместе с "Провиденцей" пропало и ее приданое. Гости, собравшиеся в доме, думали, что Крочифоссо непременно запустит в этот дом свои когти.

 Кто стоял или сидел развалясь на лавках как мертвая рыба, не умея рта путем разинуть; кто болтал не умолкая, чтобы поразвлечь бедных. Малаволья, не осушавших слез два дня и две ночи. Кум Луковка рассказывал, что цена на соленую рыбу поднялась по два франка на бочку; это могло бы интересовать деда Нтони, если бы у него был запас соленой рыбы. У самого Луковки было до сотни не проданных бочек. Говорили и о куме Севастьяне, царство ему небесное. Кто-бы мог подумать: мужик во цвете лет; казалось, здоровья некуда девать -- и вдруг... Бедняга, право!

 Тут был и сам голова, по фамилии Кроче-Кала, прозванный за его безличность Шелковым коконом. Он привел с собою своего секретаря, дона Сильвестро. Голова ходил, подняв нос кверху, словно вынюхивая ветер: в какую, дескать, сторону мне следует повернуться; поглядывал недоумеваючи то на того, то на другого из разговаривавших и хохотал, когда смеялся его секретарь. А секретарь, дон Сильвестро, был охотник острить, хотя остроты больше заимствовал у своего приятеля, маленького городского адвокатика. Добрые люди смеялись. "Нет смерти без веселья; нет свободы без слез", говорили старики.

 Дон Сильвестро держал себя с женщинами вроде как петушок с курочками, и все был на ходу, под тем предлогом, что желал приветствовать всякого вновь входившего гостя, а в сущности для того, чтобы удивить всех благозвучным скрипом своих новых, щегольских сапог. Дон Сильвестро любил также политические разговоры, тем более, что взыскание податей в общине лично касалось его с служебной и даже, как говорили злые языки, с неслужебной стороны.

 -- Без податей нельзя, возражал он тем, кто на них жаловался; вы должны гордиться ими; они вас в родстве с Виктором-Эммануилом содержат; на него подати платите.

 -- Всем бы им пусто было -- этим, что подати выдумывают, -- негодовала кума Зуппида, желтая, словно ее лицо из лимонной корки сделали, и по своему прямодушному обычаю ворчала прямо в лицо дону Сильвестро, изобретателю стольких податей в общине. -- Знаю я, продолжала она, отлично знаю, чего этим бумагоедам надобно от нас; мы-то хоть и босые, да крещеные, а у них под лакированным-то сапожком и чулочек нет.

 -- Верно это! Скоро последнюю рубаху снимут с нас! -- не воздержался и сейчас же испугался дядя Тури, сидевший в уголке.

 -- Благословил Бог кума Севастьяна, -- воздыхала Сантуцца, молодая содержательница харчевни; -- скончался как-раз накануне праздника Всескорбящей Богородицы; молится он там вместе с ангелами и со святыми Господу о нас грешных. Хорошие-то люди видно Богу нужны. Хороший был человек, не то что иные: не любил соседей злословить.

 Маруся, сидевшая на постели, бледная, изнуренная, -- живое олицетворение Матери Всескорбящей, -- зарыдала при этих словах, упав лицом на подушку. А дед Нтони, сгорбившийся, на сто лет вдруг состарившийся, глядел на невестку, глядел, хотел что-то сказать и не знал, чем утешить, потому что смерть Севастьяна глодала и его сердце, как жадная акула.

 Гости, выходили на дворик, заглядывали в сад и в огород, ощупывали стены.

 -- Знатный кусочек землицы, -- заметила кума Манжиа-Каруббе; коли путем обрабатывать, так хватит на круглый год похлебки.

 Дом Малаволья всегда считался одним из первых домов в Трецце. Но теперь, когда не стало Севастьяна, Нтони ушел в солдаты, Мэна была на выдаче замуж, и приходилось кормить целую груду ребятишек, которых едва от земли было видно, -- казалось, что в этом доме появилась опасная течь. Да в сущности, что мог стоить дом? Всякий вытягивал шею через забор огорода, чтобы определить, что в самом деле он может стоить. Дону Сильвестро это было известно, потому что у него в канцелярии хранились все документы.

 -- Не важно! -- произнес дон Сильвестр, и в окружавшей его толпе стали по пальцам считать, за сколько может быть продан дом и потом огород.

 -- Ни дома, ни лодки нельзя продать, потому что они оба записаны в приданое за Марусей, а бобы не Маруся покупала, -- заметил кто-то, -- и споры разгорались до того, что их было ясно слышно в горнице, где семья оплакивала своего покойника.

 Молчал только дядя Луковка, потому что он недавно вел с Нтони переговоры о Мэне, которую хотел взять замуж за своего сына Брази. Луковка только плечами пожал.

 -- Значит, жалеть-то надо о дяде Крочифоссо: ему, значит, своих денежек не видать, -- заметил кум Вола.

 Все обернулись на дядю Крочифоссо. Он тоже, ради приличия, пришел навестить Малаволья и молча, стоял, прижавшись в угол, слушал, что говорили, и, разинув рот, что-то высматривал по верхам, словно подсчитывал кирпичи в стенах и бревна в стропилах.

 -- Ишь, он за судебного пристава уж и опись делает, -- сострил кто-то, и все улыбнулись.

 Наконец гости разошлись по домам, и в доме, кроме семьи Малаволья, никого не осталось.

 -- Ну, теперь Господь нас посетил, -- произнес дедушка Нтони, -- разорены мы. Севастьяну лучше; по крайней мере он ничего этого не знает.

 При этих словах сначала Маруся, а потом и остальные принялись рыдать; ребятишки подняли плач. Старик бродил по дому из угла в угол, сам не зная зачем. Маруся не могла отойти от кровати, словно ей в жизни ничего не оставалось больше делать, и даже твердила изредка, не раскрывая залитых слезами глаз: "нечего мне делать, нечего мне больше здесь делать".

 -- Это ты не то говоришь, -- возразил, наконец, дедушка Нтони. -- Не то. Потому что нам дяде Крочифоссе надо долг выплатить. Не хочу я, чтобы про нас сказали: как бедны стали, так и честь потеряли.

 И долг за бобы терзал его сердце едва ли не более, чем даже смерть Севастьяна.

 С деревьев в огороде опадали поблеклые листья, и ветер разносил их во все стороны окрест.

 -- Севастьян пошел в море, -- повторял дед, -- потому что я его послал: вот как листья по ветру несутся, куда ветер велит. Скажи я Севастьяну: навяжи себе камень на шею и бросься в пучину, -- он бы навязал и бросился бы, и слова бы не промолвил. По крайней мере, умер он, покуда и дом, и дерева эти, до самого последнего листа, все его были. А я и стар, да вот... И тоже говорят: долга жизнь бедняка.

 Маруся ничего не говорила; в голове у нее была одна упорная мысль; эта мысль стучала ей молотом в виски, грызла ей сердце. Марусе хотелось знать все, что случилось в ужасную ночь. Когда она закрывала очи, ей отчетливо представлялась "Провиденца", там, далеко, около Мельничного мыса, там, где в эту минуту гладкое, бирюзовое море застлано лодками и их белеющими на солнце парусами. Лодки теперь пересчитать можно; вот Крочифоссина, вот Варавина, а вот "Кончетта" дяди Коло, вот баркас дедки Фортунато. И у Маруси сжималось сердце. Она слышала, как Колка Зипида орал на берегу песню во всю глотку, не жалея своих воловьих легких, как сестра Анна колотила мокрое белье на каменном помосте бассейна; она слышала, как тихо, тихо плакала в кухне Мэна.

 -- Бедняжка ты, внучка моя милая! -- бормотал про себя дедушка Нтони. -- Покуда были богаты, Фортунато тебя за своего сына замуж хотел взять, а сегодня ушел, ни слова не сказав; как будто и разговора об этом промеж нас не было.

 Старик дрожащими руками стал перебирать сети и рыбацкие принадлежности, сложенные в углу. Его внук Лука, еще совсем мальчик, ходил вслед за дедом и старался ему помогать. На Луку надели отцовский кафтан, который покрывал его чуть что не до пят.

 -- Вот это тебе хорошо, -- любовно заметил Нтони, -- тепло будет, когда станешь работать на море. А работать надо будет, теперь всем надо работать, чтобы справиться с долгом за бобы.

 Маруся зажимала себе руками уши, чтобы не слыхать раздирающих стенаний кумы Локки. Сын Локки, Менико, ушел в море вместе с Севастьяном и вместе с ним погиб. Локка была родная сестра Крочифосса, но Крочифоссо ничем не помогал бедной вдове. За смертью Менико у ней оставался только один сын, который едва умел работать и который с трудом доставал себе работу. Локка с утра до ночи сидела на крыльце дома Малаволья, и не переставая рыдала, причитала и кричала разбитым, безумным голосом. Она требовала, чтобы ей отдали ее сына, и ничего не хотела или не могла понимать.

 -- Голодна она -- оттого! -- объясняла сестра Анна. -- Дядя Крочифоссо теперь на всех зол за эти бобы, родной сестре куска не подает.

 И Анна подавала кусок Локке, хотя у самой едва-едва хватало хлеба, чтобы накормить детей.

 Подав милостыню стонавшей на крыльце Малаволья женщине, Анна вошла в дом навестить Марусю. Маруся лежала на лавке, обессиленная горем, и если бы ей не напомнили, даже не догадалась бы развести огонь и поставить на него горшок с похлебкой. Домашние голодали; у детей губы посинели от голода.

 Маленькая Нунциата, дочь Анны, помогала, под руководством своей мамы, Алеше, который не переставал тихо плакать, глядя на убивающуюся мать, и присматривать за младшими ребятишками, бестолково мешавшими и горю, и делу.

 -- Грех не помочь соседке, -- думала Анна, приготовляя похлебку для чужой семьи.

Предыдущая главаГлава 5 из 23Следующая глава