Никто на селе, ни даже сами Малаволья не знали, что замышляли против них Крочифоссо с Пиедипаппера. Когда настало Светлое Христово Воскресенье, дедушка Нтони, подсчитав свои деньги, убедился, что всего долга он далеко не может заплатить. Он мог внести в счет долга только сто лир, что с уплаченными ранее по частям составляло более двухсот лир, т. е. без малого половину. Но Крочифоссо уверял, что этих денег ему едва хватает на хлопоты и расходы по взысканию. Тем не менее, после униженных, дорого стоивших дедушке Нтони просьб, кредиторы его согласились обождать до Иванова дня. Дело устроилось без всякого шума, так что даже кум Луковка ничего не пронюхал. А это в виду сватовства Мэны было весьма приятно деду Нтони.
Вечером в праздник Вознесенья, в то время когда ребятишки со всего села тешились плясками и песнями вокруг зажигаемых по обычаю в этот день костров, старуха Зуппида зашла навестить Марусю и выведать, согласен ли дед Нтони на брак своего внука с ее дочерью Варварой. С Малаволья нынче соседи стали по-прежнему ласковы, потому что, по-видимому, дела их поправились. О долге за бобы ничего не было слышно, "Провиденца" работала на море, и Мэна выходила замуж за сына богатого мужика из соседнего села.
Покуда Зуппида сидела у Маруси, молодой Нтони проскользнул к ее дочери Варваре и объявил ей, что дед их свадьбе не противится, только сказал, что прежде надо выдать замуж Мэну. Варвара была так довольна, что на другой же день посадила куст выращенных ею левкоев в красивую, нарочито купленную глиняную вазочку и, обвязав ее широкой красной лентой, отнесла ее в подарок Мэне. Мэна уже всеми официально считалась невестой, и все к ней относились особенно ласково, как к невесте. Даже ее мать сняла со своей головы черный вдовий платок, так как не подобает носить траур в доме, в котором готовится свадьба. И Луке написали письмо, извещая его о помолвке Мэны.
Только сама она, бедняжка, что-то не веселилась, как веселились все ее окружающие. Казалось, она печально беседовала с своим сердцем и мрачно глядела на жизнь, несмотря на то, что поля и луга пестрели серебристыми и золотистыми звездочками, несмотря на то, что девушки плели из душистых цветов длинные гирлянды для праздника Вознесенья, и даже сама она помогала матери обвешивать такими гирляндами окна и двери своего дома.
Все двери в селе были изукрашены роскошными цветами, только крыльцо Алфеева дома глядело мрачно, одиноко, и некому было повесить гирлянду на плотно замкнутую дверь.
Оса негодовала на Мэну за то, что по ее милости Алфей бросил село. Оса была бы не прочь выйти за него замуж.
Между тем Мэну мать стала одевать в новые кофты; ожидали только Иванова дня, чтобы, вынув из ее волос серебряный мечик [большая спица, которую вместо гребенки девушки носят в косе], расплести ей косы и сделать пробор по средине, прежде чем отвести ее в церковь. Девушка была печальна, но зато ее мать была в самом праздничном настроении духа, потому что ее девочка выходила в богатый дом, в котором не могла знать нужды. Маруся все еще продолжала неустанно кроить и шить; даже дедушка Нтони осматривал и ощупывал то холст, то коленкор, и никогда не возвращался из города без какой-нибудь покупки для Мэны. У него сердце тоже повеселело: парни зарабатывали порядком, "Провиденца" делала свое дело, и по всем расчетам к Иванову дню можно было избавиться от долга. Дядя Луковка каждый вечер на сельской площадке по-прежнему беседовал с стариком Нтони; Брази в новом кафтане постоянно бродил около дома Малаволья, стараясь лишний раз увидать Мэну. В селе всем стало известно, что так как у Брази не было матери, то причесывать невесту пригласили куму Пиедипапперу, что на сговор Малаволья позвали не только всех соседей, но даже дядю Крочифоссо. Все были очень довольны, кроме кумы Венеры Зуппиды, которая, имея в виду, что скоро сама породнится с Малаволья, выдав Варвару за Нтони, рассчитывала было, что честь причесывать невесту будет предложена ей. Зуппида даже на свадьбу не хотела идти, что возбуждало сильное негодование Варвары, сшившей было себе для этого торжественного случая новую кофту.
-- Это они у Пиедипаппера ноги лижут, потому что они должны ему. Да и моему мужу за починку "Провиденцы" они еще пятьдесят лир не доплатили. Вот я завтра спрошу у них эти деньги! -- сердилась Зуппида, сажая хлебы в печь, в самый день сговора, когда все село пировало у Малаволья.
И действительно, в их доме шел пир горой. Народу было множество; веселый говор и смех разносился по всему селу. Мэна, с распущенными разобранными по средине головы волосами, казалась красивее обыкновенного; около неё постоянно стояли кружком и кумушки, и старики, любуясь ею. Пиедипаппера на старости лет ухаживал за девушками; даже дядя Луковка вздумал отпускать шуточки, над которыми, впрочем, смеялся только его сын Брази. Все говорили и смеялись вместе; ребятишки, пользуясь суетой, таскали у гостей поджаренные бобы и каштаны с колен и даже из рук и боролись из-за этих лакомств между собою; Маруся Длинная как будто забыла все свои печали, а дедушка Нтони, усевшись на стенку дворика, был так весел, что хохотал часто без всякого повода.
-- Ты смотри, своих штанов вином не вздумай поить, как намедни: они пить не просят, -- наставлял своего сына дядя Луковка, заявлявший, что в ногах он ощущает такую крепость и зуд, что охотно проплясал бы с невестой "Фазола".
-- Значит мне здесь и делать больше нечего; я и уйти могу! -- силился шутить Брази, немного недовольный тем, что собственно его, жениха, оставляют сидеть в углу, как какого болвана, не обращая на него никакого внимания. Даже Мэна нисколько им не занималась.
-- Праздник-то для Мэны, только Мэна что-то невесела, -- замечала Нунциата.
Сестра Анна вдруг уронила на пол, как будто нечаянно, стакан, на половину наполненный вином. Стакан разлетелся в дребезги и вино разлилось.
-- Счастье, это счастье! -- воскликнула Анна. -- Где черепки, там и пиры; вино разольется -- значит к добру.
-- Еще бы немножко мне штаны вином облить бы, -- проворчал Брази, весьма осторожный с тех пор, как отец распек его за испорченную новую пару.
-- Сегодня у Сантуццы в харчевне никого нет, ни даже Рокко Спату, -- заметил Пиедипаппера, сидевший верхом на стенке огорода со стаканом вина в руках.
-- Да здесь лучше, чем в харчевне, -- откликнулся сын бедной вдовы Локка, всегда сидевший без работы и без хлеба. -- У Сантуццы-то тебе черствой корки без денег не дадут, а здесь пей даром, сколько душе угодно.
Он, впрочем, так одичал от своей бедности, что Малаволья почти насильно притащили его на свой пир.
Пиедипаппера, сидя на стене, наблюдал за тем, что происходило на другом конце улицы. У родника собралась толпа народу; они о чем-то разговаривали негромко, серьезно, словно речь шла о погибели мира. Около аптеки, как всегда, восседали праздные люди с газетами в руках, и, как всегда, спорили, сильно горячась. Отец Джиан-Мариа смеялся и понюхивал табачок с удовольствием, не оставлявшим ни малейшего сомнения, что новости в газете были для него приятны.
Какая-то старуха бродила по площадке, рыдая и причитая; она рвала на себе волосы. Перед цирюльней Пиццуто собралась большая толпа около чего-то, для Пиедипапперы невидимого с его наблюдательного поста. Должно быть, навьюченный осел упал и не мог подняться.
-- Пойти посмотреть, что там случилось, -- решил Пиедипаппера.
Он слез со стенки и побрел на улицу к толпе. Оказалось, что толпа окружала двух матросов с котомками за плечами и с повязанными платком головами. Матросы шли в отпуск домой; они были родом из другого села и остановились у лавки Пиццуто, чтобы выпить по стакану полынной водки. Они что-то рассказывали и все их слушали. А рассказывали они, что недавно на море происходило большое сражение, в котором погибли корабли большущие -- не меньше всей Треццы, и погибли вместе с матросами, которыми они были битком набиты.
-- Сын Маруси Длинной был тоже на корабле "Король Италии", -- заметил дон Сильвестро, также приблизившийся к толпе.
Маруся Длинная в это время угощала гостей и не знала ни о прохожих матросах, ни о принесенных ими вестях. Весь вечер, при свете луны, в доме и на дворике хохотали и пили. Только поздно в ночи, когда все уже устали и лениво пожевывали каленые бобы, кто-то рассказал о новостях, занесенных в село прохожими. Дядя Фортунато рано ушел домой, забрав с собой Брази.
-- Эти бедные Малаволья! -- сказал он Деревянному Колоколу, которого встретил на площадке. -- Все их Господь посещает. Не задалось им.
Дядя Крочифоссо ничего не отвечал, только почесывал затылок. Ему-то что за дело! Он омыл свои руки. Теперь уж там Пиедипаппера как знает, хотя оно, конечно, по доброте душевной, по человечеству -- жалко.
На другой день прошел слух, что около Триеста на море происходило большое сражение между итальянскими и неприятельскими кораблями. Кто и как победил -- не знали; было известно только то, что народу страх сколько погибло. Одни говорили одно, другие другое. Соседки приходили к Марусе, расспрашивали ее, был ли на тех кораблях ее сын Лука, и долго не уходили от нее, стоя перед ней, со сложенными руками, и все словно разглядывали ее лицо. Бедная женщина опять стала беспрестанно подходить к дверям. Это она делала всегда, когда случалось несчастие. Ночью она глаз сомкнуть не могла; все ей думалось о том море около Триеста, где случилось великое несчастие. И видела она своего сына бледного, недвижимого; он как будто глядел на нее большими-большими, расширенными, какими-то прозрачными глазами, и все говорил: "да, хорошо", как говорил Лука в то время, когда его брали в солдаты.
Дни проходили. На селе перестали толковать о сражении, но письма от Луки не приходило; у Маруси не хватало духа ни работать, ни оставаться дома. Она ходила от соседа к соседу, ожидая, не услышит ли чего. Даже дедушка Нтони перестал в море на работу выезжать и, как собачонка, все ходил за невесткой.
-- Да ты-бы в Катанию сходил: там город большой, -- может, что и узнаешь, -- посоветовали ему, и он послушался совета.
Но в большом городе бедный старик чувствовал себя беспомощнее, чем в открытом море в черную ночь; он не знал, куда руль ворочать. Наконец кто-то над ним сжалился и послал его к капитану над портом, который должен был иметь верные сведения. Там заставили его сначала побродить от Ирода к Пилату, потом стали перелистывать какие-то большущие книги и водить пальцами по длинным спискам, разыскивая данное имя. И когда они остановились на одном имени, Длинная, которая не могла хорошенько расслышать, потому что у ней гудело в ушах, и которая до этой минуты стояла бледная и недвижимая, как мрамор вдруг, стала опускаться-опускаться и упала наземь полумертвая.
-- Уж больше сорока дней тому назад, -- заключил свои соображения, -- закрывая большую книгу, чиновник. -- Дело было под Лисса. Да разве вы еще не слыхали?
Длинную привезли домой на телеге. Несколько дней она пролежала в постели, а выздоровев, все стала ходить в церковь. Около одного из алтарей был большой образ Богоматери всескорбящей. Марусе казалось, что это безжизненное, почернелое тело, с голенями, запятнанными кровью, с мертвенным ликом -- было тело ее Луки, а в сердце своем она чувствовала мечи, пронизавшие сердце Мадонны, коленопреклоненной перед бездыханным телом сына. Каждый день, когда кончалась вечерня, когда пономарь Чирино побрякивал ключами, давая знать, что пора церковь запирать, богомолки, спешившие подойти под благословение отца Джиан-Мариа, видели Марусю распростертою перед этим образом. И ее стали звать "мать всескорбящая".
-- Как не убиваться! -- говорили в селе: -- ведь Лука-то уж скоро должен был домой возвратиться; на хлеб-то себе сумел бы заработать.
Пиедипаппера и Крочифоссо выражали сожаления, но больше чем когда либо стали думать об ограждении своих интересов. Об уплате по частям, о рассрочке, они не хотели больше слышать.
-- Тебе, дедушка, одно остается -- дом мне предоставить, -- говорил Пиедипаппера; -- если ты дом отдашь добром, тогда сквитаемся и "Провиденцу" не станем трогать.
Действительно, ничего больше не оставалось, как отдать дом. У бедного старика не хватало духу объявить невестке, что им надо выбираться из дому, в котором жили их отцы. Ему казалось, что, покинув дом, он покинет родину и никогда больше ее не увидит. Тут еще стояла кровать, на которой спал Лука, тут еще оставались гвозди, на которые Севастьян вешал свою одежду. Но как бы то ни было, надо было забрать все свое добро и переселиться. Они перенесли свои вещи ночью в домик мясника, где наняли себе помещение. Им не хотелось, чтобы все видели их унижение. Все-таки ночью никто не мог видеть, как они уносили из этого дома свои вещи, и им было легче.
Вытаскивал ли при этом дедушка Нтони старый гвоздь из стены, снимал-ли полку, он угрюмо качал головой. Когда почти все было вынесено, семья присела на что попало, чтобы приотдохнуть и осмотреться, не оставили ли чего? Деду, однако, не сиделось; он тотчас-же встал и вышел на дворик подышать чистым воздухом. Но и на дворе всюду валялась солома, черепки, обрывки старых сетей. Старое ветвистое дерево, старый друг, обвитое виноградом, одно стояло по-прежнему у ворот.
-- Ну, пойдемте, -- крикнул дед, -- пойдемте, ребята! Все равно не сегодня, так завтра...
А сам не двигался с места.
Маруся глядела на дверь, чрез которую когда-то вышли из дома Севастьян, а потом Лука, и на улицу, по которой ушел ее сын под проливным дождем.
Дядя Крочифоссо с Пиедипапперой прибрели, невзирая на ночное время, чтобы принять дом. Они громко разговаривали; в пустых комнатах голоса раздавались как в церкви. Пиедипаппера клялся, что он сам с этим делом совсем разорился и все лез обниматься с дядей Нтони, которому эти объятия не очень-то нравились.
К утру дядя Крочифоссо навел в дом разного народа -- и каменщиков, и плотников; все расхаживая по комнатам, как на улице, и всякий говорил свое, распоряжался как хозяин.
-- Тут вот надо кирпичей прибавить, сюда вот доску-другую; это бревно переменить надо, да и весь-то дом выбелить-бы следовало. Совсем другой вид будет.
Дядя Крочифоссо спихивал ногами в углы солому и черепки; ему попалась старая шляпа Севастьяна; он швырнул ее в огород, в навоз.
Старое дерево у ворот как будто жалобно лепетало своими листьями, и на дверях и окнах печально висели обрывки цветочных гирлянд.
После переселения, Малаволья не смели показаться ни на улице, ни в церкви, и по воскресеньям ходили к обедне в другое село. Им мало кто и кланялся. Дядя Луковка совсем на них рассердился.
-- Ведь какую штуку чуть было они со мной не сыграли, -- бранился он: -- чуть было сына у меня не оженили!
Но сын не разделял негодования отца. Напротив, он просто из себя выходил и кричал, что он и теперь хочет все-таки жениться на Мэне.
-- Дурак ты, болван! -- говорил ему отец; -- что, ты думаешь, я у тебя украл ее, что ли? На нищей только жениться не позволил. Благодарить ты за это меня должен!
У Брази отобрали даже его новую пару платья. Для него только и утехи осталось, что на пустошь ходить, ловить ящериц. А если это занятие ему надоедало, он отправлялся к бассейну, садился верхом на его каменную стену и божился, что его теперь хоть убей, он больше работать не станет, потому что ему жениться не позволяют и даже платье хорошее отобрали.
Но, к его благополучию, Мэна не могла его видеть в старом, затасканном платье, потому что Малаволья никуда не выходили и даже двери домика, нанятого ими у мясника в улице Неро, почти никогда не отворялись. А если Брази случалось как-нибудь издали завидеть Мэну, он убегал и прятался за гущу индейских смоковниц.
Впрочем, Мэна была спокойна. В новом доме у ней было много дела, ее мать, работая рядом с ней, постоянно следила за нею глазами. Она старалась приласкать дочку, чем только можно. Скажет ли она "дай-ка мне ножницы", либо "принеси холст", -- слова эти звучали любовью и лаской, проникали в самое сердце девушки. Впрочем, это сердце не особенно тосковало, и девушка пела, как птичка: ей шел всего девятнадцатый год, а в эти годы, если небо ясно и улыбается людям, сердце поет как птичка небесная. К тому же Мэна однажды, налаживая вместе с матерью уток, шепнула ей на ухо, что ее сердце никогда не лежало к этому дурачку Брази. Мать умела читать в ее сердце и иногда даже решалась сказать ей в утешение:
-- Хоть бы Алфей тут остался. Небось он от нас не стал-бы отворачиваться, как другие. Да я думаю, как вино поспеет, так он вернется.
Надо отдать справедливость соседкам, что они вообще благосклоннее мужчин относились к Малаволья; только виделись с ними реже, чем прежде. Чаще всех заходила Нунциата, обыкновенно окруженная своими маленькими братьями и сестрами, из которых младшую она таскала постоянно на руках. Но и у нее были свои дела.
-- Такая уж жизнь! Каждому приходится заботиться о своих делах, -- говорила Венера молодому Нтони. -- Дед тебе ничего не дает, так за что же ты на него работаешь? Если бы ты женился да своим домом зажиль, так все, что зарабатывал бы, твоим бы и было.
-- Вот прекрасно! -- отвечал Нтони: -- это теперь- то, когда моих кровных родных на улицу выкинули, прости Господи!? Вы хотите, чтобы и я тоже без пристанища остался? Как же дедка с "Провиденцей" справится? Как он хлеб-то добывать будет, если я его одного оставлю?
-- Ну, богатеть хотите, так торопитесь, а не то опоздаете! -- воскликнула Зуппида, поворачиваясь к нему спиной и принимаясь разбирать что-то в старом сундуке. -- Моя дочь не краденая. Еще можно было бы, пожалуй, не поглядеть на то, что ты беден, потому что ты еще молод, руки есть, здоровье есть, ремесло свое знаешь. Еще не беда, что беден. Нынче женихи-то, правду надо сказать, редки стали; с этими чертовыми наборами всех парней из села повымели. Ну, а уж чтобы еще приданое моей дочери пошло на твою семью, коли с ней жит станешь -- это уж не дело. Этого не будет!
Варвара, сидя в другой комнате, притворялась, что ничего не слышит, и проворно жужжала веретеном. Но едва только Нтони показывался на пороге, она опускала глаза на прялку и надувала губы. Бедный парень и желтел, и краснел, и решительно не знал, что ему делать, потому что Варвара совсем его приколдовала своими черными глазами и словно сердилась на него. А когда они оставались одни, она говорила: "ты меня не любишь совсем, оттого и не хочешь от деда отделиться" -- и при этом заливалась слезами и закрывала лицо передником.
-- Черт знает, что же это такое! -- восклицал Нтони, выведенный из терпенья, -- уж лучше я опять в солдаты пойду.
Он хотел на что-то решиться, но ни на что не решался и только рвал себе волосы, когда дядя Зуппида иногда чуть не выгонял его из своего дома, приговаривая:
-- Что это ты, братец, все шатаешься? Пошел-бы да поработал.
Если Нтони не уходил, кума Зуппида заводила старую песню, упрекала, зачем его мать, на сговоре, не ее, Зуппиду, а Пиедипапперу позвала волосы Мэне расчесывать.
-- Ишь, -- говорила она, -- ножки лизали у Пиедипаппера, потому что должны ему были. Очень нужно было лизать! Вот он вас за это лизанье и пустил по миру без рубашки, как младенца Иисуса. Знаю я тоже, -- прибавляла она, -- что твоя мать, когда еще богата была, про мою Варвару говорила: "белоручка, говорит, она моему сыну не годится". Ишь, что! Да, это она на бассейне говорила. Мне и Чикка, и Манджиакаруббе сказывали, сами от твоей матери слышали.
-- Да что вы им верите? -- с негодованием возражал Нтони. -- И Чикка, и Манджиакаруббе сплетни плетут. Манджиакаруббе зла, что я на ней жениться не хочу.
-- А по мне женись на ней. Мы плакать не станем. И поздравить Манджиакаруббе будет не с чем.
-- Значит, тетушка Венера, вы это мне говорите все равно, что, дескать, ты больше в мой дом ни ногой?
Нтони хотел выдержать характер и два или три дня не показывался. Но маленькая Лия, ничего не смыслившая во всех этих делах, приходила к дому Зуппиды поиграть. Она привыкла посещать Зуппид за последнее время; ее обыкновенно ласкали, и Варвара, будучи расположена к Нтони, дарила его маленькую сестру фигами и каштанами. Но теперь девочку перестали ласкать и угощать, а вместо того старуха Зуппида грубо спрашивала у нее каждый раз:
-- Что, ты сюда за братом, что ли, пришла? Твоя мать боится, что мы у нее твоего брата отнимем, шпионов к нам подсылает?
Кончилось тем, что и Лия перестала ходить к Зуппиде, а вскоре дошло до того, что Длинная и Венера Зуппида перестали кланяться и, завидев друг друга в церкви, отворачивались.
-- Вот ужо, увидите, что до метел дойдет дело, -- уверяла соседок Манджиакаруббе: -- не будь я Манджиакаруббе, если они не подерутся метлами. Выловила себе женишка Варвара, нечего сказать!
Но Нтони был совсем околдован черными очами Варвары и больше трех дней выдержать не мог. Он снова стал ходить около их дома, останавливался под окнами, заводил разговоры, старался помирить перессорившихся старух. Но это ему плохо удавалось. Венера еще пуще раздражалась и не раз хотела ошпарить его горячей бобовой похлебкой. Сама Варвара, сообразив, что у всей семьи Малаволья, не осталось, как говорится, ни царя, ни царства, пожимала плечами.
Наконец она решилась ему прямо в лицо правду сказать, попросить его, чтобы он избавил ее от своего постоянного торчанья у дверей их дома, как собака какая. Кажется, он ведь тоже крещеный:
-- Мог бы и сам понять, что только мешает, если бы, каким случаем, нашлись другие искатели ее сердца и руки.
-- Что делать, Нтони, -- говорила девушка, -- всякому свое. Надо нам старое забыть, сердце свое успокоить и мысли эти совсем из головы выкинуть.
-- Да, твое-то сердце скоро успокоится, может статься, -- отвечал Нтони, а мое-то еще Бог знает. Сердцу не закажешь ни любить, ни разлюбить.
-- А попробуй, может и закажешь. Попытка не пытка. Я тебе всякого счастья и богатства желаю. Только ведь надо прямо говорить: тоже мне и о себе надо подумать. Мне уж двадцать третий год пошел.
-- Я так и знал, что вы меня прогоните, потому что у нас дом отняли; все теперь от нас отворачиваются.
-- Послушай, Нтони, мама того и гляди сейчас вернется; беда, коли опять нас увидит вместе.
-- Да, оно конечно правда, уж чего! Коли дом отняли у нас, так, конечно, нечего думать об этом.
У Нтони было тяжело на сердце; он не хотел бы оставить ее, не попрощавшись хорошенько. Но Варвара торопилась в водоему за водой, у ней в руках были амфоры; она сказала ему "прощай" и быстро удалилась, красиво перекачиваясь своим стройным станом.
-- Прощай, Варвара! -- отозвался бедняк.
Ему казалось, что он этим последним словом, как могилу камнем, завалил свою счастливую любовь. Он вернулся к своей работе, к каторжной работе. Сиди на лодке да шевели веслами с утра до ночи, с понедельника до субботы! Истинная каторга! Душа изнывает, руки и спину ломит --и для чего все это? Нищие, так нищие и есть. Сколько ни надсажай себя, никто тебя все равно знать не хочет. Он тяготился этой бесконечной работой, этой беспросветной жизнью и стал откровенно предаваться безделью. Завалится в постель, скажет, что болен, и баста. Так он делывал нередко и на службе, когда ему надоедала матросская жизнь. Дома это было тем удобнее, что дед не доктор и не станет ни пульса щупать, ни языка смотреть. Разве спросит:
-- Что у тебя?
-- Да ничего у меня. Нищий я-вот что.
-- А что же поделаешь? Воля Господня, надо покориться.
На работе Нтони не отставал от других, слушался деда, но никогда не разговаривал, а только сквернословил и ворчал. Веселые песни брата его злили.
-- Распевай, распевай себе! язвил он Алешу. Вот ужо состаришься, будешь как дедка по-собачьи лаять; кашлем всю грудь высушишь.
-- Да теперь ты чего лаешься? Какая тебе прибыль? -- отвечал паренек.
-- Верно, верно... Расчудесное наше житье!
-- Хорошо ли, худо ли, -- не мы его сделали таким, житье-то наше.
Вечером, после работы, он сердито съедал свою похлебку, а по воскресеньям отправлялся к харчевне. Там, по крайней мере, был народ, с которым можно было посмеяться, поразмяться, не думая, что вот завтра опять придется тянуть лямку, которую тянул всю прошлую неделю. Или вместо харчевни он шел к церкви, садился на паперти и, подперши голову руками, рассуждал о прелестях тех профессий, которые обогащали и усиленных трудов не требовали.
В воскресенье по крайней мере он мог наслаждаться тем, что дается человеку без денег, -- солнцем и бездельем. Ему нравилось по целым часам лежать, растянувшись на солнце как ящерица. Если он видел ломовиков, тащившихся со своими возами по пыльной дороге, он ворчал: "Знатное ремесло себе выбрали! Целый день в каретах катаются. Какое это дело? Вздор, а не дело!" Если ему случалось встретить какую-нибудь старуху, возвращающуюся из города и навьюченную как мул, с тяжелой ношей на спине, приниженную к земле, если ему случалось услышать ее жалобы и оханья, -- навьюченные старухи часто жалуются и охают -- Нтони негодовал.
-- Ишь важное дело! Чудесно, кабы мне только такое дело приходилось делать, матушка; все равно, что прогуливаться. Какое это дело? Вздор! Вот наше!..