Сяцюань прячется вместе с тобой в палате. Здесь тоже валяются трупы убитых обезьянами больных. Кого-то растоптали, кому-то вытащили внутренности, от кого-то оставили одни только белые кости. Вы оба прикидываетесь мертвецами, укладываетесь среди покойников и, будто наконец-то обретя труднодостижимое взаимопонимание без слов, снова обнимаетесь, то и дело посматривая друг на друга. Только сейчас ты замечаешь, что у Сяцюань уголки глаз ручейками прорезают морщины. Ты стыдливо отводишь взгляд. Тебе становится еще горестнее. Кажется, что ты обнялся с тем трупом девушки, который впервые увидел в детстве.
– Почему ты не оставляешь меня? Неужто тебя в самом деле привлекает запашок изначальной или исходной смерти от меня? – спрашиваешь ты.
– Наверное, тебе в жизни и смерти обязательно должны сопутствовать женщины. Мужчины не будут возиться с тобой из-за нехватки сочувствия, – отвечает она.
– После того, как я поглядел на ту утонувшую женщину, у меня в сердце все время звучала какая-то музыка. Наверно, это мелодия изначальной или исходной смерти, о которой ты говоришь, – шутливо замечаешь ты. – Я вернулся в больницу и на бланке рецепта отца написал слова к песне. Это были названия лекарств, наименования болезней и имена пациентов. Описал я так увиденную или пережитую смерть. И, сделав это, я почему-то ощутил воодушевление. Словно стал другим человеком. Или попутал меня какой-то дух. Отец в тот раз порадовался за меня. Он наверняка посчитал, что дражайший сыночек наконец-то полюбил медицину и станет последователем дела его жизни. Он настаивал, чтобы я хорошо учился и поступил в мединститут. Но к тому моменту я нашел цель собственной жизни: задумал я стать поэтом-песенником. Запомнил я боль, когда тебя хватают за глотку, не мог забыть чувство удушья и потому хотел, чтобы мои страдания выразились в песне. Уже в пять лет я пришел к этому убеждению. А потом бежал из дома. И отец долго меня потом искал.
– И вот наконец вы нашли друг друга.
– Я не признаю того человека родным отцом. К тому же имена у них разные.
– А твоего отца не Эйнштейном звали?
– Я совсем забыл его настоящее имя. Помню только, что он себя называл просто Гусин, и так его все величали. Это что-то вроде «Одинокого путника», человека, идущего в одиночестве по собственному пути. Окружающие полагали, что он живет отшельником, но это было напускное. Отец мой был обыкновенным врачом с дутой славой. В социалках он себе придумал имя Сяшуйдао – «Канализация».
– Да, не так я себе его представляла. – Сяцюань заявляет это с некоторым разочарованием.
– В этой части я сейчас вроде как все понял. Если человек достаточно раз умирал и достаточно раз воскрес, то уже и не важно, что он скажет, когда спросишь его, кто он такой. А потому нет и разницы, настоящий он Эйнштейн или нет.
– Так что не надо и спрашивать, откуда он пришел и куда направляется. – Сяцюань выдавливает из себя деланую улыбку.
– А многие вещи не абсолютны. Например, судьба. – У тебя неожиданно возникает встречное, почти вуайеристское желание. – А можешь рассказать о твоем прошлом? Про то, как ты стала врачом? – Кажется, что только сейчас вы по-настоящему начали знакомиться друг с другом.
– Раз уж ты спросил, то давай расскажу. Все равно сейчас что врач, что больной – все одно. – Вопреки твоим ожиданиям, Сяцюань, похоже, успокоилась и смягчилась. – У нас с тобой разные судьбы, потому что на старте у нас были разные ситуации. Я раньше тоже пребывала в каком-то другом мире, кажется, это был не Марс. У меня был старший брат. Только он родился, как у него диагностировали врожденный кретинизм, у него очень медленно развивались умственные способности. В тринадцать лет он один выбежал на дорогу, на него понеслась машина, а он недодумался уклониться. Из больницы направили нам домой извещение, что парень при смерти, утверждали, что он едва ли переживет вечер того дня. Родители в одну ночь поседели, но никак не могли поверить, что сын может умереть, и продолжали дежурить у операционной. И брату в самом деле повезло, он не умер. Вот только совсем овощем стал. Врачи заявили, что вероятность пробуждения крайне низка. А родители его все равно не отпускали. Больших познаний по части медицины у них не было. Они целыми днями возжигали ладан, ходили молиться в храм… И через триста дней мой братец вдруг очухался. Но у него произошла дальнейшая атрофия мозга. Мало того что он не мог сам себя обслуживать, так он еще совсем не признавал родителей и то и дело принимался лупить их. Родители повелись на инстинкт, свойственный млекопитающим, и продолжили всемерно оберегать его. Иногда он им вдруг говорил: «Какие же вы хорошие». И сильно радовались взрослые, слыша это. Только вот мой брат вообще не понимал, что он говорил. Скажет чего-нибудь – и вернется в свой мирок. У него было недержание и мочи, и кала, а он будто и не замечал этого, хотя выглядел так, словно живет наяву. И в тридцать лет родители его раздевали догола и вычищали у него из-под тела всю грязь. И было ли при всем этом хоть какой то-намек на то, что он все еще им сын? А не просто плоть от плоти? Уж не знаю, что думали на этот счет старики. А потом у них родилась я. Логика в этом была нехитрая: все равно они когда-нибудь первыми отправятся на тот свет, а братец останется один, и ему нужен надежный человек, который о нем позаботится. Препоручать сына нянькам родители не хотели, надо было полагаться на родных. Вот и причина моего появления на свет. У меня выбора не было.
– Несправедливо это по отношению к тебе, – сочувственно говоришь ты.
– А мне трудно сказать, что несправедливо. Если бы все было не так, то не было бы меня. И я бы тогда тебе на помощь не пришла. Родителей я не виню. Проблема в том, что медицина несовершенна, дает она возможность жить некоторым людям, которые вообще не должны были бы появляться на свет.
– Вот тебе и судьба… И ты потом заботилась о старшем брате?
– Родители все организовали, я изучала медицину. Смысл обучения сводился к тому, чтобы заботиться об этом ума и памяти лишенном мужчине. Страшная штука потеря памяти, ничего он не помнил.
– Счастливчик твой брат, – восхищенно замечаешь ты.
– Он умер в пятьдесят лет. На тот момент я едва проработала в больнице один год и уже успела полюбить медицину. И родители еще были в добром здравии. Они считали, что я не исполнила свой долг, говорили, что не надо было меня рожать. В порыве ярости я сунула голову в петлю… Но смерть меня не приняла. И я бежала из дома. И следующие полвека для меня сводились к единственному слову: «одиночество». И было так, пока я не познакомилась с моим нынешним мужем.
Так у нее супруг есть? К твоему пущему удивлению, Сяцюань еще и семью поддерживает. Об этом ты и не подумал бы и в некоторой степени разочаровываешься, словно тебя обманули. Не хочется тебе больше с ней разговаривать, но ты все же напряженно думаешь над тем, можно ли с этой женщиной быть какое-то время вместе, ведь вы чувствуете взаимную близость от того, что у вас схожий жизненный опыт: например, вас обоих заставляли изучать медицину, вы оба бежали из дома, у вас обоих сложное отношение к родственникам, вы оба пережили «смерть». Это несколько утешает. И еще – вы будто бы родом из другого мира. Возможно, это подсказка о том, что будет по ту сторону моря. Однако, может быть, это лишь воспоминания из резервуара смертных душ? Дама эта, возможно, тоже по-настоящему умерла.
В этот момент ты подмечаешь, что стены усеяны тварями, напоминающими пауков и сколопендр, ползают они крестообразно поверх друг друга. Это не пищевые материалы, а функциональные существа, которых вырастили в больничных лабораториях для изучения возможности адаптации к условиям жизни в Космосе. Ведут борьбу между собой разные биомы. И у этой мелюзги происходит собственная версия мировой войны, и они знают, что такое страдать и трепыхаться из последних сил, что такое сущий абсурд и сопротивление. Так что подобные ситуации – положение универсальное. На душе у тебя тревожно, а в мыслях – сумятица, берешься ты за тонометр и швыряешь его в живность. По стене размазывается кровавое пятно. Вот и конец войне.
– Что ты сделал? – Сяцюань тебя немного гневно отталкивает от себя.
– Мир защитил. – Лицо у тебя складывается в улыбку возмездия. Ты припоминаешь поучения Дунлу.
– Кто бы мог подумать, что тебе нравится насилием отвечать на насилие. Унаследовал ты все-таки отцовские гены.
– Ну что поделаешь. Тяжеловато жить, когда уже умер.
– Все же надо жить дальше. Других вариантов ведь нет? – Она продолжает разглядывать ошметки трупиков раздавленных существ.
– Разницы-то? По ходу, больницу эти малыши отстроить себе не успели, не возникло у них еще резервуара смертных душ, так что с них довольно одноразовой смерти, они сильнее нас в этом.
– От этого же будет эффект бабочки, история Космоса подорвется.
– История Космоса? Ты преувеличиваешь. Ну допустим, что даже так. Все равно же это всего-то история космической больницы.
– История больницы и есть история Космоса.
– Как это?
– А ты не знаешь? Давай я тебе растолкую. – Она недовольна твоим невежеством. – Как и больные, Космос – субъект грандиозно никчемный и величественно пустой, с самого рождения ежечасно стремится он к смерти, от силы идет к слабости, из процветания приходит в упадок. И у него имеется изначальная или исходная смерть. И это однонаправленный процесс, откатить назад его никак нельзя. Наши смерти – и ответвления, и осколки смерти Космоса, постоянно отваливаются они от его туловища. Вот тебе песнь мертвых душ, которая неизменно звучит, и куда бы ты ни пошел – везде ее можно будет услышать. Ты же поэт-песенник, тебе это должно быть понятно. Это та самая мелодия, которая неустанно отзывается у тебя в голове. И чем дальше продвигается в этом состоянии Космос, тем больше все спускается на тормоза. Больница – всего лишь метафора, которая отражает тот факт, что все требует починки и исправления. Вот почему дело лечения болезней объявляет своей задачей отсрочку или даже избежание смерти и втягивает в это занятие молодежь. Вероятнее всего, все разумные существа направляют силы на устройство больниц, объявляют во всеуслышание, что строят они во имя медицины общекосмическое общество всеобщего единения. Вот какое положение мы имеем на сегодняшний день. Но речи о том, чтобы как-то что-то исправить, и быть не может. Космос не может поддерживать даже текущее положение, так что и улучшать нечего. Даже если мы настаиваем на усовершенствовании чего-то, это исправление будет носить сугубо единичный, локальный, кратковременный и поверхностный характер. Все, что мы делаем, – впустую.
– То есть даже ты изменяешь больнице? А вот мне кажется, что история Космоса, о которой ты говоришь, давно уже подорвалась. Но разве это плохо? Напрасный труд тоже предполагает некое вознаграждение. – От того, что рассказывает женщина, тебя охватывает беспредельное горе, ты будто видишь колышущееся в будущем новое дурное предзнаменование, которое очень скоро опустится вам на головы.
– Кому известно, что будет дальше… Я просто констатирую, что люди по жизни любят все ломать, видимо, им кажется, что тем самым они идут в ногу со смертной сущностью Космоса. Это как светить фонариком во тьму, пытаясь себя подбодрить… Малой Вэй, я боюсь, что ты с ума сойдешь, опасаюсь, как бы не настал день, когда ты меня не вспомнишь. И поэтому я многовато говорю, чтобы тебе все было понятно. Так мы еще можем простить друг друга. Извини за то, что лекарств нам не хватает.
– Я с ума не сойду, многое я еще могу вспомнить, мне просто больно. – Ты наигранно стонешь какое-то время, изображая, будто эта женщина маловато о тебе заботится. Она ничего не говорит на это. Кажется, вы пытаетесь угадать, в чем смысл сказанного каждым из вас. Вам есть дело друг до друга? Развились ли между вами какие-то новые отношения? Тебя клонит в сон, вот ты и засыпаешь.