К книге
Закат Плантагенетов. Драматическая история средневековой АнглииЧасть четвертая. Век Апокалипсиса. 18. Новое начало
69%
Часть четвертая. Век Апокалипсиса. 18. Новое начало
29

Итальянский поэт и ученый-гуманист Франческо Петрарка пережил ужасы Черной смерти в Парме. Потрясенный всем увиденным за время эпидемии, он написал письмо своему брату Герардо, монаху монастыря Монрьё, стоявшего у подножия горного хребта Сент-Бом на юге Франции. Но и Герардо нес в душе собственное бремя ужаса и скорби – на его глазах умерли все тридцать пять его братьев во Христе. Удивительным образом Герардо оказался единственным уцелевшим, он так и жил в монастырской тиши среди живописных лесов в обществе своей собаки. В письме к нему Петрарка фиксирует важнейшее настроение того времени, выраженное вопросом – что теперь? Общее коллективное чувство скорби и обездоленности в наступившем новом мире, истерзанном смертью. Он пишет: «Что нам теперь делать, брат? Теперь, когда мы утратили почти все и не обрели покоя. Когда нам ждать его? И где искать? Время, как говорится, утекло сквозь пальцы. Наши прежние чаяния погребены вместе с друзьями… последние утраты невосполнимы, а нанесенная смертью рана, не поддается исцелению»1.

По всему христианскому миру люди начинали осваиваться в новых условиях, не забывая воздавать память бесчисленным душам умерших. В 1352 году кембриджские каменотесы приступили к обработке камней, из которых построят колледж Корпус-Кристи (Тела Христова), учрежденный городской общиной как памятник унесенным чумой. Гильдия Корпус-Кристи возникла тремя годами ранее, в самый разгар эпидемии. Для погребения и поминовения покойных в охваченном смертью городе две приходские гильдии объединились, дабы основать новый колледж для ученых и священников. Идея состояла в том, что пережившие чуму наставники Корпус-Кристи возьмут на себя обязанность заботиться о духовном спасении усопших. Натруженными руками рабочие возводили из свежевытесанных камней колледж, проложив дорожку, по которой ученые будут ходить на протяжении веков. Задуманная служить постоянным напоминанием, она проходила мимо церкви Святого Бенедикта через общую могилу жертв чумы. Шагать по земле над мертвыми означало связывать духовный мир с материальным – молитвой, землей и камнем. Принятие смерти, сосуществование с нею и, в некотором смысле, почитание ее – все это вдохновило художников и писателей на создание эстетики, получившей название memento mori, «помни о смерти».

Идея сосуществования мертвых с живыми была отнюдь не нова. В Historia хронист XII века Вильгельм Ньюбургский описывает ревенантов – духов или мертвецов, восставших из могил и бродящих среди живых, – затем их рассекали «член за членом, обращая в пищу и топливо для костра»2. Этот образ стал мощным религиозным символом, олицетворением греха и бренности человеческого тела. Считалось, что трупный смрад способен заражать чумой. Разлагающееся тело стало выразительным визуальным символом memento mori, напоминающим о неизбежном тлении после смерти. Danse macabre, «пляска смерти», – скелеты, танцующие вместе с живыми, – или транзи-гробница, где под умиротворенным надгробным изваянием покойного изображался истлевший, изъеденный червями труп – все это служило зримым и весьма выразительным напоминанием: помни о смерти. И хотя искусство memento mori позволяет заглянуть в мир человеческих чувств XIV и даже XV века, в письменных источниках почти не сохранилось прямых свидетельств личной скорби.

Но одно английское стихотворение, написанное неизвестным автором в конце XIV века, выделяется своей болью и тоской по утраченному дорогому человеку. Называется оно «Жемчужина» (Pearl)3.

Я жемчуг свой утратил в саде трав,

он соскользнул – и сгинул под землею,

и ныне я скорблю с разбитым сердцем

о жемчуге бесценном, безупречном4.

Из этого фрагмента читатель узнаёт, что лирический герой потерял нечто бесконечно дорогое – среди трав и цветов прекрасного сада. Это «нечто», или «некто», одновременно является и предметом – физической жемчужиной, гордостью и радостью ювелира – лирического героя – и живым существом. По ходу стихотворения становится ясно, что Жемчужина – это не зерно жемчуга, а Перл, его дочь, умершая в двухлетнем возрасте и погребенная в этом зеленом саду. Охваченный «холодом скорби», он падает среди цветов и, «утонув в благоухании», погружается в сон. Далее поэма переходит в жанр видения. По ту сторону непреодолимой водной преграды он воссоединяется со своей Перл: «какая радость могла бы быть чище – видеть и слышать свое украшение?» Она уже не ребенок, а отроковица, почти подросток, и беседует с ним, как живая. Она утешает его, говоря, что пребывает в раю рядом с Христом. Она описывает красоту небес, их чертоги и неземную цитадель, побуждая его поразмыслить о собственном месте там и призывая быть с нею. Но стоило ему попытаться перейти воду, дабы воссоединиться с дочерью в раю, как он внезапно пробуждается – вновь в зеленом саду, где пережил утрату. За время, проведенное у врат рая – «в великолепии холмов и долов, лесов и вод, и пышных лугов», – герой, ставший теперь провидцем, осознаёт: то, что тлеет и гибнет на земле, преображается на небесах. Он преодолел грань между жизнью и смертью, коснулся края блаженной бесконечности. Но, подобно той непреодолимой реке, он заключен в свои берега, в оболочку земной жизни – до тех пор, пока не придет его час.

«Жемчужина», созданная как отклик на утрату ребенка, в то же время несет в себе надежду среди глубин скорби: за смертью и земным тлением телесной оболочки открывается блаженство – дивный рай, где усопшие свободны от оков материального тела. И это тоже своего рода memento mori. Такие строки, как «когда плоть наша обратится в тлен» или «твой хладный труп опустится под землю», напоминают читателю о неизбежности смерти, но одновременно утверждают: жизнь, прожитая в благочестии, обеспечит место на небесах – рядом с Перл.

Наряду с проникновенным изображением горя лирического героя в стихотворении присутствует и более зловещий, скрытый пласт – чума. Уже в первой строфе в описании внешнего вида жемчужины используется слово «запятнать». Черные пятна и темные разводы на безупречной поверхности наводят на мысль о причине утраты: «о черная земля, ты погубила мой жемчуг без единого пятна». Образы мора проходят через всю поэму, позволяя предположить, что Перл стала одной из юных жертв Черной смерти5.

Там, где царило безграничное горе, возникало и ощущение возрождения. В XIV веке жизнь воспринималась циклично, во многом подчиняясь временам года и сборам урожая. Осень – фаза умирания, зима – отсутствие жизни, весна – надежда на возрождение, лето – пора изобилия. Когда люди начали выходить из своих домов, подобно зеленым побегам, пробившимся сквозь холодную землю после мрака чумных лет, впереди забрезжил свет так называемого золотого века6.

Хотя почти половина населения вымерла, жизнь продолжалась – урожай требовал сбора, торговля шла своим чередом. 1340-е годы завершились трагедией, а 1350-е начались с процветания: выжившие после Черной смерти получили неожиданную возможность улучшить свое положение. При резком сокращении числа потребителей цены на пищу, напитки, одежду и предметы не первой необходимости упали, тогда как стоимость квалифицированного труда достигла пика. Рабочим платили больше из-за острой нехватки рук, и вслед за этим резко вырос спрос на предметы роскоши – специи, шелка, меха, воск. После чумы начался технологический бум. Люди устремились из деревень в города – центры торговли, ремесел и искусств. Из всех городов самым популярным был Лондон.

С ростом населения Лондон стал грязнее. Он стал тонуть в нечистотах, золе, объедках, крови и костях из мясницких лавок, а зловоние усиливало общую нагрузку на органы чувств горожан7. По лондонским улицам стлались запахи дыма, готовящейся пищи, ладана, отбросов и испражнений. Животные фыркали и лаяли. Телеги грохотали по булыжной мостовой, ввозя товары в обнесенный стеной город и вывозя отходы. Капли с крыш смешивались с дождевой водой и содержимым ночных горшков – и все это стекало в Темзу. Крики и лязг сливались с колокольным звоном. После Черной смерти к этому звуковому пейзажу добавился бой городских часов. Установленные напротив церквей, они стали символом нарождающегося индустриального мира. Во второй половине XIV века появилась новая профессия – часовщик, и многие мастера нашли работу в соборах по всей Англии8.

Из-за огромного числа умерших открылись новые возможности для обучения пивоварению, оружейному делу, каменной кладке и прочим ремеслам, а также для административной службы в качестве писарей. Юноши и девушки поступали в подмастерья. До чумы такое обучение обычно проводилось внутри семьи, а сейчас они осваивали новые навыки и вносили свой вклад в восстановление королевства. Активное перемещение людей по стране привело к распространению фамилий, указывающих на место происхождения – например, Томас Йорк (Томас из Йорка) – или на род занятий – Уолтер Смит (Уолтер-кузнец). Суконная промышленность и торговля железом процветали: люди стали чаще покупать ткань вместо того, чтобы тратить время и самостоятельно прясть шерсть и лен9. Использование энергии воды и ветра помогло людям насытиться: вместо ручных мельниц распространились ветряные и водяные – и если прежде хлеба могло не хватать, то теперь его производили в изобилии.

Люди стали больше работать, но и больше пить. Эль варили в огромных количествах. Среди всех социальных слоев Англии – от беднейших крестьян до знати – эль был важнейшей частью повседневного рациона, его употребляли за завтраком, обедом и ужином. Пивоварение традиционно было женским занятием. До 1348 года «пивоварихи» варили эль дома и продавали его там же, обслуживая главным образом свою общину. А после 1348 года эти умелые мастерицы перешли в специальные варочные дома, где массово производили эль для жаждущего населения10.

Поскольку мужское население сильно уменьшилось, женщины совмещали домашние обязанности с работой вне дома – причем не только в пивоварении, но и в традиционно «мужских» профессиях: торговца пряностями и вином, каменщика и даже оружейщика11. Когда сезон сева или жатвы подходил к концу, сельские рабочие пускались в странствия и нанимались на другие места, порой за границей, преодолевая тысячи миль12. Такие люди подрабатывали гуртовщиками, китобоями, шахтерами, наемными солдатами. Совмещая несколько профессий, они зарабатывали в дороге, перемещаясь группами, известными своей жестокостью и непредсказуемостью, обильным пьянством и поножовщиной ради забавы. Эта миграция увеличивала доходы, но вовсе не означала, что работники трудятся больше. Зачастую происходило обратное. Благодаря технологическим новшествам, у людей появлялось дополнительное время для отдыха – мужчины особенно любили футбол, борьбу и петушиные бои. Рацион улучшился – свежее мясо, рыба и качественный хлеб вошли в повседневное питание даже низших слоев общества.

Пожалуй, неудивительно, что очень скоро элита почувствовала угрозу со стороны внезапно возвысившихся социальных низов и попыталась восстановить допандемический порядок вещей13. «Рабочие, которые не имеют земли, чтобы жить ею, но только руки… Не нравился им ни эль в пенни, ни кусок ветчины, а хотелось только свежеизготовленного мяса или рыбы, изжаренных или испеченных»[51], – писал Уильям Ленгленд в своей поэме «Видение о Петре Пахаре». В этом аллегорическом исследовании английского общества после чумы в символических образах, Ленгленд сетует на то, что наемные работники привыкли к более изысканной пище и напиткам, и это породило серьезную экономическую проблему: «Рабочего можно нанимать только за высокую плату, иначе он станет браниться и оплакивать то время, когда сделался рабочим». Инфляция заработной платы сделалась невыносимой, и вмешательство государства не заставило себя ждать.

Вышел новый закон, призванный сдержать рост стоимости труда и поставить рабочую силу под контроль. Он получил название «Ордонанс о работниках» и был направлен против тех, кто «отказывается работать без чрезмерной оплаты»14. Под его действие подпадали «все трудоспособные мужчины моложе шестидесяти лет, не являющиеся торговцами или ремесленниками, а также те, кто не владеет землей и не возделывает ее». Под угрозой тюремного заключения их обязывали работать за те же ставки, которые выплачивались «до 1346 года». Такие же правила распространялись и на квалифицированных работников – «шорников, скорняков, портных, плотников и кузнецов».

В 1351 году ордонанс был утвержден в качестве статута[52]. Хотя извлечение выгоды из дефицита рабочей силы по-прежнему считалось уголовным преступлением, местные судьи с трудом добивались соблюдения закона из-за повторяющихся волн чумы. Требовалось все больше работников для замещения умерших, и в результате заработки продолжали расти. Вместе с ростом оплаты труда вновь начала разгоняться инфляция, поскольку популярные товары скупались дешево и перепродавались по ценам, во много раз превышающим первоначальные.

Умельцы активно подделывали некоторые предметы роскоши, включая драгоценности и золото, остававшиеся недоступными для простолюдинов, и рынок заполонили фальшивки. Это, в свою очередь, заставило аристократов еще ревнивее охранять свой социальный статус и те вещи, обладание которыми прежде считалось их прерогативой. Для полной, как полагали, защиты сословных границ издали так называемые законы о роскоши, ограничивавшие выставляемые напоказ излишества. Эти акты давали лордам контроль над внешним обликом низших слоев, служили инструментом ограничения работников, которые в результате эпидемии улучшили свое положение. Простолюдинам запрещалось носить определенные меха и ткани тех или иных цветов; регламентировалась даже длина обуви, а мода того времени тяготела к вытянутым носкам. Чем длиннее обувь, тем выше социальный статус ее владельца.

Ни эти меры, ни сопутствующие попытки контролировать цены на зерно или вино, ни ограничения оплаты труда каменщиков и мясников не могли вернуть изменившийся мир к прежнему состоянию, равно как и восстановить численность рабочей силы до уровня 1348 года. Многогранность послечумной эпохи не позволяет однозначно назвать ее «золотым веком»15. Те, кто прежде жил в крайней нищете, но уцелел во время величайшей в истории человечества эпидемиологической катастрофы, действительно получил больше возможностей, однако в целом эти люди продолжали существовать в относительной бедности и под постоянной угрозой новых вспышек болезни. И все же, после таких потерь почти исчезла крепостная зависимость, а выжившие смогли продвигаться по социальной лестнице, требуя лучшей платы и используя открывшиеся возможности. Те, кто мог теперь позволить себе качественную пищу, покупать ткань вместо того, чтобы производить ее самостоятельно, и строить жизнь в быстро растущих городах вроде Лондона, составили новую прослойку общества. Именно чума породила «средний класс» – людей, уверовавших, что жизнь может меняться в лучшую сторону.

К 1351 году первая волна мора – а за ней последуют многие другие – пошла на спад. В этом странном новом мире отсутствие людей ощущалось особенно остро: дома пустовали, недоеденная пища гнила, скот бродил без присмотра. Петрарка задался вопросом: «Что нам теперь делать?», и в дальнейшем тексте дал интересный анализ человеческой природы перед лицом катастрофы. Культ memento mori выразил эмоциональный отклик эпохи – пронизанный надеждой страх и мрачное принятие смерти. Новые возможности породили новые устремления на всех уровнях общества, что вело к миграциям и бурному росту технологических инноваций. Самое главное: люди освободились от оков фаталистической веры в то, что обстоятельства рождения неизбежно определяют всю их жизнь. Но эта свобода оказалась небезболезненной. Если прежде король и его правительство пытались защитить подданных от чумы, усиливая санитарные меры и ограничивая передвижение, то теперь они использовали свою власть против самих людей, стремясь затормозить социальный подъем. Монархия зависела от городских элит, предоставлявших колоссальные займы на ведение войны, но не могла принять их амбиций. Эта борьба за власть, а также сокращение дистанции между знатными родами и теми, кто во второй половине века стал богаче и влиятельнее, поколебали традиционную, прежде незыблемую иерархию. Напряженность витала в воздухе, и ее последствия будут ощущаться еще долгие годы.

Предыдущая главаГлава 29 из 42Следующая глава