Ольга догнала меня на середине склона — я услышал за спиной её дыхание и стук каблучков по утоптанной тропе.
— Я с тобой!
— Вернись к костру!
— Ага, сейчас. — Она поравнялась и зашагала рядом, упрямо выставив подбородок. — Я сама с ними поговорю, пожалуйста, не вмешивайся…
Спорить было некогда, да и бесполезно — это я уже понял про неё за один вечер. Ладно, пусть поймет все про московских гопников… Может, оно и к лучшему: свидетель.
Тропа вильнула через кусты и вывела к воде. Старая пристань — чёрные сваи, покосившийся настил, полусгнившая лодка кверху брюхом. На берегу горел костёр, и возле него сидели трое.
Я рассмотрел их из тени, пока нас не заметили.
Главарь — здоровый, на голову выше остальных, плечи как у грузчика, стриженный под полубокс, в тельняшке под расстёгнутым пиджаком явно с чужого плеча. Ржал громче всех, запрокидывая голову. В лапе — бутылка, которой он дирижировал.
Второй — жилистый, дёрганый, с чёлкой на глаза и золотой фиксой, блестевшей в свете костра. Сидел на корточках, по-блатному, и вертел в руках «Лейку» — тыкая пальцем в кольца объектива.
Третий — совсем молодой, лет семнадцати, прыщавый, в кепке-восьмиклинке, надвинутой на уши. Этот больше подхихикивал и подливал.
— … да продадим барыге на Тишинке, — донеслось от костра. Фикса поднял камеру над головой. — Немецкая, смотри! Рублей триста, зуб даю…
Тут прыщавый повернул голову и увидел нас. Толкнул главаря.
— О-о! — Главарь поднялся, качнувшись, во весь свой немалый рост. Расплылся. — Гляди, какая краля! Цыпа, иди к нам, у нас весело! Везёт сегодня — сначала фотограф, теперь баба. Смотри, какая сисястая!
Дискутировать я не стал, никакой прелюдии, никаких «верните камеру, ребята». С такими разговор — потерянное время и эффект. Я пошёл на них ровным шагом, как идут к автобусу, — и последние три шага превратил в разбег.
Главарь только начал поднимать руки, когда я прыгнул. Подъём стопы врезался ему в грудину — вся моя масса, помноженная на разгон. Его снесло с места, как кеглю. Взмахнув бутылкой, с воем, он опрокинулся спиной с бережка и ухнул в чёрную апрельскую воду Москва-реки. Столб брызг достал до костра.
Я приземлился мягко, на согнутые, — и вовремя: Фикса уже летел на меня, бросив камеру на телогрейку, размахнувшись от самого уха. Замах был широкий, деревенский — такой видно за версту. Я качнулся с линии, пропустил кулак мимо, шагнул внутрь, вплотную, — и с разворота корпуса вложил локоть ему в скулу.
Хрустнуло. Фикса сложился, где стоял, — лёг лицом в песок, и больше вопросов не имел.
Оставался прыщавый. Он попятился, рванул что-то из-за голенища — блеснуло. Финка. Он выставил её перед собой и пошёл на меня приставным шагом, подбадривая себя матерком и махами.
А за спиной у меня уже плескалось и ревело: главарь, отфыркиваясь, лез из воды обратно к нам, цепляясь за сваю, — мокрый, страшный, изрыгающий такие обороты, что Ольге следовало заткнуть уши.
Два фронта — это лишнее. Я в три прыжка достиг пристани и, не дав ему перенести колено на доски, впечатал подошву в голову. Главарь, взмахнув руками, обрушился обратно — второй столб брызг, вой, бульканье.
— Кит, осторожно! — звенела от кустов голос Ольги.
Прыщавый оказался не так прост. Финку держал грамотно, лезвием от большого пальца, и не тыкал сдуру, а делал короткие махи — восьмёркой, на уровне живота, отжимая меня от воды. Кто-то его учил. Я отступал по дуге, держа дистанцию, руки полусогнуты, взгляд — не на нож, на плечи: плечо всегда выдаёт удар раньше клинка.
Мах. Ещё мах. Он осмелел, потянулся дальше, чем следовало, — и на возврате руки я взорвался: подбив предплечьем снаружи, хлёстко, по нервному пучку. Пальцы его разжались сами, финка улетела в темноту. А дальше — двойка: левой в нос, правой в челюсть, коротко, без замаха. Голову его мотнуло туда-обратно, кепка слетела, и он взвыл и сел на песок, глядя сквозь меня расфокусированным глазами. Нокаут?
Сбоку завозился «Фикса» — очнулся, встал на четвереньки, зашарил рукой в поисках опоры…
Дзынь!
Над ним выросла Ольга с горлышком от бутылки в руке — она разлетелась о его затылок вдребезги. Фикса вытянулся обратно и затих окончательно.
— Ой, мамочки, — Ольга испугалась своей смелости с бутылкой, прижала руку ко рту.
И тут — в третий раз, упорству этого водолаза можно было позавидовать — над краем настила показалась мокрая башка главаря. Он подтянулся, закинул локоть, разинул пасть для очередной тирады…
Я крутанулся на опорной — вертушка вышла чистая, с оттяжкой — и пяткой снёс его в реку в третий раз.
— Ах!.. — выдохнула Ольга за спиной. В этом «ах» было столько восхищения, что можно было разливать по флаконам и продавать.
Я прошёл на пристань, присел на корточки у края. Главарь барахтался внизу, держась за сваю, мотая головой — он фыркал, отплёвывался и уже не матерился. Наплавался. Я наклонился, сгрёб его за мокрые патлы и макнул головой в воду. Подержал. Вытащил.
— Красть — плохо. Понял?
— По… — он выплюнул воду, — понял! Понял!
Макнул ещё раз. Вытащил.
— Вы сегодня обчистили американца. Дипломата. Соображаешь, чем пахнет? Это тебе не пьяного у пивной трясти. Это подвалы Лубянки, политическая статья. За нападение на дипломата — вышак, и никто из ваших даже не узнает, где закопали.
— Начальник!.. — Его затрясло, и не только от холода. — Начальник, век воли не видать — не знали! Думали, фраер с фотиком… Кто ж знал, что дипломат!..
— А теперь знаешь. — Я приблизил его лицо к своему. — Ещё раз появишься тут, у пристани, — тебе лоб зелёнкой намажут. Долго разбираться не будут. Всосал?
— Всосал, начальник! Всосал!..
— Забирай своих кентов — и чтоб духу вашего здесь не было.
Я разжал пальцы. Он с четвёртой попытки выполз на настил и, не поднимаясь в полный рост, на карачках, пошатываясь потрусил к берегу — поднимать своё воинство. Прыщавый уже стоял, держась за лицо. Фиксу поднимали вдвоём.
Я подобрал «Лейку» с телогрейки, сдул песчинку с объектива, проверил — цела, даже плёнку не вскрыли. Финку нашёл в траве, размахнулся и зашвырнул на середину реки. Пусть ныряют, если жалко.
И мы пошли обратно, вверх по тропе. Я приобнял Ольгу за талию — сама легла ладонь, — и она не отстранилась. Наоборот, качнулась ближе, и мы пошли медленно, не торопясь.
Её распирало. Вопросы сыпались из неё, как горох из мешка:
— Кит, а где ты так драться выучился? Это что было, когда ты ногой с разбегу, — это как называется? Ты боксёр, да? У нас Генка с четвёртого курса боксёр, но он так не умеет, он только прямые бьёт… А тебе не страшно было, когда нож? Мне было! Я думала, умру. А ты стоишь и смотришь на него, как на… как на муху!
— Это каратэ, — сказал я. — Японская борьба. В Штатах модно.
— Кара… как?
— Ка-ра-тэ. Пустая рука по-японски.
— Научишь⁈
— Тебя? — Я покосился на неё. Растрёпанная коса, горлышко бутылки она так и не выбросила — несла в свободной руке, как трофей. Прямо розочка, можно «расписать». — Тебя, пожалуй, опасно. Ты и с бутылкой неплохо управляешься.
— Втроём на одного, да с ножом! — Она вздёрнула нос. — Кит, а в Америке у вас тоже такие вот… гопники есть? А милиция там…
— Полиция
Она говорила, говорила, звенела, выплёскивая пережитый страх словами, — а я слушал её голос, чувствовал под ладонью горячую талию сквозь тонкий ситец, и адреналин, которому после драки всегда нужен выход, искал этот выход во мне, как вода — трещину в плотине.
Тропа нырнула под старую ветлу. Темень тут стояла полная — солнце уже село, появился интимный полумрак.
Я остановился. Развернул её — и прижал спиной к стволу.
— Кит, ты чего?..
Договорить я не дал.
Первую секунду она была деревянная от неожиданности — ладони упёрлись мне в грудь, то ли оттолкнуть, то ли… Не оттолкнула. Пальцы сгребли рубашку в горсти, и она ответила — неумело сперва, а потом её словно прорвало, и целовалась она так же, как жила: жадно, в полную силу, без черновиков. От нее пахло дымом, вином и река шумела внизу… Я целовал её, как пацан, до звона в ушах, и ветла сыпала нам на головы какую-то труху.
Очнулись мы оба разом — когда моя ладонь, действовавшая всё это время по собственному разумению, обнаружилась уже под подолом платья, на горячей коже, там, где кончался чулок.
Обратно в Москву мы въезжали в сумерках. Притихшие девушки о чем-то шушукались на заднем сидении, Мартин то и дело трогал лицо, периодически смотрелся в зеркало заднего вида.
У посольства на Моховой я затормозил, заглушил мотор.
— Дальше без меня, Кит. Мне ещё рапорт писать. — дипломат покосился на девушек на заднем сиденье и понизил голос: — И тебе бы я советовал…
— Мартин! Не порти вечер. За синяки спросят?
— Скажу, что упал с лестницы — Манхофф тяжело вздохнул, сам не веря в эту историю. Интересно вызовет меня снова посол на «правеж»?
Морпех на посту посмотрел на нашу компанию взглядом, в котором читалась вся его будущая казарменная байка.
Казашка выбралась из машины следом за Мартином, одёрнула юбку.
— Я на метро доеду. «Калининская» вон там, пять минут. — Она глянула на подругу, потом на меня, и в тёмных раскосых глазах мелькнула усмешка. — Хорошего вечера и спасибо за пикник!
— Может все-таки довезти тебя до общаги? Мне не сложно
— Не надо, развлекайтесь!
Она махнула рукой и пошла к метро — маленькая, прямая, ни разу не обернувшись. Умная девочка, все правильно поняла.
Мы остались вдвоём. «Валькирия» села рядом на пассажирское сидение, высокая, почти вровень со мной, растрёпанная после пикника, с травинкой, застрявшей в светлой косе. Я травинку вытащил, показал ей.
— Вещественное доказательство. Уничтожаю. — И щелчком отправил в темноту. Потом поцеловал. Она ответила и даже не сняла мою руку со своей коленки.
— У меня есть отличное предложение для продолжения вечера!
— Какое?
Глаза у девушки сияли, она облизала губы. Вот поведи я ее прямо в номер, пошла бы!
— Коктейль-холл.
Она в удивлении покачала головой.
— Ты и про него знаешь? Туда очередь на полквартала. И дорого — 4 рубля за один бокал.
— Милая, я издатель журнала про красивую жизнь. Должен же я изучить, как все устроено с развлечениями в СССР? — я заглянул в вырез платья Ольги, понял, что там я тоже должен все тщательно изучить.
ЗИС фыркнул мотором, я нажал сильнее на газ, отъезжая от посольства. Оглянулся. Нет, серой «Победы» позади нас не было, наружка куда-то пропала.
— Меня могут вызвать на бюро комсомольской ячейки нашего факультета — Оля закусила губу
— Почему?
— В первый же день встречи с иностранцем, иду в Коктейль-Холл…
— И что они тебе предъявят?
— Это называется персональное дело комсомолки Снегирёвой — Оля зябко повела плечами — У нас такое уже было недавно. Правда не за Коктейль-холл, а за кулич.
Мне показалось, что я ослышался.
— Серьезно⁈
— В пасхальную ночь дежурные от факультета стояли у Воскресенской церкви, это возле нашего общежития, в Сокольниках. С тетрадочкой. Записывали, кто входит. А Зина Кузьмина пошла на службу. С узелком.
— И что в нем было? Граната?
Оля засмеялась, откинув голову:
— Нет, кулич и десяток яиц. В четыре утра пошла, думала, никто не увидит.
— А ее записали в тетрадку.
— Ага. Секретарь предлагал исключить из организации. Религиозные пережитки, поведение, недостойное звания комсомольца. А исключение из комсомола для студентки — это всё, понимаете? Почти наверняка из университета отчислят следом. Зина стояла перед бюро и молчала, у неё только узелок этот в руках был, она этот кулич принесла, как вещественное доказательство. Ей так велели.
— Кулич — на бюро?
— Ага. Потом лежал на столе рядом с протоколом. Вместе с яйцами. И вот все выступают по очереди, осуждают, а сами на него смотрят. Он с изюмом. Потом Зина сказала, что в бога не верит, у них в семье просто такая традиция — ходить в церковь на Пасху.
— Исключили?
— Нет, дали строгий выговор с занесением в учётную карточку.
— А кулич?
Ольга посмотрела улыбнувшись.
— А кулич мы вечером съели. В комнате, вшестером. Между прочим, две девочки из тех, что голосовали за строгий выговор. Очень хороший был кулич, освящённый!